355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Земная печаль » Текст книги (страница 23)
Земная печаль
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:59

Текст книги "Земная печаль"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Он молчал, не уезжал эти дни в город, был мрачен и ходил один. Минутами остро ненавидел себя. Видя в зеркале сутулую фигуру с большой головой, вихрастыми волосами и сумрачным взглядом небольших глаз, он мгновенно убеждался, что такого полюбить нельзя. Впрочем, тут же вспоминал, что многие великие люди были даже безобразны, например Сократ. Во всяком случае приятность, симпатичность – а это наиболее ценится – есть признак малой, и не страстной души. Да, но многие в его годы… – Абель в двадцать шесть лет открыл ряды [201]201
  Нильс Хенрик Абель (1802–1829)– норвежский математик, автор многообразных трудов, в том числе и по теории чисел и рядов.


[Закрыть]
, обессмертившие его имя, хотя и умер молодым и непризнанным.

В этом Антон находил некоторое острое удовлетворение: он, с его неказистым видом, он, похожий на застенчивого и вспыльчивого гимназиста, – более всего подходит для роли недооцененного героя, преждевременно гибнущего. «И ладно, – говорил он себе в горьком упоении, – превосходно. Пусть так и будет».

Но долго выдержать позу не мог. Иногда Машура действовала на него ошеломляюще. Звук голоса, какой‑нибудь завиток темных волос над ухом вызывали мучительную нежность. Раз она довольно долго держалась за перила террасы; потом ушла. Он встал с качалки, подошел, приложил лоб к теплому еще дереву; на глазах появились слезы. Вошла Наталья Григорьевна. Он быстро отвернулся, все же она заметила, как он взволнован. Это лишь усилило ее беспокойство.

Наталья Григорьевна вообще замечала, что между ними неладно. Спрашивала и Машуру, почему он в такой, как она выражалась, депрессии. Но Машура ничего ей не объяснила. Она сама чувствовала себя неважно. Что‑то очень смутное и неясное было у нее в душе. Нечто ее беспокоило.

Приезжал на несколько часов Христофоров, за вещами. Он был тих и молчалив. Обедали довольно сумрачно. Когда случайно разговор коснулся Анатоля Франса, Антон сказал, обращаясь к Наталье Григорьевне:

– Ваш Анатоль Франс просто французский разговорщик. От него волосы на голове не шевелятся.

Наталья Григорьевна возразила, что кроме волос на голове есть еще стиль, изящество и философия; ирония и доброта; есть, наконец, гений многовековой латинской культуры.

Но Антон не возражал, и разговор вообще не поддержался. Верно, все были заняты другим.

Вечером, когда Христофоров уехал, у Машуры с Антоном было объяснение. Оно не выяснило ничего. Антон волновался, почти грубил. Машура расплакалась и убежала в свою комнату. Ночью оба не спали. А наутро он уехал, оставив записку, что так больше жить не может. Он отправляется до осени на урок.

Машура прочла, разорвала бумажку и решила, что пусть будет, как будет. Отныне просто одна она станет заниматься жизнью, маленькими своими делами, ни о ком не думая. И правда, этот последний месяц провела в деревне, в одиночестве – полторы недели даже совсем одна – Наталья Григорьевна уезжала в Петербург. Это время осталось в ее памяти как полоска жизни чистой, покойной и немного грустной. Можно было гулять одной ясными августовскими вечерами, когда овес смутно белеет и шуршит в сумерках, полынь горкнет на межах, и красноватый диск встает на лиловом горизонте. Казалось, что она свободна от всего и всех. Можно было мечтать об одинокой жизни среди полей, под звездами.

Но вернулась Наталья Григорьевна, все стало на свои места. И как полагалось, в первых числах сентября водворились уже Вернадские на зимние квартиры, совершая непрестанный круговорот, называющийся бытием.

Как всегда, Машура возвращалась к старому пепелищу освеженная, как бы ободренная. Предстояла зима, полная нового: впечатлений, занятий, выездов, книг. Жизнь осенью в Москве бывает иногда хороша.

И Машура с живостью и возбуждением устраивалась на Поварской. К ней наверх вела узенькая лестница. Небольшая первая комната – как бы приемная; во второй, большой, разделенной пополам портьерой, вдоль которой длинный диван, жила Машура. Окна смотрят на юг. Солнце часто и приветливо сияет в безукоризненном паркете, отсвечивает в ризах икон в киоте, золотит клавиши пианино; освещает на стене итальянский примитив – старинную копию; блестит в ручках качалки с накинутым вышиваньем, в книжках, фотографиях, тетрадках, где можно встретить стихи Блока и портрет Бальмонта, – во всех тех маленьких пустяках, что составляет обстановку и уют московской барышни из образованной семьи.

Жизнь ее приняла предустановленное течение: ходила Машура на курсы, где слушала философию, историю и литературу; взяла абонемент на Кусевицкого [202]202
  Кусевицкий С.А. (1874–1951)—русский дирижер и контрабасист–виртуоз. Основал в Москве симфонический оркестр; в 1924– 1949 гг. возглавлял Бостонский симфонический оркестр.


[Закрыть]
; бывала у знакомых, и у себя дома принимала; в этом году то еще явилось, что Машура вошла в общество «Белый Голубь». Оно состояло сплошь из девушек. Собирались для чтения книг, рефератов и бесед, направленных к духовному саморазвитию. Занимались религией. Искали смысла жизни. Рассуждали о поэзии, искусстве. Устраивали музыкальные вечера. Среди барышень была молодая актриса, две музыкантши, художницы. Там встретилась Машура с Лабунской.

Лабунская очень ей понравилась – красотой, изяществом и простой вольностью движений.

Приятны были улыбка, смех; несколько тягучий, широкий и мягкий московский выговор. Скоро выяснилось, что у них есть общие знакомые – Анна Дмитриевна. Лабунская сказала, что знает, как они были в монастыре.

– Ах, – прибавила она живо, – да вы, пожалуй, знаете и Христофорова… Ну, такой голубоглазый дядя, не то поэт, не то отшельник. Впрочем, – прибавила она со смехом, – мы с ним познакомились на бегах.

Машура слегка покраснела.

– Да, Алексея Петровича я знаю…

Лабунская сказала, что скоро у них в студии будет вечер, немногочисленный, «но, может быть, и ничего себе». Там и она выступает. Машуру она приглашала.

– Будут некоторые пресмешные, – прибавила она. – В общем, ничего. Приходите.

Машура поблагодарила. И предложение приняла. В условленный день Лабунская звонила ей. Наталья Григорьевна не была безразлична к тому, куда Машура ходит; но, считая ее вполне благоразумной, и не возражала.

Часов в десять вечера Машура подходила к большому красному дому, в затейливом стиле, на площади Христа Спасителя. Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москвы–реки.

Машура поднялась на лифте, отворила дверь в какой‑то коридор, и в конце его поднялась по лесенке в следующий этаж. Вся эта область населялась одинокими художниками; жили тут три актрисы и француз. Лесенка вывела ее в большую студию, под самой крышей. Угол отводился для раздевания. Главная же комната, вся в свету, разделена суконной занавесью пополам. Войдя, Машура скромно встала к стенке и осматривалась. Обстановка показалась непривычной: висели плакаты, замысловатые картины; по стенам – нечто вроде нар, на которых можно было сидеть и лежать. Вместо рампы – грядка свежих гиацинтов.

– А–а, – сказал Ретизанов улыбаясь. – Вам нравятся вот эти гиацинты? Это я все…

Ретизанов был очень наряден, в хорошем смокинге, безукоризненной манишке, лакированных ботинках. На бледном лице с седоватой бородкой и усами синели глаза.

– Вы знаете, я люблю цветы… Я не понимаю, как можно не любить… А вы как смотрите? Тем более когда танцует Елизавета Андреевна… Потому что она ведь одна музыка и ритм, чистейшее проявление музыки и ритма…

Он заволновался и стал доказывать, что Лабунскую надо смотреть именно среди цветов. Машура не возражала. Она даже была согласна; но Ретизанов, усадив ее в угол, громил каких‑то воображаемых своих противников и мешал даже рассмотреть присутствующих. Забежала Лабунская, уже в длинной, светлой тунике, поцеловала Машуру, Улыбнулась и ускользнула.

За минуту до начала, когда дамы, художники, меценаты, курсистки, поэты, молодые актрисы усаживались, кто на нарах, кто на табуретках, шурша платьями, благоухая, смеясь, – к Машуре подошел Христофоров в обычном своем сюртучке. Она взглянула на него сбоку, сдержанно, и протянула холодноватую руку.

Заиграла невидимая музыка, Свет погас, и зеленоватые сукна над гиацинтами медленно раздвинулись. Первый номер была пастораль, дуэт босоножек. Одна изображала влюбленного пастушка, наигрывала, танцуя, на флейте, нежно кружилась над отдыхавшей пастушкой; та просыпалась, начинались объяснения, стыдливости и томленье, и в финале торжествующая любовь. Затем шел танец гномов, при красном свете. Лабунская выступала в «Орфее и Эвридике» [203]203
  В опере X. В. Глюка «Орфей и Эвридика» балету принадлежит существенное место, опера оканчивается балетной сюитой. В 1911 г. опера шла в Мариинском театре (дирижер Э. Ф. Направник, режиссер В. Э. Мейерхольд, художник А. Я. Головин, балетмейстер М. М. Фокин). Успех постановки вызвал интерес к «Орфею и Эвридике» в балетных кругах, что отозвалось и в московской повести Зайцева.


[Закрыть]
. Была она легка, нежна и бесконечно трогательна. Казалось странным, зачем нужна она там, в подземном царстве; и одновременно – да, может быть, и есть своя правда, и высшая печаль в этом.

– Я говорил вам, – шептал сзади Ретизанов, – что она божественна. А еще Никодимов болтает… Нет, это уж черт знает что…

В антракте он побежал к Лабунской. Машура и Христофоров прогуливались среди полузнакомой толпы. Опять сиял свет, блестели бриллианты дам.

– Я вас не видел почти месяц, – говорил Христофоров. – Уже столько дней…

Машура взглянула на него. Его глаза были слегка влажны, блестели; казалось, был он очень оживлен, каким-то хорошим воодушевлением. Она улыбнулась.

– Вы весело живете, Алексей Петрович?..

– Как вам сказать, – он слегка расширил зрачки, – и грустно, и весело.

Когда опять погас свет и раздвигался занавес, Машура сказала шепотом:

– Все‑таки в том, как вы уехали от нас, было что‑то мне неприятное…

Христофоров ничего не ответил, смотрел на нее долго ласковым, смущенно–взволнованным взором. На сцене полунагие девушки изображали охоту: то они быстро неслись, как бы догоняя, то припадали на одно колено и метали дротик, кружились в конце концов, опять танцевали друг с другом и одни – быть может, с воображаемым зверем.

Христофоров вынул блокнот, оторвал бумажку, написал несколько слов и передал Машуре. В неясном свете рампы, близко поднеся к глазам написанное, она прочла: «Простите, ради Бога. Если дурно сделал, то не намеренно. Простите».

Худые щеки Машуры слегка заалели. Взяв карандашик, она ответила: «Я нисколько не сержусь на вас, милый (и загадочный) Алексей Петровичу.

Христофоров взял и шепотом спросил:

– Почему загадочный?

Машура мотнула головой и по–детски, но убежденно ответила:

– Да уж потому.

Когда вечер кончился, Ретизанов сказал им, чтобы не уходили со всеми. Лабунская просила идти вместе.

– А Никодимов, хорош гусь, а? – вдруг сказал он. – Сейчас записку прислал – дайте взаймы тысячу рублей. Как это вам нравится? Тысячу рублей! – Ретизанов вскипел. – Что я, банкир ему, что ли? Мало Анну Дмитриевну обирать, так и меня… нет–с, уж дудки…

В студии стали гасить свет. Лишь сцена освещалась – оттуда слабо пахло гиацинтами. Христофоров с Машурой отошли к нише, разрисованной углем и пастелью. Был изображен винный погреб, бочки, пьяницы за столом. Окно выходило на Москву–реку.

^ – Вот и Кремль в лунном свете, – сказал Христофоров, – в нем есть что‑то сладостное, почти пьянящее.

– Вам Лабунская нравится? – спросила Машура. – Да, – ответил он просто. – Очень.

Машура засмеялась.

– Мне кажется, что вам нравится и Кремль, и лунный свет, и я, и ваша голубая Вега, и Лабунская, так что и не разберешь…

– Мне действительно, – тихо сказал он, – многое в жизни нравится и очаровывает, но по–разному…

Подошла Лабунская, подхватила их и повела. Ретизанов ждал, уже одетый. Он был в большой мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротничком.

– А я очень рада, – говорила Лабунская, прыгая вниз по лестнице через несколько ступеней, – что вся эта катавасия кончилась. Ну, как наши девицы плясали? Не очень позорно? Мы ведь неважно танцуем. Так, тюти–фрюти какие‑то.

– Все плохи, кроме вас! – сказал Ретизанов и захохотал. – Позвольте, я приготовил вам еще букет на дорогу! Тут, у швейцара.

– Ну, дай вам Бог здоровья!

Лабунская шла по тротуару, помахивая букетом и смеясь.

– Значит, – говорила она, – все‑таки хорошо, что был этот вечер. Я получила букет, меня ведут в «Прагу» ужинать, луна светит… вообще все чудесно.

«Беззаботная!» – вспомнил Христофоров имя лошади, на которую она выиграла. И улыбнулся.

На Пречистенском бульваре было пустынно; тени дерев переплетались голубоватой сеткой; изредка пролетал автомобиль; извозчик тащился, помахивая концом вожжи. Лабунская бегала по боковым дорожкам, танцевала, бросала листьями в лицо Ретизанову. Христофоров смеялся. Он пробовал ее обгонять, но неудачно.

Ретизанов звал всех ужинать – Машура отказалась. У памятника Г оголю она села с Христофоровым на скамейку и сказала, что дальше не двинется: очень ночь хороша.

– Если соскучитесь, – крикнул Ретизанов, уходя, – приходите в «Прагу»! Я и вас накормлю.

Но они не соскучились. Христофоров снял шляпу, курил и внимательно, нежно смотрел на Машуру.

– Почему вы написали: загадочный?

Машура улыбнулась, но теперь серьезней.

– Да ведь и верно, – вы загадочный.

– Я уж, право, не знаю.

Машура несколько оживилась.

– Ну, например… вы, по–моему, очень чистый, и не такой, как другие… да, очень чистый человек. И в то же время, если бы вы были мой, близкий мне, я бы постоянно мучилась… ревновала.

– Почему?

– Я, положим, знаю, – продолжала она горячо, – что если Антон меня любит, то любит именно меня, и для него весь мир закрыт, это, может быть, и проще, но… Да, а у вас какие‑то свои мысли, и я ничего не знаю. Я о вас ничего не знаю, и уверена – никогда не узнаю. Наверно, и не надо мне знать, но вот именно есть в вас что‑то свое, в глубине, чего вы никому не расскажете… А пожалуй, вы и думаете там о чем‑нибудь, еще других любите… Нет, должно быть, я уж нелепости заговорила.

Она взволновалась, и правда, будто стала недовольна собой.

Христофоров сидел в некоторой задумчивости.

– Вы меня странно изображаете, – сказал он. – Возможно, и потому, что у вас страстная душа. Почему вы говорите о ревности, или о том, что я нехорошо от вас уехал, – прибавил он с внезапной, яркой горечью. – Разве вы не почувствовали, что мне невесело было уезжать? Нет, в том, что я уехал, ничего для вас дурного не было.

– А мне казалось, это значит: сохранить свободу действий.

Он взял ее за руку.

– Как вы самолюбивы… Как…

Машура вдруг откинулась на спинку скамьи. Пыталась что‑то выговорить, но не смогла. В лунном свете Христофоров заметил, что глаза ее полны слез.

– А все‑таки, – сказала она через минуту, резко, – я никого не люблю, кроме Антона. Никого, – прибавила она упрямо.

Во втором часу ночи, прощаясь с ней у подъезда их дома, Христофоров сказал:

– Может быть, вы отчасти и правы, я – таинственный человек.

В голубоватой мгле дерев, чуть озаренный лунным призрачным серебром, с глазами расширенными и влажными, он действительно показался ей странным.

– Не знаю, – холодновато ответила она. – Покойной ночи.

Он поцеловал ей руку.

VIII

Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно–золотистым заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудрином; узкое, багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее.

Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома.

– Только у них нынче собрание, они запершись, наверху, – добавила она не без значительности.

Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся.

– Девицы?

– Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой, пожалуйста.

«Спасением души Машура занимается», – подумал он, оправляя у зеркала вихры. Очевидно, у Машуры нынче заседание общества «Белый Голубь». «Пишут какие‑нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам станут теософками», – хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с Машурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то – с повинной? «Невольно к этим грустным берегам»?.. [204]204
  начальные слова монолога Князя в заключительной сцене «Берег» драмы Пушкина «Русалка».


[Закрыть]

Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул и полутемным коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую.

На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие темно–коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты, хрустали, конфеты – все нынче нарядней, пышней обычного, – у Натальи Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна Дмитриевна, две неопределенные барыни, важный старик с пушистыми седыми волосами и толстая дама в пенсне – почтенная теософка. Старик же, разумеется, профессор.

Он что‑то рассказывал – медленно, длинно, с той глубокой убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких людей.

– Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому [205]205
  КовалевскийМ. М. (1851 —1916) – русский историк, юрист, социолог–эволюционист, академик (1914).


[Закрыть]
: Максим Максимыч, нам, как русским ученым, представителям молодой русской науки на Западе, не пристало выступать с какими‑то – passez moi le mot [206]206
  Извините за выражение (франц.).


[Закрыть]
– мистическими сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, нуте–с, и тому подобное. Он согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда [207]207
  Тард,Габриэль (1843–1904)– французский социолог, автор трудов по социальной психологии и философии права.


[Закрыть]
, был лорд Крессель, Брандес [208]208
  Брандес,Георг (1842–1927)—датский исследователь литературы; его основной труд – «Главные течения в европейской литературе XIX века».


[Закрыть]
, я, и представьте…

Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. «А может, он и врет все, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не знает».

Старик не весьма был доволен, что его прервали; не глядя поздоровался, – и плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые собирал в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце.

– Давно не заглядывал, – сказала Наталья Григорьевна Антону, наливая ему чаю.

– Меня в Москве не было, – ответил он глухо и слегка покраснел.

– Ты Машуру не ранее чем через час увидишь, – продолжала она. – Да и то ненадолго. У них сегодня собрание. «Белый Голубь».

Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой, и опять был подавлен тоской; опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда; ничего, кроме унижения, не вынесешь. Да еще слушай речистого старика.

Вошел Ретизанов в изящном жакете и с цветком в петлице. В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала соседке о лунной манвантаре [209]209
  Манвантары– солнечная, лунная, другие – космические перевоплощения Логоса, проявленного Бога, проявленной Матери–Субстанции, понятия теософской космогонии (см. далее: Питрисы).


[Закрыть]
и солнечных питрисах [210]210
  Питрисы,или «Отцы», – души возникших форм; из них произошли существа земной Манвантары: минералы, огонь, воздух, растения, животные, человек, самая Земля. Смотри: Безант Анн и. Древняя мудрость. СПб., издание журнала «Вестник теософии», 1910.


[Закрыть]
. Она приводила точные выражения Анни Безант [211]211
  Безант,Анни (1847–1933)– англичанка, общественный деятель, теософка, одна из учредительниц Теософского общества.


[Закрыть]
. Тон ее был таков, что это нисколько не менее очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал свое.

Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся.

– Все по–прежнему, – сказал он. – Наталья Григорьевна занимает золотую середину, а на флангах кипит бой.

– Это только значит, – внушительно заметила она, – что я терпима к чужим мнениям. Терпимость основывается на культуре. А уж середина я или нет, позвольте знать мне самой.

Она слегка взволновалась, и на старческих щеках выступили красноватые пятна. Ретизанов смутился.

– Нет, я совсем не в том смысле…

Но она уже не слушала. Решив, что особой воспитанностью никогда он не отличался, Наталья Григорьевна заговорила с Антоном.

Впрочем, Ретизанов и сам отвлекся. Профессор доказывал, что Достоевский, как человек душевнобольной, развратный и реакционно мысливший, недостоин того ореола, какой создался вокруг его имени в некоторых (он строго оглянул присутствовавших) кружках.

– На одном обеде литературного фонда [212]212
  Литературный фонд– «Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым» (Литературный фонд)– основано в Петербурге в 1859 г., существовало до 1918 г.


[Закрыть]
, это было давно, я собирал еще тогда материал по истории хозяйства при Меровингах [213]213
  Меровинги– первая королевская династия во Франкском государстве (конец V в. —751 г.).


[Закрыть]
, для диссертации, где поддерживал Бюхера [214]214
  Бюхер,Карл (1847–1930)– немецкий экономист, статистик, представитель новой (молодой) исторической школы;


[Закрыть]
против Эдуарда Мейера [215]215
  Эдуард Мейер(1855–1930)– немецкий историк древнего мира, иностранный член–корреспондент Петербургской АН (1909).


[Закрыть]
: так вот–с, покойный Николай Константинович Михайловский прямо указывал мне – мы сидели рядом, – что талант Достоевского есть не более как гигантская проекция свойств жестокости, сладострастия и истерии. В своей известной статье он определил этого писателя как жестокий талант [216]216
  Н. К. Михайловскому принадлежат несколько работ о Достоевском, в том числе и статья «Жестокий талант» (1882), вошедшая в V том Полного собр. соч. Михайловского, вышедшего в свет в 1908 г. (СПб., изд–во «Русское богатство»).


[Закрыть]
.

– А скажите, – вдруг спросил Ретизанов, – когда вы читаете «Идиота», то чувствуете вы некоторую атмосферу, как бы ультрафиолетовых лучей всюду, где появляется князь Мышкин? Такая нематериальная фосфоресценция…

– Я скорее сказала бы, – заметила теософка, – что внутренний и, конечно, нематериальный свет этого романа – бледно–зеленоватый. Свет, несомненно, эфирный.

Профессор развел руками и заявил, что ничего подобного он не видит и не встречал таких утверждений в критике.

– Впрочем, – прибавил он, – я и вообще нахожу, что между мною и некоторыми из присутствующих есть коренное расхождение в мировоззрениях. Я считаю, что Макс Нордау [217]217
  Макс Нордау(1849–1923)– немецкий писатель, по образованию медик, известен своими эссе «Условная ложь», «Парадоксы», «Вырождение», «Гений и талант», популярными в России рубежа веков.


[Закрыть]
был совершенно прав, утверждая…

– Да неужели вы можете говорить о Нордау? – почти закричал Ретизанов. – Макс Нордау просто болван…

После этого профессор недолго уже сидел. Он поцеловал руку Натальи Григорьевны и сказал, что рад будет встретиться с ней в Литературном Обществе [218]218
  Речь идет о литературно–научном Обществе любителей российской словесности при Московском университете (1811 – 1837, 1858–1930).


[Закрыть]
, где она должна была читать доклад «К вопросу о влиянии Шатобриана на ранние произведения Пушкина».

Когда старик уехал, Ретизанов, смущенно улыбаясь, спросил ее:

– Откуда вы достаете таких дубов?

На этот раз Наталья Григорьевна не рассердилась. Она доказывала, что профессор вовсе не дуб, а человек иного поколения, иных взглядов.

Антон поднялся, незаметно вышел. Рядом с прихожей была приемная, маленькая комнатка, вся уставленная книгами. В нее надо было подняться на ступеньку. Дальше шла зала, и в глубине настоящий, большой кабинет Натальи Григорьевны. Антон сел в мягкое кожаное кресло. Виден был двор, залитый голубоватою луной. Наверху, в комнате Машуры, слышались шаги, голоса. Антон положил голову на подоконник. «Они решают там возвышенные вопросы, а я умираю здесь от тоски, – думал он. – От тоски, вот в этом самом лунном свете, который ложится на подоконник и обливает мне голову».

Он сидел так некоторое время, без мыслей, в тяжелой скованности. «Нет, уйду, – решил он наконец. – Довольно!» В это время движение наверху стало сильнее, задвигали стульями. Он прислушался. Через минуту раздались шаги по лесенке, ведшей сверху; вся она как бы наполнилась спускавшимися, послышались молодые голоса. Почти мимо его двери все прошли в переднюю; там опять смеялись, разбирали одежду, шляпы, перчатки. Затем хлопала парадная дверь, с каждым разом отрезая часть голосов. Наконец стало тихо. Знакомой, легкой поступью прошла Машура. «Ну вот, теперь она пойдет в столовую и будет там сидеть с матерью и Ретизановым».

Было ужасно, что надо уходить, но Антон медлил, не мог одолеть тяжелой летаргии, в которой находился.

Вдруг те же, но возвратные, теперь веселые шаги. Он встал и со смутно бьющимся, замирающим сердцем двинулся к двери. В лунных сумерках навстречу вбежала Машура, легко вспрыгнула на ступеньку и горячо поцеловала.

– Ты? – смеялась она. – Ты, я знала, что ты придешь! Что ты тут делаешь? Один! Какой чудак!

– Я… – сказал Антон, – уж собрался уходить… ты была занята.

Машура захохотала.

– Почему ты такой смешной? Ты какой‑то замученный, растерянный. Погоди, дай на тебя посмотреть…

Она взяла его за плечи, подвела к окну, где от луны было светлее.

– Я, – говорил он растерянно, – я, видишь ли, столько времени у вас не был… я уезжал из Москвы…

Она глядела ему прямо в небольшие глаза; в них стояли слезы. Волосы его вихрились, большой лоб был влажен. На виске сильно билась вена.

Глаза Машуры блестели.

– Ты похож на Сократа, – вдруг зашептала она, – ты страшно мил, настоящий мужчина. Я знала, что ты придешь, и придешь такой…

Она сжала его руки.

Антон опустился на скамеечку у ее ног, прижал к глазам ее ладонь.

– Если бы ты знала, как я… все это время… – твердил он сквозь слезы. – Если бы знала…

Около девяти Антон, с просохшими, сияющими в полумгле глазами, ходил из конца в конец залы, пересекая лунные прямоугольники, облекавшие его светом.

Из кабинета вышла Наталья Григорьевна; она была теперь в светлом вечеровом платье, с иными бриллиантами.

– Ну, милый, – сказала она Антону, – иди, торопи Машуру. Лошадь подали.

Плохо соображая, как в тумане, подымался Антон по витой лесенке.

– Можно? – спросил он глухо, входя.

– Погоди минутку.

Раздался смех Машуры, мелькнуло голое, смугло–персиковое плечо, и веселый голос ответил из‑за портьеры:

– Теперь можно. Но сюда не входи.

Антон сел и сказал, что Наталья Григорьевна ждет.

– Сейчас, сейчас… Мама вечно боится опоздать.

За портьерой шуршали, слышно было, как горничная застегивает кнопки. В комнате было тепло, пахло духами и еще чем‑то, чего не мог определить Антон, что вызывало в нем легкий озноб.

Когда Машура вышла, в белом платье, оживленная, с темно–сверкающими глазами на остроугольном лице, она показалась ему прекрасной. Худенькой рукою приколола она себе красную розу.

Горничная ушла.

– Ты прелестна, – тихо сказал Антон.

Она улыбнулась.

Антон проводил их и остался в доме еще некоторое время. Не хотелось уходить, расставаться с комнатами, полными голубоватого лунного дыма, – где неожиданно пришла к нему Машура. И вновь переживая все, ходил он по зале, из угла в угол.

IX

За ночь выпал снег. В комнатах посветлело, воздух сразу стал вкусный, днем острый и прозрачный, к сумеркам синеющий. Деревья резко чернели на белизне. Извозчики плелись бесшумно: шапки, полости у них белели. И веселей орали вороны на бульваре, слетая с веток; вниз сыпался за ними снежок.

Анна Дмитриевна сидела в небольшом своем кабинетике у письменного стола, с пером в руке. В окно глядел бульвар, запушенный снегом, от подоконника шел ток теплого воздуха, тепел был пуховый платок на плечах и мягок ковер, занимавший всю комнату. Над диваном – nature morte [219]219
  Натюрморт (франц.).


[Закрыть]
Сапунова, вариант красных цветов [220]220
  H. Н. Сапунов (1880–1912)—русский живописец, член «Голубой розы», писал натюрморты, пейзажи, театральные декорации, отмеченные яркостью фантазии и напряженностью эмоционального колорита; «красные цветы» – повторяющаяся тема натюрморта «Ваза с цветами» («Розы», «Натюрморт с цветами»).


[Закрыть]
.

«Во всяком случае, так дальше продолжаться не может, – писала она твердым, крупным почерком, – он казался лишь частью всей ее статной фигуры. – Какая бы я ни была, вы должны понять, что всему есть предел. Вы знаете, чем были для меня все это время. Пред вами я мало в чем виновата. Но вы – ваше поведение я совсем перестаю понимать. Для меня деньги – ничто. Для вас всё. Сколько раз я вас выручала – вы знаете. И то знаете, как издевались вы надо мной, среди пьяных товарищей, грязнили мое к вам чувство. Все вам сходило. Но то, что теперь выяснилось… Я не могу даже написать того слова, какое следует. Хочу вас видеть и спрошу прямо. Завтра я на балете, бельэтаж, ложа № 3. Буду ждать». Она подписалась, одной буквой, вложила в конверт и подписала: «Дмитрию Павловичу Никодимову».

Только что велела она отослать письмо, как в комнату вошла, не снимая бархатной шляпы, невысокая дама еврейского вида, с огромными подкрашенными глазами – Фанни Мондштейн. Она была очень шикарна, в новом тысячном палантине. Бурый мех блестел снежинками.

– Голубчик, – сказала она быстро, целуя Анну Дмитриевну и распространяя запах Rue de la Paix [221]221
  «Улица Мира», название духов (франц.).


[Закрыть]
, – я к тебе на минутку. Завтра выступает Ненарокова, дебют, я обязательно должна быть. Идиот Ладыжников напутал, как всегда, билетов нет, представь, я непременно должна быть, ведь Ненарокова танцует вместо Веры Сергеевны, тут, понимаешь, отчасти интрига, отчасти борьба молодого со зрелым. Конечно, ей до Веры Сергеевны… – великая артистка и начинающий щенок… Но я обещала быть, а получается чепуха…

Фанни подняла вуаль и обнаружила лицо не первой свежести, подкрашенное, с черными, очень красивыми глазами. Фанни живо закурила, и мгновенно стало ясно, в чем дело: о Ненароковой она должна была дать отчет Вере Сергеевне, и хотела попасть в ложу Анны Дмитриевны.

– Ну конечно, ну да, – говорила Анна Дмитриевна, – о чем тут разговаривать? Я очень рада. Ты покажешь мне разные fouettés [222]222
  Фигуры танца: вращение на пальцах одной ноги (франц.).


[Закрыть]
.

– Милун, но разве Ненарокова может сделать что‑нибудь подобное?

Фанни встала и с серьезным, как бы убежденным лицом подошла к Анне Дмитриевне.

– Вере Сергеевне приходилось делать тридцать пять fouetté подряд, – этого никто не может в России, кроме нее. Но ведь и сама она – прелесть. Одни ее выражения… Ты думаешь, она завидует этой Ненароковой? Ни капли. Она мне говорит: «Вы понимаете, ведь это надо сделать, эту роль! Вы, кажется, уже начинаете меня понимать? Этот балет – чистейший экзот, его надо почувствовать. Вот, по вашему лицу я вижу, что вы начинаете меня понимать». Нет, Вера Сергеевна замечательный художник, порох и дитя, восторженная, увлекающаяся душа.

Фанни сама увлеклась, сняла шляпу и стала рассказывать о Вере Сергеевне.

Фанни была в нее несколько влюблена – влюбленностью театральной поклонницы. Она принадлежала к «партии» Веры Сергеевны: неизменно бывала на ее выступлениях, бешено вызывала, бегала к ней в уборную, защищала от врагов, исполняла мелкие поручения и помогала в сердечных делах.

– Нет, ты понимаешь, у нее совсем особенный язык: если за ней кто‑нибудь ухаживает, она называет это наверт.

– А правда, что одну свою соперницу она избила ногами?

– Фу, глупость! Ну, если бы захотела… – ноги у нее стальные, убить, я думаю, может. Все‑таки это клевета…

– Фанни, – спросила вдруг Анна Дмитриевна, – тебя бил когда‑нибудь мужчина?

Фанни соскочила и захохотала.

– Во–первых, милая, у меня нет такого властелина, и не будет, надеюсь. Да, но тогда скорей можно спросить, не била ли я кого… Правда, у меня ноги не такие, как у Веры Сергеевны, все же… вот этой рукой я могу, конечно, дать пощечину негодяю, который покусился бы на мою девственность…

Она повалилась на диван и опять захохотала. Анна Дмитриевна тоже смеялась. Потом Фанни вскочила, оправила палантин и стала прощаться.

– Голубь, значит, до завтра. Бельэтаж, третий номер… буду помнить… третий номер. Целую тебя.

Проводив ее, Анна Дмитриевна медленно возвращалась через залу. Проходя мимо большого бехштейновского рояля, она приподняла его крышку и взяла несколько нот на клавиатуре. Смутная тягость была у ней на сердце. Она вздохнула и сразу все вспомнила. Эти самые звуки, такой же белый день, рояль, зала, похожая на эту, и она сама, еще совсем молодая, недавно замужем. Так же она брала несколько нот, а он вышел из той двери. Шел он молча. Лицо было красное. Потом молча же, со всего маху ударил ее по лицу.

Крышку она захлопнула, быстро вышла. «Дурная жизнь, распущенная, скверная жизнь, – твердила она уже у себя в кабинете, ходя взад–вперед по мягкому ковру. – Я ему продалась и изменяла, а он бил меня, как молодую кобылу. Как была дурная, так и осталась».

«Что же, – думала она через несколько минут, уже покойнее, – я сама катала с офицерами по ресторанам, обманывала его и пожинала лавры собственной жизни. А разве и сейчас… что ж, по–своему и Дмитрий прав, считая меня… бабой, которая может платить его долги. Он хорош, но и я…»

Она опять прошлась и остановилась у большой, под стеклом, фотографии со старинной картины. Справа и еле–ва от озера большие купы дерев, темных, кругловатых; какая‑то башня; далекие горы за озером, светлые облака; на переднем плане танцует женщина с бубном, и мужчина; пастух, опершись на длинный посох, смотрит на них; на траве, будто для беззаботной пирушки, расположились люди, женщина с ребенком, тоже смотрят. Лодки плывут по бледному озеру. И кажется, так удивительно ясна, мечтательна и благостна природа; так чисто все. Так дивно жить в этой башне у озера, бродить по его берегам, любоваться нежными, голубоватыми призраками далеких гор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю