355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Земная печаль » Текст книги (страница 9)
Земная печаль
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:59

Текст книги "Земная печаль"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

ЗАРЯ [97]97
  Впервые: Литературно–художественные альманахи изд–ва «Шиповник». СПб., 1910, кн. 12. С. 7–43//Сны. С. 91 —131. Первоначальный вариант первой части автобиографической тетралогии «Путешествие Глеба» (как часть тетралогии опубликована в 1937 году).


[Закрыть]

Памяти милых сердцу


I

Женя не мог сказать, с какого времени начал себя помнить. Были ничтожные или непонятно–прелестные воспоминания, – игра, ласка, запах летнего сада; но это тонуло в тумане детства, легендарного существования, бросающего на целую жизнь свой свет.

И лишь много позже выяснилось для него, что начало жизни проходило в деревне. Навсегда врезался двухэтажный белый дом на взгорье, почти среди села; дорога к церкви, усаженная ракитами; бело–розовая церковь с раздольным погостом, откуда видны луга, с разметавшейся «поповкой», – там жил причт [98]98
  См. примеч. к с. 44.


[Закрыть]
. Наискось через улицу большой сад. Здесь уже слегка таинственно, и некое очарованье представляли его дальние липовые аллеи, выходившие за село, в поле; глухие места, заросшие бурьяном и крапивой; маленький овражек, где валялись лошадиные кости и росли особенные, белые цветы.

А далеко вокруг дома, церкви, сада, села, расположенного на полухолме, – синели кольцом леса. Что было в них, какие жили звери или разбойники, этого детский ум не знал. Но их названия были внушительны, иногда жутки: Брынский лес, Козий бор, Чертолом. Эти леса и поля, шедшие к ним, и речка среди ровных лугов, присылали с ветрами свои благоуханья – девственную крепость, чистоту, силу. Жизнь маленьких людей была овеяна ими. Не оттого ли всё в те дни – во время Эдема [99]99
  Эдем– в библейской мифологии страна, где обитали Адам и Ева до грехопадения; синоним рая.


[Закрыть]
– казалось острым и дивным, как божественный напиток?

II

Из окон Жениной детской, во втором этаже, виднелся склон к речке, луга, и далекий заказ на горизонте. Много свету было в этом виде. Как будто окна выходили вообще на Божий мир, лежавший в таком просторе и ясности.

В девять, к концу ужина, дети уставали. И Женя, и сестра Соничка клевали носом, и тут нужно было умение, чтобы отправить их спать. Был и способ для этого. Приходил Гришка, кривоногий человек невзрачного вида, и тихая женщина Дашенька; только им можно было уносить детей. Часто – садились верхом, и полусонные, со сплетающимися детскими мыслями брели на отдых.

Раздеваясь, видели красную зарю, гасшую за заказом, туман над лугами. Далеким, милым дерганьем кричали коростели. Эти коростели и закаты незабываемы; чистым видением сохранились они навсегда.

Засыпали покойно. Только Женя требовал, чтобы рядом в комнате сидела Дашенька. Было ли жутко наступление ночи, с июньскими звездами, или казалось страшным не заснуть к известному часу?

Но Дашенька сидела, а вдали, в столовой, была и мама. И может быть, эта мама, которая прелестней всех закатов, может быть, она подойдет и заглянет. А какое счастье, если поцелует. Тогда наверно будет осилено беспокойство ночи, и светлый сон, где видишь, что летишь, возьмет незаметно.

III

В слове «отец» для Жени заключалось все могущественное и интересное, что возможно представить в человеке. Он мог одолеть что угодно, устроить всякое дело; он был охотник. Стрелял волков и медведей где‑то в дебрях, в Чертоломе, и ничего не боялся. Летом он ездил за тетеревами.

Рано утром, проснувшись, Женя подбегал к окошку – и снова те же зеленые, покойные луга, за ними ржи, и на горизонте Высоцкий заказ, где охотится отец. В блеске солнца, в напряженном зное, колышущемся над полями, в легком мираже над горизонтом эти утра так бессмертны! Не тогда ли дается человеку откровение природы?

– Женя, klavier spielen! [100]100
  Играй на рояле! (Немецк.)


[Закрыть]

И конечно, он шел. Лина сидела над ним, он бездарно разыгрывал этюды, за окнами липы цвели, золотели, сладко благоухали, и все думалось: сколько же тетеревов привезет отец?

Катятся дрожки. Черная Норма бежит с высунутым языком. Тут уж нет сил удержать гаммами.

– Много убил? Нет, расскажи!

Снимая сапоги, отец должен был подробно рассказывать, а Женя слушал в волнении, с неотступным интересом, точно дело шло о битве, геройских подвигах.

Когда‑то ему купят ружье!

После обеда отец спал, накрывшись пиджаком. В четыре его можно было будить. В это время в его комнате было душно, и стоял мужественный, знакомый запах, который Женя так любил. Подкравшись, он целовал отца в щеку. Тот вскакивал, но, увидев Женю, смеялся и ласкал его.

Потом шли на речку купаться; там снова дивно пахнул лозняк, прибрежный песок блестел, летали стрижи, отец учил Женю плавать, и он благоговел, держась за его загорелую шею, задыхался от гордости, если выказывал ловкость. Так летело время, пока солнце не сходило книзу, краснея. Значит, ушел день. Кто считает их? Закутав головы полотенцами, они шли домой.

IV

В разгаре июля, знойного, радостного месяца, загнать детей в комнаты трудно. Бедная Лина могла охать сколько угодно, – Женя, Соничка, кузина Лиза Толстая, или Лиза Собачка, целыми днями пропадали в большом саду, где‑то на гумнах, в коноплях, в крыжовнике. Заметив Лину, хохотали, кричали таинственное детское слово «чибйс», – оно значило все что угодно, – и вихрем неслись в свои тайные места, известные только посвященным.

– Соня, Соня, давай бегать! – кричала Лиза Собачка и, в упоенье от здоровья, счастья, неслась, как дикий кобыленок, по аллеям. За ней Соня, Женя. Но Женя не мог угнаться. Они старше и ловчей. Он злился.

– Дуры! Конечно, дуры! Выдумают еще!

– Не догнал, не догнал! Сам дурак.

Лиза Толстенькая останавливалась и показывала язык.

– Бим–бом!

– Не понимаю я ваших глупостей!

Это слово приводило Женю в ярость. Девчонки хохотали, а он ничего не понимал. Здесь была уже маленькая женская тайна; они заливались, кувыркались от восторга, шептались и, как заговорщицы, спрашивали друг друга: «Это бим–бом?» – «Нет». Бим–бом было что‑то другое, снова неуловимое и раздражающее.

К вечеру жара спадала. Тогда играли в лапту. Со слободы собирались дружественные мальчишки, разные Савоськи, Масетки, Романы – и разделялись на партии. Битвы получались жестокие. На широчайшей улице, по гусиной травке, затянувшей середину, в огненном азарте носились дети, барские и мужицкие вперемежку, и только одна мысль: не смазать бы мячом, срезать бы врага, хоть у черты. Или запустить мяч Бог знает куда к небу, где ласточки шмыгают в золотом свете, чтобы он на мгновение повис в синеве – и камнем книзу.

Хорошо, если играет пастушонок Вальтон. Почему он Вальтон, этого не знают. Он даже не из этой деревни, но в него влюблены все дети. Что‑то есть в нем острое, покоряющее. Когда он подъезжает со стадом, сидя боком на кобылке, дети кричат: «Вальтон, к нам!» Вальтон равнодушен, как знаменитость, и в этом тоже его обаянье. Сдав скот, он может, между прочим, и сразиться. Но это так, от нечего делать.

Побеждают те, на чьей стороне Вальтон.

V

Товарищ отца по службе Дед (его звали так за громадную бороду) – подарил Жене ружье. Это было событием.

С утра перед его приездом Женя волновался. Он догадывался смутным чувством – и скрывал, стараясь иметь независимый, равнодушный вид.

Но когда Дед ввалился, втащили его вещи и остался только странный, продолговатый ящик, Женя не вытерпел.

– А тут… что? – спросил он, задыхаясь, целуя Деда.

Дед улыбался и гладил черную бороду.

– А посмотрим, посмотрим.

И там было ружье. Настоящее ружье, одноствольное, шомпольное, тульской работы. Соня с Собачкой визжали; Женя сиял молча. Он считал неудобным высказывать радость открыто. Отец с Дедом осматривали ружье, советовались, улыбались.

После обеда Дед сказал:

– Что же, надо идти пробовать.

Женя похолодел. Стрелятб! Первый раз в жизни выпалить, произвести этот страшный гром, который пугал его, даже когда стрелял отец, – и не струсить!

Был прохладный день, сероватый. Липы в большом саду облетали, пахло милой и печальной осенью. На гумне Ивана Гусарова молотили цепами.

Впереди шел Дед с отцом, потом Женя, девочки, садовник, сзади гомозились мальчишки. В саду выбрали заброшенную сторожку караульщика; прикрепили бумагу на двери, обвели круг.

– Ну, готово, – сказал Дед. – Николай Петрович, заряжайте.

Отец заколачивал шомполом пыж, а Женя стоял, смотрел невидящими глазами и вздыхал – как будто стрелять должны были в него. Наконец отец надел пистон. Девочки заткнули уши и замерли.

– Теперь бери… вот так, левую вперед, чтобы мушка на середине листа…

Женя видел только блиставший пистон. В нем отражался какой‑то луч, и этот пистон действовал на него магически. Руки не двигались.

– Ну, валяй! – крикнул Дед.

Женя что‑то дернул, перед ним блеснуло, бухнуло, он отшатнулся и опустил ружье.

Отец с Дедом смеялись.

– Страшно палить, а?

Дед трепал его по щеке.

– Ну ничего, молодец.

– Нет, – сказал Женя, едва выговаривая слова, – не страшно.

Отец подошел к сторожке.

– Десять дробин, ай да ты!

Женя улыбался. Чем‑то смутным, блаженным был он полон, и весь этот день, когда ружье висело в кабинете с «настоящими» ружьями, был так значителен, радостен; он уже не просто Женя, а владетель ружья, из которого может стрелять воробьев, сорок, – какое громадное преимущество перед девчонками!

Он был счастлив.

VI

Слобода, где играли в лапту, дорога к церкви, все с наступлением осени обращалось в топь. Приходилось сидеть дома. Только отец мог ездить в это время с гончими, дети учились, и бедная Лиза Толстенькая часами разыгрывала экзерсисы; от скуки, неудовольствия по ее пухлым щекам текли слезы, но в это время года ничего уже нельзя было поделать с Линой: она брала верх. Соня и Женя учились по–немецки. О ружье нечего было и думать.

Через час, два после обеда смеркалось. За окнами было темно, на деревне зажигали кой–где огни.

– Соня, Соня, – говорила Собачка, – за сколько б ты пошла сейчас на кладбище?

– Я б за тысячу.

– А я бы за десять не пошла…

В столовой шила что‑нибудь мама, в комнате рядом с кухней Дашенька штопала чулки. Дети посылали за Настасьей.

Старая баба Настасья, птичница, хромая, подслеповатая, вносила с собой нечто сказочно–таинственное. Ее заставляли рассказывать, давали за это орешков, пряника. Усаживались вокруг в темной комнате, запирали двери – начинались рассказы.

– И было, значит, три сестрицы: одна двуглазка, другая одноглазка, третья трехглазка. И так это ведьма и говорит: закрой глазок, закрой другой, а про третий забыла.

После сказок прятались. В темноте залезали в шкафы, под туалет, под кровати. Искала всегда Настасья. Как тихий зверь, лазила и ковыляла она по полу, а дети хихикали, перескакивали из одной похоронки в другую, визжали, шмыгали под самыми ее руками и торжествовали.

– Будет вам, будет! – говорила мама, внезапно растворяя дверь, – ужинать пора.

С ней врывался свет; жуткое и азарт, в котором жили эти часы, – пропадали, дети были недовольны.

– Мамочка, позволь еще! Милая!

Но мать настаивала; приходилось подчиняться.

– После этой Настасьи всегда такой запах! – Мама улыбалась и отворяла форточку. Дети расходились красные, с блестящими глазами.

Раз осенью, в такой же дождливый вечер Женя стоял с Настасьей у окошка. У него на губе был лишай, огник, как говорила Настасья. Он смотрел на огонек в избушке караульщика у погоста и повторял за Настасьей машинально: «Огонь, огонь, возьми огник, огонь, огонь, возьми огник». Ему было скучно. Непонятная тоска сжимала сердце.

– Теперь отплюнься: раз плюнь, два, и соскочит.

– Почему же соскочит?

– А уж потому. Увидишь.

Жене было все равно. Может быть, и соскочит. Он водил пальцем по стеклу и всматривался.

– Слушай, – сказал он, – а что сторож там делает?

– Сторож‑то?

– На погосте.

– Значит, краулит.

Женя молчал.

– Кого ж караулить? Все покойники.

– Так уж, значит, краулит.

– А что, – вдруг спросил он, – когда мы умрем, нас туда же положат?

– Тебе‑то еще долго жить, – сказала Настасья, вздохнула.

Больше Женя не спрашивал. Он стоял, упершись лбом в стекло, и думал. Что там такое будет? Пройдет десять, двадцать, пятьдесят лет – он станет такой же старенький, как эта Настасья, а где будет тогда Настасья? Где мама будет? «Мама!» – чуть не закричал он. Ледяная мысль пронзила его. Что будет с мамой? Вдруг умрет мама теперь же, через месяц, год? Этого он не мог вынести; как стоял у окна – залился долгим плачем, долгим, неутешным.

Прибежала мама, его ласкали, утешали; он ничего не говорил. В ужасе держался за мать, плакал, не переставая твердил: «Мама, мама!»

Много раз с тех пор, в зрелые годы, думал он об этом, но тот вечер, когда впервые был поставлен такой вопрос, – тот осенний мрачный вечер с огоньком на кладбище нельзя было вычеркнуть ничем.

VII

Для человека в десять лет «мама» обнимает три четверти жизни. Встает ли он утром, учит ли немецкие слова, ест ли за завтраком котлетку с огурцом, сражается ли с сестрой в свои козыри, охотится ли, слушает ли сказку, ложится ли спать, страдает ли, здоров или болен – всегда, на всех путях его маленькой жизни за ним следит светлый дух – мама. Быть может, ее нет в тот, иной момент. Она может уехать в гости, уйти в амбар, на птичник – но это ничего не значит. Ее можно найти, прибежать к ней, разрыдаться в ее объятиях, если случилось что‑нибудь ужасное – например, убили любимую собаку, или кучер обидел друга Романа. Но у ней будет найдено утешение и защита. Мама не может быть несправедливой. Если друг Роман действительно невиновен, – кучер понесет свою кару.

Когда маленький человек заболел, на ее лицо ложится тень. Мама спокойна, сдержанна, но волнуется. Посоветовавшись с фельдшером Астахом, она даст хины, положит компресс chauffant [101]101
  Согревающий (франц.).


[Закрыть]
, смеряет температуру черненьким термометром – под ее умелыми руками не может болезнь не поддаться. А глухой ночью, когда от жары начнется кошмар, она наклонится, в белой кофточке, возьмет к себе на постель, и при ней духи тьмы не осмелятся приблизиться.

И первая, кому радуется и кого любит выздоравливающий ребенок, это та же мама. По ее лицу он видит, что прошло тяжелое и вновь пойдут утра и игры, ясные зимние дни, коньки, лыжи, белые морозы и иней.

В большом доме, где копошатся дети, снова и постоянно проходит светлым видением она – далекая от радостей, ясная, вся в любви мама.

VIII

Зима! Это значит, что все завеяно ровным белым снегом, остро вкусен воздух, небо приятно–свинцового тона и летают вороны. Это значит, что для детей настал новый ряд радостей – зимняя жизнь и зимние удовольствия, лыжи, коньки, салазки, а вдали, где‑то на границе двух годов, – Рождество.

С новым сезоном столяр Семиошка получает новую работу: должен подмораживать скамьи для катанья.

Дети забирались в мастерскую – там пахло клеем, древесными стружками, было жарко и работал старик Семен с веревочкой вокруг головы.

– Дядя Семиоша, а дядя, пора!

– Сделал бы скамеечку!

– Значит, не могим. Значит, барину полозья выгнем, и значит, тогда изготовим.

Но, конечно, он уступал и, намазав низ скамьи навозом, поливал водой. Получалась ледяшка. Дети бежали к друзьям, на деревню; друзья тащили самодельные скамейки, – начиналось игрище.

Садились все вместе у околицы, между домом и церковью. К речке шел далекий, ровный спуск.

Сначала подталкивали скамьи ногами, но чем дальше, тем сильней, плавней ее ход. Осталась налево сажалка с незамерзавшим ручьем, где бродят гуси, вытягивают шеи и кричат. Скамья бочит – удар ногой, и она снова на пути, вот все быстрей, быстрее в надвигающихся сумерках летят ребята, вот не удержались – все вверх ногами кувыркаются в снег. Визг, хохот. Надо вылезать, тащить в гору свои экипажи, снова мчаться.

Дети распылались, глаза горят, в валенки набился снег; пахнет зимой, радостью, дубленым тулупчиком Жени. Издали светит дом; верно, скоро там будет чай, к околице выйдет Лина в короткой кофточке, и придется возвращаться.

При сияющей лампе, в столовой, дети будут наперебой болтать о восторгах катанья, запихивая за обе щеки белый хлеб с маслом. Отец выйдет после дневного сна и выпьет свою порцию – чай с молоком и вприкуску маленькие кусочки сахару. Потом он пойдет набивать патроны к завтрашнему дню. Переводя дух, глядя, как сильные руки отца забивают пыж в гильзу, стоит сзади Женя. Или, быть может, они станут топить в камине свинец для пуль и эту жидкость, как ртуть, лить в пулелейку. А выше, на полке мастерской, полусработанный стоит маленький бриг. Следить за работой отца такое наслажденье!

Лягут спать вовремя; перед сном Лиза Толстенькая с Соней проскачут в рубашонках у себя в комнате, будут хохотать, шептаться, опять ненавистный «бим–бом» долетит до слуха Жени. Но быстрый, здоровый сон возьмет всех.

Мама проработает до двенадцати. Позже всех, обойдя дом и заперев все двери, ляжет отец. Он выйдет на крыльцо, послушает. Если утки кричат на сажалке, вернется, возьмет револьвер и пойдет взглянуть: не волки ли, – отец ничего не боится.

И возможно, когда уснет и он, в своем кабинете, где висят ружья на рогах над медвежьей шкурой, завесившей стену, – может быть, тогда волки и придут. Был даже случай, что один подошел к самому кабинету. След указывал на это с точностью. Но боги хранители дома, русские лары [102]102
  Русские лары– языческие (первоначально римские) божества, покровители семьи, дома, дорог.


[Закрыть]
, не дадут в ночной час неблагополучия.

IX

Рождества дети всегда ждали. Рождество, святки для этого народа полны счастья, сказочности, необычного.

С самого утра казалось, что наступил день даже другого цвета, чем обыкновенные. Те дни серые или белые, а этот – острый, жуткий, ему не найдешь краски.

Волнения начинались с постели. Во–первых, были они о попах, во–вторых – о подарках и елке. Попы волновали тягостно, с оттенком подчиненности. Дети смирели, крестились, а Женю вид риз [103]103
  Облачение священника при богослужении.


[Закрыть]
, камилавки [104]104
  См. примеч. на с. 44.


[Закрыть]
, кадила ошеломлял. Батюшка бывал любезен; пил после молебна водку, закусывал пирогом, но все же это был тот странный человек, который облачается в золото, при пении произносит малопонятные слова и присутствует на крестинах, свадьбах, похоронах. Заместитель кого‑то еще более страшного и неизвестно где находящегося.

Подарки и елка – другое дело. Всякому лестно получить «Дон Кихота» или, может быть, пушку, новых солдат.

А когда наступят сумерки, ждать с Соней и Лизой Собачкой у дверей залы! Рано или поздно их откроют; тогда свет ударит по глазам, мама, смеясь, будет целовать, а в дверях напротив – друзья – Романы, Федоты, и знаменитый бегун Ваня–Ахиллес, которого привозят иногда в гости из соседнего села.

Этот вечер принадлежит детям. Если б взрослые захотели читать, работать, разговаривать, – из этого ничего бы не вышло. Как угорелые носятся дети по всему дому, состязаясь с бегуном Ваней. Как они пылают! Сколько азарта, нерва в этих взвизгивающих рожицах, как страшно притаиться за углом и ждать, пролетит ли Ахиллес мимо, или цапнет. А потом травят Ахиллеса, подстерегают, вступают в союз, чтобы поймать его.

Так проходит первый день. Но за ним есть еще второй, третий, Новый год, святки. Придут еще ряженые, всегда одни и те же козы, медведи и лошади. В свободные дни, над которыми Лина пока не властна, можно будет почитать «Дон Кихота», сидя с ногами на диване, мечтая о неизвестных странах и людях. В тишине этих грез впервые и едва видимо проступят какие‑то виды – дальше игр и беготни. И не раз детское сердце, очарованное книгой, заглянет в трепете в область взрослых – туда, куда путь ему еще заказан.

X

С вечера все были веселы; рассматривали старую «Ниву» [105]105
  «Нива» —еженедельный иллюстрированный журнал для семейного чтения; издавался в Петербурге в 1870–1918 гг.


[Закрыть]
, спорили о рыцарях, изображенных верхами. Лиза Толстенькая была за белую лошадь.

– Мой конь, мой конь! – твердила она, мусоля пальцем белого рыцарского коня.

Соне тоже больше нравился белый, и, как часто бывало, Женя остался в меньшинстве.

Наутро перед уроками Лиза вдруг заплакала. Легла ничком на диван, развела целое озеро слез.

Трудно было добиться толку; наконец поняли – она больна. Вспухло горло, и температура поднялась до сорока.

Так началась скарлатина, обратившая дом на полтора месяца в больницу.

Лизу Толстенькую быстро увезли. Ее закутали в десятки шуб, закрыли с головой, положили в возок и с фельдшером Астахом отправили на Шахту, рудную контору, куда ездил отец. Жаль было Лизу. Дети смотрели, как возок катил вниз к речке, как взбирался на той стороне, мелькая черной точкой. Но скоро пришел и их черед. Первой слегла старшая, Маня, гостившая после Рождества, уже гимназистка. Через неделю захворала Соня, потом Женя. Скоро всюду в доме были спущены шторы, дети стонали в жару, их Лоили микстурами. Мучила рвота. В эти дни часто и надолго уходило от них окружающее, и шла странная, темная, своя жизнь. Но в нелепом хаосе безошибочно узнавали они маму в белой кофточке.

Наконец Маня начала выздоравливать. Ей читали вслух, и раз как‑то отец привез вести о скучавшей Собачке. Это были стихи, сочиненные для нее Астахом. Начинались они так:

 
Вот вам, Лиза, «Вокруг света» [106]106
  «Вокруг света» —еженедельный иллюстрированный журнал путешествий и приключений; издавался в Москве в 1885–1916 гг.


[Закрыть]
,
Почитайте пока это.
 

Женю же в это время еще отпаивали бульонцем. Он стал худ, желт, печально сдирал он чешуйки с рук и складывал в кучки. Глядеть на свет было больно – ив полутемной комнате он вспоминал о снеге, Лизе Собачке, коньках, ружье. Его очередь наступила не скоро.

Но выздоровление пришло, и ему надолго запомнилось то утро, когда в первый раз ему надели валенки, халатик, и, стриженый, едва держась на ногах и хватаясь за печку, стулья, чтобы не упасть, он вышел в соседнюю комнату. Отсвет снега лежал на всем. Февральское солнце сияло туманно. С крыш капало. Он увидел подряд три комнаты, и в последней стол, накрытый к обеду. Все было белоснежно и прекрасно, точно, как и он, сняло серые чешуйки, показывая свою настоящую прелесть.

Ряд знакомых комнат показался Жене анфиладой, с сияющим, как для пира, столом. От восторга он слегка задохнулся. Что‑то в его сердце трепетало; снова жизнь, еще милей и ослепительнее прежней, а тяжелое отошло.

Он пошатнулся. Прибежала мама, Дашенька.

– Мама, – сказал он. – Я здоров.

И он повис на ней. Мама его целовала.

XI

Взрослые не понимают природы. Они не знают весны, лета, осеннего очарованья. Все это для них было, и жизнь их охвачена равнодушием.

Для ребенка природа есть просто часть собственного существованья. С весной он борется против зимы. Каждый удачный день для него радость, и он огорчен, если в начале апреля при хорошей погоде выпадет снег.

В марте улица перед домом мутнела. Ноздреватый снег шуршал, тая. Протыкались лошади, навоз рыжел. По–особенному кричали галки; девятого марта пекли жаворонков.

И тогда опять трудно становилось учиться. Звало на улицу неяркое солнце, туманно млевшее в испарениях. Тронулись ручьи; надо было их расчищать.

Женя делал это с серьезностью и добросовестностью. Ему казалось, что он тоже помогает весне, милому и светлому духу, веявшему кругом.

Когда в полезность его труда не верили, он сердился.

– Ведь вода скорей сойдет! – говорил он.

– И без тебя сошла бы.

– А если я буду помогать, все‑таки скорей.

Отец улыбался.

– Да кому это нужно?

– Ах, ты ничего не понимаешь.

Странный человек отец: ему все равно, наступит весна сейчас или на два дня позже.

Ракиты у прясла выпускали пушки и краснели. Вдали, на реке проступала вода. Женя засматривался. Через неделю, при таком ровном, бледном тепле, взломает лед, вода выйдет из берегов и ночью будет слышен веселый шум – половодье. Он спускался к сажалке, смотрел, как взбухает лед, как обтаяли откосы и под солнышком на них пробивается крапива. Возвращался с Шахты домой отец – в санках, обветренный и здоровый. Женя кидался к нему, целовал в свежие усы, и вместе они въезжали домой.

– Скоро речка? – спрашивал он. – Скоро тронется? Через два дня?

Взрослые всегда не верят.

– Куда там, – отвечал отец, пуская синеватый дым, – неделю продержится.

– Ты вот говорил, что нынче мой ручей замерзнет, а он и не замерз.

– Какой ручей?

– Главный.

– Главный ручей!

Отец усмехался.

Но скоро снег сошел, речка вскрылась, мощный поток гудел под мостами, заливая по лугам шоссе, топя ивняк. Отец доходил до разлива, переезжал на лодке с рыжим Степаном и на той стороне ехал верхом.

Что за роскошь – плыть за отцом в баркасе!

Здесь с Женей был случай, взволновавший всех. Баркас отчаливал. Было видно за рекой, как отец с малым подъезжают верхами к воде. Женя прыгнул в лодку; Степан с мужиком двинулись на шестах. Весело было проплывать над кустами, которые гнуло напором, видеть, как несутся льдинки; слушать шум могучей воды.

Так добрались до середины. Справа мост на сваях, под него бьет, ревя, стремя. Видно, как отец слез с лошади, отдал ее работнику. Вдруг берег, отец, деревья за ним начинают нестись влево, по горизонту. Степан налег на шест, мужик возится, но берег летит все быстрее. Женя оглядывается. Степан бледен. Мужик тоже растерялся. Впереди в двадцати шагах мост, гул воды в сваях. Хочется крикнуть, позвать маму. Но поздно. С размаху лодка бьет о первую сваю, о вторую, мужики беспомощно хватаются за них. Еще удар. Дощаник скрипит, медленно клонится. Женя сидит на дне, над ним сваи и балки моста, темнота… перевернется ли? Мужики отпихиваются изо всех сил. Где отец с лошадьми, где дым его папироски? И вдруг сейчас ничего не будет? Где мама?

Мама из далекого дома видит все, и уже она бежит, задыхаясь, вне себя, к разливу. Не успеть!

Счастливый поворот, – лодку стрелой выносит из‑под моста, и снова шесты действуют, опять виден отец, и через пять минут по заводи они плывут к берегу. Женя все не может сесть на лавочку; перед глазами зеленые круги.

Через час дома слезы, ласковые упреки, тишина, отдых.

Больше встречать отца не придется!

XII

Весна, лето. Время молодой жизни, когда для детей все сливается в ласковый привет неба, воздуха, солнца. Когда дни кончаются так же легко, как встает утром солнце, – оставляют в душе длинный, светящийся след.

Этих дней уже нет. Не пахнет уже так река с ивняком. Нет тех игр, нет вечерних коростелей, закатов за Высоцким заказом, нет отца на дрожках, Вальтона, Масетки; нет стада, входящего вечером в деревню, золотистой пыли под вербами, Дашеньки, Гришки.

И не будет никогда ружья, стрельбы в воробьев, верхового конька Червончика, на котором можно ездить в обратке, а он нейдет из дому – домой же мчится вскачь и его нельзя удержать. Не будет охоты с Гришкой в Сопелках, когда удрала Коза с дрожками и пришлось идти домой пешком, за пять верст, лесом в темноте; было страшно, и к концу Женя так устал, что Гришка взял его на закорки; с ружьями, парой убитых уток, в одиннадцатом часу они плелись по деревне – маленький на большом, дремля, измученные и несчастные.

Все это было так давно, что легендой веет от воспоминаний; и кажется, что уже нет и самого села, и дома, и другие поля, другие леса вокруг, другие люди живут на том месте. Но из седой были человеческое сердце слышит все тот же привет – чистый и прозрачный. И жизнь идет далее.

XIII

В середине зимы отца перевели на соседний завод, верст за сорок. Сперва уехал он сам, потом начались сборы и укладыванья семьи. В комнаты натащили ящиков, и началось разрушение. Горько было видеть, как со стен снимали фотографии, зашивали в рогожу диваны, сдирали портьеры. Милый, старый дом, с которым многое уже было связано, разоряли. И вместе со спрятанными солдатиками, с рисунками лошадей, коз удалялась часть жизни, еще такая малая и юная, но уже дававшая о себе знать.

За день до отъезда Женя прощался с друзьями, с играми, с любимыми местами. Он обошел на лыжах большой сад, сошел к сажалке; как всегда, незамерзающим ручьем бежала оттуда вода. Вот развалины сахарного завода, откуда с Собачкой и Соней они носились по отвесному скату на лыжах; налево церковь, погост, и внизу луга – такие безбрежные и ясные летом, а сейчас это белая равнина. Он хотел было съехать на лыжах с горки, в последний раз, но что‑то защемило в сердце и, вздохнув, он вернулся домой.

Ужинали при свечах – ламп уже не было. Голые стены, натоптанные полы, черные окна. Женя поскорей лег спать. Но и заснуть долго не мог. Встал он на другой день бледный и печальный.

Было уже подано двое саней. Мужики собрались провожать. Из дому тащили последние вещи и грузили на подводы. В кухне Дашенька плакала, целуясь со своими приятельницами с Поповки, «женами мироносицами» [107]107
  См. примеч. на с. 44.


[Закрыть]
.

Соню и Женю одели в полушубки, завернули в тулупы, – как безмолвные туши были они втиснуты в сани. Скрипел снег, солнце блестело. Больно было глядеть от света. На повороте, в околице стояли группой мальчишки и кланялись. Женя вспомнил, что он ничего не подарил на память Настасье, игравшей с ним преданно, и вздохнул.

Но было поздно. Лошади, хорошо кормленные перед дорогой, шли бойко; сияла снежная равнина, в лицо из‑под копыт летели комья – тройка дружно взнеслась на мост, где прошлой весной Женя терпел аварию. Высунувшись, насколько мог, он обернулся: вдали на горе белел двухэтажный дом, у околицы как будто копошились фигурки. Горло Жени сжалось. Чтобы не выдать себя и рассеяться, в меланхолическом излиянии, он замурлыкал:

 
Дорогие мне места, где я про–жил годы детства,
Вас увижу ли когда, иль поки–ину на–авсегда? —
 

слова старого романса, который он недавно слышал.

– Не пой, – сказала мама, улыбнувшись, – простудишь горло.

Он напевал про себя, и все время ему хотелось плакать.

XIV

Жизнь на новом месте оказалась не хуже, если не лучше, прежней. Правда, не было старых друзей – Вальтона, Настасьи. Лизу Собачку увезли к родителям. Но явилось и то, чего раньше не было.

Здесь отец управлял заводом. Ему отвели огромный дом, куда можно было вместить два прежних, на берегу озера. На полторы версты шла ровная снежная скатерть; на горизонте лес синел. За гигантской плотиной лежал завод, чернели крыши, двумя огромными столбами возвышались доменные печи. Все это было необыкновенно и привлекательно. Несколько раз отец брал с собой Женю на завод. Они выезжали в «дежурке», у ворот завода сторожа подобострастно кланялись отцу – и дальше они попадали в казавшееся Жене ужасным царство печей, огней и железа. В одном месте бил молот по раскаленной мягкой глыбе; вздыхая, она оседала, стреляя золотыми звездочками. В прокатных вальцах вытягивались огненно–красные ленты; это будущие рельсы. Литейщики ждали выпуска чугуна, и когда отворялась утроба домны, оттуда лился ослепительный металл, от одного прикосновения к которому загорались щепки. Рабочие подбегали к струе, подставляли черпаки и рысью, покачиваясь, чуть не расплескивая жидкость, бежали к опокам, выливая туда чугун.

– В прошлом году был случай, – говорит отец, – один залил себе за сапог. Теперь мы не позволяем в сапогах ходить.

Женя бледнел, представляя себе сожженную ногу, крепче держался за отца. После всех этих литейных, механических, ремонтных – радостно было опять сесть в санки и по чистому снегу катить мимо базарной площади, церкви, по набережной озера – домой. Вот на углу «господский дом» – отель для одиноких инженеров, где всем управляет толстенькая Евдокия Ильинична. Красный дом доктора, и, наконец, они у своего подъезда. Выбегает старый Тимофеич, отстегивает полость. И уже ждет обед, в огромной столовой, переделанной из зимнего сада, со стеклянной стеной на озеро. После обеда можно уйти наверх; верхний этаж меньше нижнего – нечто вроде мезонина; но там две огромные комнаты – Жени и Сони, и большая средняя, где трапеции. Из Жениной снова видно озеро. Оно тянет к себе взгляд ровной белизной, великим спокойствием снега, умиряющего заводской гомон. В этой светлой теплой комнате можно мечтать, глядя на дальние леса, рисовать, ожидая, что вот нарисуешь что-нибудь замечательное, – и незаметно снежное поле засинеет, настанут сумерки, чай среди милых сердцу, вечернее чтение «Красного кедра», «Дальнего Запада» [108]108
  «Красный кедр», «Дальний Запад»– широко известные рассказы Г. Эмара (см. примеч. к с. 148), русские переводы которых публиковались в 1860–е и 1890–е гг.


[Закрыть]
. Неведомые края, приключения, охоты затолпятся в мозгу, и станешь просить маму скорее послать в уездный город менять книжки – к старому еврейчику, у которого такой запас чудесного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю