Текст книги "Земная печаль"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Но Марта действительно рассердилась. Сон ее прошел. Острая электрическая сила пробежала по ее худому телу, может быть, та же, что потрясала и в любви. Марта уже замечала и раньше сдержанное притяжение в муже… Как он оживлялся, как близко к сердцу принимал все, касавшееся Анны! Чувство это, отслаиваясь в дальних углах, поднакопилось – давало о себе знать смутным недовольством.
Марта села – так было удобнее – и повела наступление. Матвей Мартыныч лежал сначала смирно, потом тоже воодушевился, сел и стал защищаться в полных доспехах непорочного мужа.
– Марточка, это неправда! Я с тобой скольки лет, и я другой женщины даже и не знал, вот у нас Мартынчик растет, я для тебя и для него стараюсь, как честный латыш…
Но Марту не так легко было заговорить. Она не давала вздохнуть. После краткого боя победа осталась за ней, хоть и обошлась недешево. Матвей Мартыныч отступил в порядке и вдруг занял такие позиции, куда проникнуть за ним было уже невозможно: захрапел на спине. Малые треволненья соскочили с него в ту теплую, медвежатную мглу, где столь легко сливался он со всем царством сонно–живым, покоящимся в Матери Природе.
Марта же заснуть не могла – этим и платила за победу. Нервное волнение не покидало ее. В сущности, конечно, чепуха, она знает своего Матвунчика и в нем уверена, да и попробовал бы он! Нет, вздор, но лучше бы и этого не было. Забот и так много. Конечно, Матвей Мартыныч отличный муж, хозяин, но так легковерен, так все видит в лучшем свете! Ну, бог с ней, с Анной, с Машистовым, – он забывает, что теперь не мир, какое время! Разводит себе, раскармливает свиней, в ус не дует, что мартемьяновские мужики как волки бродят вокруг хутора, что ведь приезжали же зачем‑то Чухаев с Похлебкиным…
Мрачные мысли разгорались. Да, хорошо говорить о ней и о сыне, но надо знать, с кем имеешь дело, надо закупать исполком, вообще надо действовать. «Вот теперь поедет по первопутку… да, непременно чтобы в город свез хоть поросят… А может быть, свинку пожертвовать? Хоть бы эту Аннину Матрену… лучше будет, как все заберут?»
Заснула она поздно. Когда проснулась, белесый отсвет лежал на стенах. Матвей Мартыныч в голубых подтяжках уже расхаживал по комнате.
– Как ты спала, Марточка? – спросил неуверенно. – Ты что‑то все и–с вечера вертелси.
– Вертелась не вертелась, а надумала правильно.
По виду мужа она поняла, что вчерашнего он не забыл. Власть, как всегда, была за нею.
– Снегу много?
– Снежок ничего себе, да таки пороша как следует, вот патронов набью, то пойду зайчиков потревожить. Мы давно зайчика не кушали.
Марта принялась одеваться.
– Ну, там зайчика не зайчика, а ты слушай, что я тебе скажу: ты когда в город собираешься?
– В город я обязательно должон. Так и думал, как и–санный путь, то и тронуся.
– Тебе надо завтра ехать. И свинью захватишь.
– Как свинью?
Продолжая одеваться, Марта кратко и внушительно ему объяснила, что с пустыми руками ехать в город нельзя. Надо повидать кого следует, подмазать. Зайчики зайчиками, баловство, успеется. А вот Аннину Матрену – свинья неважная, поросята тоже дрянь, их Анна выкармливает – эту Матрену сейчас же надо зарезать, к вечеру освежевать, приготовить, и завтра окорока прямо в город.
Матвей Мартыныч не очень ждал такой решительности. Разумеется, он предпочел бы искать по пороше зайчишек, а в город и завтра не поздно. Но уж одно то, что Марта выбрала Аннину свинью, говорило о серьезности дела. Как хозяин Матвей Мартыныч готов был возражать. Но как муж, хорошо знающий свою жену, не решился.
Когда через несколько времени они с Мартой вышли, нагруженные инструментами, точно хирург с сестрой милосердия на операцию, первое, что ударило по ним, был Удивительный воздух. Белый снег, нынче родившийся, принес с высот заоблачных такую свежесть, такое бесплотное и как бы отрешенное благоухание, будто иной, прохладный и несколько грустный в нетленности своей мир сошел на землю. Все выбоины, колеи и закостенелые неровности запушил он. Нога ступала мягко, и то, что еще вчера терзало ее, нынче было уже погребено. Матвей Мартыныч с Мартою шли, разговаривая о делах. Ни снега, ни его запаха, ни чистоты они не замечали. Да и странно было бы этого ждать от них. Они шли делать свое дело. Они поддерживали собою мир.
Понимала ли Матрена, что эти спокойные люди, которых она нередко видела, которые ей ничего дурного не делали, как и она им, – идут ее убивать? Должно быть, тоже не понимала.
Лишь когда стали связывать ей ноги, когда Матвеи Мартыныч, повалив ее на бок, сел верхом, издала она раздирающий вопль.
Анна доила в это время корову. Выйдя из теплого стойла с подойником, она встретила посреди двора Марту. Та быстро шла по направлению к дому, в левой руке держала, концом вниз, узкий и длинный нож. Кровь капала с него. За углом закуты возился над неподвижною тушей Матвей Мартыныч.
– Свинью резали? – спросила Анна удивленно, – обычно она знала об этом заранее.
Отсвет снега бледнил несколько лицо Марты, но и само оно было сейчас безжизненно. Только глаза блестели.
– Твою Матрешку палить будем, – ответила Марта глуховато, с усмешкой. Рука ее с ножом вздрагивала. Приподняв немного острие, она попробовала его пальцем, сразу закрасневшим.
– Теплая еще.
Едва заметная судорога, как след прошедшей над поверхностью рыбки, всколыхнула ее лицо. Анна почувствовала себя несколько задетой.
– Почему же именно Матрену? – спросила она. – И вот так сразу… Я даже не знала.
Марта усмехнулась.
– Ты что ж, помогла бы резать?
Анна ответила холодно:
– Что нужно, я все помогаю.
Они обе шли в дом. Анна не хотела больше расспрашивать. Привычно ушла она в себя. Переливая молоко, делая мелкие хозяйственные дела, легко направилась душой в Машистово.
«Наверно, на охоту теперь пойдет. Сам‑то и не такой здоровый, начнет по оврагам за зайцами лазить, распотеет… а там эти почки… Ну да разве его удержишь?»
Собственно, она думала, что удержать‑то – и от вина, и от чего другого можно, но надо при нем находиться. Быть его женой, подругою… Развод же все не идет да не идет. «Аркадий тоже хочет по закону, по–хорошему». Ей было мучительно радостно, что этот немолодой барин, бывший покоритель, теперь так привязался именно к ней, хочет все «по–хорошему» – хотя именно теперь сходятся и без брака, и без любви, как звери.
Кончив работу, Анна вновь вышла на двор. Некое любопытство владело ею. Так хорош, так мил был снег, по нем жалко даже идти. Он тот же снег, что лежит сейчас и в Машистове, и по которому ходит Аркадий за зайцами – снег друг и союзник. Все же идет она почему‑то мимо свиных закут, к тому дальнему углу, где несколько в стороне от двора разбросаны клочья соломы, ржаво краснеют на снегу неприятные пятна. Матвей Мартыныч кончил уже все приготовления. Обложив тушу соломой, не очень обильно, он зажег ее. Синеющий дымок легко поплыл и заболтался в воздухе, огонь запрыгал с соломинки на соломинку. Он ненасытно, весело ел золотые пучки, они корежились, тотчас чернели. А огонь ластился уже к туше, охватывал ее. Щетина трещала. Новый запах явился, смрадный. К синеве дыма прибавился и серо–прогорклый оттенок.
За недлинную свою жизнь Анна достаточно видела. Ей и самой приходилось резать птицу. Но сейчас, в тихий, белоснежный день, вид палимой свиньи показался ей необыкновенно противным.
Увидав Анну, Матвей Мартыныч несколько смутился.
– Что же это ты, одним махом, и мне даже не собрался сказать… Мою матку зарезали, а мне ни слова.
Анна произнесла это тоном почти начальственным. С некоторого времени она вообще усвоила его с Матвеем Мартынычем. Пока не знала Аркадия так, как теперь, пока не чувствовала себя взрослой и не ощущала своей женской силы, Анна к нему относилась как к дяде и хозяину. Но сейчас этого уже не было.
– Нечего делать, Анночка, так вышло. Мне завтра в город ехать.
Анна усмехнулась.
– Что ж так скоро?
Матвей Мартыныч счел уместным переменить разговор, – Анночка, возьмись за ейные ножки.
Обдаваемая чадом, Анна молча помогла ему. Слегка потемневший бок свиньи лег на аспидно–серебряный пепел, другой выступил в своей жалкой нетронутости: сквозь белесую щетину просвечивала розовая шкура. Жизнь ушла уже. Всё‑таки в этой розовости Анна признала и нечто знакомое. Это была, хоть и мертвая, все‑таки та же Матрена, которую она кормила, которая узнавала ее, когда она являлась в хлев, и чьих поросят с такой предательской за ботливостью она выхаживает и по сей час.
Матвей Мартыныч подкинул соломы. Вновь легкий огонь метнулся вдоль туши. Вновь затрещала щетина. Понесло паленым.
– Эх ты, воин, – сказала Анна. – А еще хозяин.
И отошла.
* * *
Все церемонии над зарезанной протекли правильно, все действия кончены, и наутро Матвей Мартыныч в жеребковой дохе, подтянув ее поясом, чем свет (а поля снежные еще налиты ночным сумраком, хмуро синеют, и в глазах при взгляде на них текут светлые запятые) – уже выехал в город.
Без него все шло так же, как и при нем, как должно было идти и как дай бог, чтобы шло и впредь. Марта и Анна молчаливо работали, Анна особенно теперь не торопилась с разговорами. Марта ничего против не имела – считала, что так даже больше сработается.
Но на другой день произошло небольшое событие, которого Марта никак не могла предвидеть. Началось все очень обычно. Заехала в санках Леночка Немешаева. Увидев ее на дворе, Марта с неудовольствием подумала, что сейчас придется ставить самовар, доставать леденцы и варенье – вообще заниматься ненужными пустяками. «Вот делать‑то кому нечего… Знай себе разъезжают!»
Но Леночка, резво пробежав по двору в ловких своих валенках, сразу сказала, что и заходить не будет. В санках же сидел Костя, в шапке с меховыми наушниками, и даже не думал устраивать лошадь надолго. Он медленно объезжал заснеженный двор, чтобы стать лицом к выезду.
Леночка быстро и оживленно сообщила, что они всего на минуту, едут в Конченку за докторшей – захворал Аркадий Иваныч, лежит, кажется, довольно серьезно.
– Он совсем один там у себя, так неудобно… У него болезнь почек, надо компрессы, даже ванны… Да, Аничка, вам от него письмецо…
И, передав письмо, Леночка быстро укатила в Конченку: надо засветло попасть домой.
Анна же прочитала, слегка насупилась, ничего не сказала. Ушла наверх в комнату, села к столу, положила на стол руки, на них голову и коротко, быстро всхлипнула. Дверь она заперла. Еще и еще раз потрясло ее рыданье. Потом она высморкалась, встала и принялась укладывать в рваный, доставшийся еще от матери и потому милый, чемоданчик нехитрые, невеликие свои вещи.
Часа через два вернулся и Матвей Мартыныч. Он был не очень весел. Дорога утомила, в городе не так было гладко, как он ожидал, там сильно подголадывают, зарятся и злятся на деревню. Он сразу же залег спать. Анна спустилась с чемоданчиком, когда его храп раздавался по всему дому.
Увидев ее на дворе, Марта удивилась.
– Куда это ты?
– В Машистово, Аркадий Иваныч очень болен.
– В Машистово!
– Да, – ответила Анна покойнее и даже мягче, как будто говорила об обычном, самоочевидном: – иначе нельзя. Конечно… я ухожу вот так сразу, может, это и нехорошо… но он правда болен, за ним некому и доглядеть.
Марта стояла молча.
– Я ведь его невеста, —тихо добавила Анна.
* * *
В поле она сразу почувствовала себя лучше. То, что должно было произойти, произошло, и чем проще случилось, чем скорее, тем и лучше. Аркадий болен. Вот, она идет к нему по этому пустынному снегу, в надвигающихся сумерках – потому, что так надо, такова судьба ее. Анна хорошо знала дорогу. И чем далее отходила, тем яснее ощущала начинавшееся новое. Оно было и радостным, и грозным, как этот предвечерний сумрак, залегавший свинцом у лесочков, веявший пустыней, ночью. Анна шла быстро. Чемоданчик не был так тяжек для ее крепкой руки, привыкшей к полным ведрам, лоханям, корытам. Грудь широко дышала. И странное, почти восторженное ощущение пролетало по ней, обдавая спину нежным, но и жутким холодом.
Она пришла в Машистово затемно – светились уже огоньки, деревня на той стороне оврага пряталась в неисследимой бездне ночи. Усадебка Аркадия Иваныча стояла на отлете. К ней вела неширокая дорога через верх этого же оврага. По ней надо было потом подыматься – дом расположен выше всей деревни, на юру. Фруктовый сад выдвигался прямо в поле, обсажен был нестарыми березами. Этот прямоугольник берез на бугре виднелся издали, точно легкий, стройный авангард некоторых главных сил.
Главных же сил и вообще не было. Аркадий Иваныч жил в маленьком доме, часть земли – до революции – отдавал в аренду, другую кой‑как сам обрабатывал. Но что можно было бы сказать о его жизни теперь? Разве то, что он все‑таки существовал, что поддерживали его, по старой дружбе, и Немешаевы, и что на кухне его прозябала старуха Арина.
Анна взошла на крылечко, взялась за скобу обитой войлоком двери – дверь без труда отворилась. «Как все тут настежь…» Анна знала дом Аркадия Иваныча, и ей неприятно стало, что не заперта даже дверь. Она быстро разделась. Из кабинета слабый свет ложился на крашеные, давно не натиравшиеся половицы столовой, куда она вошла. Окна чуть запушены узором снега.
– Кто там?
Анна подошла к полуоткрытой двери, просунула голову. На тахте, у стены, завешенной ковром, по которому висели на рогах ружья, патронташ, старинная пороховница, лежал Аркадий Иваныч. Небольшая лампа с картонным абажуром давала блеклый свет.
– Это я пришла, – сказала Анна, с силой выдохнув из себя слова, и вдруг улыбнулась, всей полнотой своего умиления и радости. – Ты болен, вот я и пришла…
Аркадий Иваныч приподнялся. В полутьме, против све та, не мог разглядеть влажных глаз Анны, но ее голос и ее разряд дошли.
– Как я рад… я ужасно рад.
Она к нему подошла, поставила в сторонку чемодан. Свежим зимним воздухом на него пахнуло – здоровьем, молодостью от раскрасневшихся щек Анны.
– Ты получила мое письмо?
Анна кивнула. Глаза ее сияли. Аркадий Иваныч взглянул на чемоданчик.
– А это как же ты…
Анна засмеялась, быстро сняла шубейку.
– Не ждал гостьи. Я к тебе с вещами. Я теперь от тебя не уйду. Понимаешь?
Она подошла к тахте совсем близко – высокая, румяная, с блистающими глазами. Большие красные руки довольно ясно освещались лампой – она стояла перед ним обликом силы и молодости, свежей, страстной жизни. Аркадий Иваныч вдруг ослабел. Взял руку Анны, припал к ней лицом и глазами, поцеловал – всхлипнул.
– Как же ты, – бормотал, вздрагивая подбородком, – как же ты там своих… латышей бросила… как ты сказала, они небось рассердились?
Но Анна ничего уже не могла рассказать. Губы ее дрожали, она обняла его, припала, а вернее притянула к себе, заполонила, закрыла, точно защищая. Она была в состоянии того счастливого бешенства, когда золотые токи пронзали всю ее, когда она себя уже не помнила, но только знала, что может сдвинуть камни, горы, и сейчас тело Аркадия казалось ей слабым и легким, она могла б его поднять, как чемодан.
– Мой, мой… никому не отдам, вылечим, опять будешь здоровый, вместе будем. Мой…
Зима
В свое время Аркадия Иваныча действительно знал весь уезд. Не потому, чтобы он был богат. Именьицем владел небольшим, состоял при дворянской опеке – в учреждении вялом и невидном. Занимал пост какого‑то секретаря, а жил больше у себя в Машистове. Часто разъезжал по ярмаркам, базарам, много охотился – и с великим князем, и с покойным Немешаевым, бывал на всех дворянских и земских собраниях, играл и на биллиарде, умел закусить, выпить, расправляя свои длинные усы и молодцевато держась в черной суконной поддевке с кавказским поясом, – как же его было не знать?
В городском костюме он сильно проигрывал. Ни воротнички, ни манжеты не шли к его сильно загорелому лицу с темными пятнышками, к огромным грубоватым рукам. Прямой воротничок и белый атласный галстук стесняли его.
Он умел разговаривать и с поденщицей, и с учительницей, и с барыней. Был и женат, и неженат, смотря по взгляду. И сам бросал, и его бросали – не иссякал лишь в нем источник благоволения. Женщины это чувствовали и не были к нему суровы.
Весь первый вечер он не мог успокоиться. Говорил мало, но по его глазам, по тому, как он вертелся, как молча брал ее руку и гладил, Анна поняла, что он что‑то кипит. Это и трогало ее, и волновало. «Чего это он… Что такое?»
Сама же она сразу почувствовала себя хозяйкой, госпожой этого нехитрого холостяцкого, однако же насиженного жилья. Арина сдалась ей беспрекословно. Анна везде сама чистила, убирала, привела в порядок и столовую, и кабинет, разложила даже на письменном столе в порядке старые накладные и ненужные прейскуранты. Временами, перебирая его бумаги, чувствовала некоторую боязнь (знала его характер) – не наткнуться бы на какое–нибудь письмо, на угол неизвестной и враждебной жизни. Но ничего не нашла. Зато в столовой обнаружила следы иных грехов: бутылку самогона, дар Похлебкина.
– Вот, – сказала она, подойдя к нему и постучав пальцем по стеклу, – вот где здоровье твое – на донышке!
Аркадий Иваныч улыбнулся.
– Не судите, да не судимы будете.
Эти слова, немногие, какие знал он из Евангелия, Аркадий Иваныч вспоминал нередко – может быть, потому, что и себя ощущал небезупречным и ему нравилось, что в священной книге, которую читают в церкви, – даже и там есть снисхождение к нему.
– Судимы или не судимы, а этого зелья ты больше и запаху не услышишь.
– Жаль, – сказал Аркадий Иваныч серьезно.
– Ничего не жаль. У самого то да се, в постели лежит… Э–э, да что говорить! Поскорей бы эта докторша приехала, уж хорошенько бы узнать, что да как…
Аркадий Иваныч свернул козью ножку и закурил.
– Я лежу, но довольно хорошо чувствую себя сейчас… Ты… и на гитаре не позволишь мне попробовать?
Анна посмотрела на него. Глаза ее вздрогнули, повлажнели. Она сдержалась, молча встала, вышла в другую комнату, вернулась с гитарою и положила ее на постель.
В это время за окнами машистовского дома, над Серебряными и Мартыновками начиналось то белое «действо», которое называется метелью, когда носятся по полям дикие косяки, стучит, ухает, наносит сугробы, задувает ложочки, напояя воздух острым благоуханием, колюче хлещет лицо снежной пылью.
На окнах стали налипать звездисто–путаные узоры. Белый свет яснее лег в немолодые комнаты машистовского дома с топившейся голландской печью, старыми фотографиями на стенах, запахом медвежьей шкуры, ружей и лекарств.
Аркадий Иваныч взял гитару, слегка тронул струны. Они слабо, грустно ответили. Он стал подтягивать колышки.
– Вот и развлекусь немножко. Не вечно же хворать, лежать…
Анна преданными, темными глазами на него взглянула.
– Триста романсов… Меня у Яра отлично знали. Варя Панина [270]270
В. В. Панина (1872–1911), русская эстрадная певица (контральто), исполнительница романсов.
[Закрыть]одобряла. Все триста на память знал. Но и не одни цыганские…
Он сел повыше, подперся большой подушкой и слабым полуголосом, полуговорком, но уверенно начал.
Кроме гитары метель ему аккомпанировала. Но в ее порывах, в безумном, сухом хлестании было что‑то грозное. Временами так громыхали листы железа на крыше, ослабевшие от времени, так постукивали ставни, что почти заглушали романс. На Анну это пение нагоняло мрак.
– «И умере–еть у ваших ног. О если б смел, о е–е-если б мог!» [271]271
«Увидев вас…» – романс, исполнявшийся В. Паниной. Музыка К. Вильбоа, слова Е. Волкова.
[Закрыть]
Он слегка задохнулся, отложил гитару.
– Под этот романс мы с покойным Кладкиным столько деньжищ спустили…
– Ну, что там вспоминать, где да сколько, – сказала Анна. – Были баре, разумеется. Денег не считали… сами они к вам шли. Своим горбом мало что добывали.
– Верно, – Аркадий Иваныч произнес это вполтона. – Легко пришло, легко ушло.
Анна взяла его за руку.
– Я тебя не осуждаю. Ты как был барин, так барином и остался. Мы – другие. И теперь другая жизнь идет.
Она улыбнулась.
– Я тебя за то и люблю, что ты барин… настоящий. А что цыганок разных любил, этого не люблю.
– Цыганки бывали ничего себе… Но я ими не занимался. Кладкин вертелся немного. Да с ними и вообще не так легко. Нет, мы шальные деньги сорили, это что и говорить, я‑то не так, у меня много никогда не бывало, а вот этот Кладкин, например…
Аркадий Иваныч помолчал, потом закурил.
– Его имение отсюда было верст пятнадцать, в сторону Корыстова. Как тебе сказать, не то чтобы особо знатный, родовитый, что ли, человек, скорей напротив, происхождения неопределенного, занимался подрядами, поднажился – и купил Олесово, переехал туда с семьей, зажил, я тебе скажу, широко. Именины, или там праздник, то водчонки, вина сколько твоей душе угодно. И наши же помещики так у него перепивались, что потом их на дорожках олесовского парка находили или под кустами с девками–мананками [272]272
Поденщицы (тульско–орл.).
[Закрыть]…
– Мерзавцы. И ты такой был?
Аркадий Иваныч слегка выпрямился, опираясь на подушку, по старой привычке выставляя вперед грудь.
– Я, во–первых, никогда не напивался, хотя пил и много. Второе – женщины меня любили не за деньги.
Анна посмотрела на него невесело. За деньги плохо, но что его любили и не за деньги, тоже мало ей нравилось.
– Так вот, этот самый Кладкин завел тут молочное хозяйство, кирпичный завод и еще раскинулся невесть на что, и надо тебе знать, что все он говорил жене: «Надо мне, Сашенька, по делам в Москву». По этим‑то делам мы с ним все к Яру и залетали. Так он к делам пристрастился, что и у Яра, и на бегах, и в разных других злачных московских местах стал своим человеком… И в три–четыре года, под такие‑то романсы все его деньжонки, и коровы, и завод – и ухнули. Пытался на бирже играть – окончательно запутался. Все у него пропало. Имение продали за долги, а сам он уж не знаю где сейчас, всю семью разметало… Как и нас прочих, разумеется. Что говорить, – он вздохнул, – мало мы чем от него отличались. Может быть, меньше только пришлось развернуться… Ну, вот теперь и расплачиваемся.
– Кому ты это пел: «И умереть у ваших ног»?
– Никому. В прежней моей жизни я никому не пел этого так, как сейчас тебе…
Он вдруг нервно и бурно провел пальцами по струнам, вздохнул и опять взволновался.
– Хорошо, – тихо сказал, – что ты пришла ко мне. Ах, хорошо…
* * *
Сквозь шум метели Анна различала хлопанье дверей, голоса в прихожей. Заглянув туда, увидела невысокую фигуру в свите, укутанную платками, так забеленную снегом, что в полутьме резко она выделялась. Арина помогала ей раздеться. Снег мокрыми хлопьями летел с косынок, с воротника свиты. Приезжая добралась наконец до носового платочка и старательно обтерла им ресницы, тоже густо залепленные. Несколько оправившись, оказалась полной, довольно красивой женщиной с голубыми глазами и преувеличенно румяными от метели щеками.
– Меня чуть не занесло. Ну и метель… А, это вы… – она протянула Анне руку, – ко мне Леночка заезжала, но я была в разъездах, а потом эта метель – только сейчас могла выбраться.
Несмотря на долгую езду в поле (под окном кучер поворачивал запотелую пару гусем в пошевнях), от Марьи Михайловны кроме свежести молодого тела пахло еще йодоформом– духами медицины. Поправив темные волосы, слегка покачивая полным станом, она уверенно пошла к Аркадию Иванычу – как не быть ей уверенной! – жизнь ее, земского врача, в том и состояла, что или она принимала у себя в Конченке, или ездила куда‑нибудь по вызову: тем же ровным и покойным шагом входила эта румяная женщина и к помещику, и к мужику, и к мельнику, и к советскому владыке.
Увидев ее, Аркадий Иваныч слегка смутился, запахнул ворот рубашки. Но по всему лицу, как ветерок, пронеслось дуновение удовольствия: приятно было ее видеть, Анна заметила это. Привычным своим докторским взглядом заметила и Марья Михайловна, но другое: потускневший цвет его лица, вялую руку, припухлость под глазами. Разумеется, виду не подала, что заметила. Но в добросовестном сердце, тоже чужими лекарствами уж пропитавшемся, все это сложила.
Она села рядом, заняв почти все кресло. Докторский запах медленно и неукоснительно распространялся от нее. Аркадий Иваныч взял ее руку, наклонился и осторожно поднес к губам. Поцеловав, не выпустил, продолжал слегка гладить.
– Теперь надо нам заняться здоровьем, поговорить и поисследовать вас, – сказала Марья Михайловна и спокойно отняла руку.
Анна вышла. Аркадий Иваныч продолжал смотреть на приезжую тем же ласковым взором – Марья Михайловна отлично все это знала, но в теперешней обстановке даже не улыбнулась.
– Точно выпил хорошего вина. Знаете, глоток Марго…
Марья Михайловна вздохнула.
– Глотков было достаточно. Столько глотков, – прибавила, вновь всматриваясь в нездоровое тело его руки, – что и за нашим братом пришлось посылать.
Анна не входила. Исповедь телесных слабостей протекала без нее. Лишь часть того, что в нем происходило, мог рассказать словами этот длинный человек. Знал только следствия: ночью тяжко дышать. Там‑то больно. Пухнут ноги… Марья же Михайловна прохладными, бесстрастными глазами точно бы производила сыск. В этих почти девических глазах была невинность, как бы равнодушие – они и открывали ей тайну тела немолодого мужчины, в безразличии, лишь легком вздохе.
Анна стояла в столовой, прислонившись лбом к стеклу. Метель лепила неустанно. Теперь почти уж ничего нельзя было разглядеть в ее вихре – иной раз мелькали мчавшиеся куда‑то, простираемые мучительно ветви березы, потом опять тонули в сухом молоке. Овчарка прокатилась по дорожке с раздутым, патлатым хвостом. Анна упорно рассматривала нараставшие хлопья на стекле… «Умирать будет, так без женщины не помрет…» Снег налипал и вкось, и прямо. Звезды сливались, образуя почти сплошной узор, сквозь который сочился белесый свет. «То говорит, что хочет все по–хорошему, по–Божию, а то и больной…»
Анна резко оторвалась, подошла к двери, за которой было тихо. Вот он слегка застонал. Кровать скрипнула. «Покойнее, так, хорошо. Тут болевых ощущений нет?»
Анна затихла. Вой метели, чуть приоткрытая дверь, сдержанные голоса и все это простое, столь обычное дело представились необычайно жуткими. Холодноватая струя, тянувшаяся от окна, почувствовалась ледяной. «Он тяжело, он очень тяжело болен. Как у них тихо…»
Она отошла, села к столу. Подперев голову руками, уставилась на висевшее на стене деревянное блюдо с резною головою оленя. Бледный отсвет лежал на его узкой мордочке, на рогах. Глаза были полузакрыты. Мертвенная скорбь в них. «Какая я дрянь, какая дрянь!» Анна хлопнула рукою по столу.
Когда через несколько времени Марья Михайловна вышла из кабинета, ее поразил вид Анны.
– Что вы?
Анна пыталась что‑то сказать, но не особенно удачно. Голубые же глаза Марьи Михайловны были, как всегда, покойны.
– Где бы мне вымыть руки?
Анна покорно повела ее в свою комнату, покорно лила из кувшина воду. Марья Михайловна сбоку на нее взглянула ровным, фарфоровым взглядом.
– Вы ему близкий человек?
– Да. Я теперь тут живу.
Марья Михайловна неторопливо хрустела мокрыми руками, потом вытирала их полотенцем. В ее коротко стриженных смоляных волосах, в этих белых руках, не знавших греха, во всем полном теле было нечто подавлявшее. Анна задохнулась.
– Вам придется с ним много… повозиться.
– Какая у него болезнь?
– Нефрит.
– Это что значит?
Марья Михайловна объяснила. И прибавила, что ему надо делать ванны. Анна вдруг перебила:
– Он умрет?
– Нет, почему же… при хорошем уходе вполне излечимо.
Анна замолчала. Ванны нет, о чем же говорить?
Остаток дня она безмолвно действовала по дому, но мысль о ванне не оставляла. Где бы достать?
Аркадий Иваныч не велел пускать домой Марью Михайловну по такой погоде. Он несколько вообще оживился. Больше обычного разговаривал.
– Куда там ехать, я вам скажу, мы с покойным Балашовым раз в такую метель чуть вовсе не пропали.
Ему приятно было вспомнить, рассказать, как, возвращаясь с дальней облавы, они заблудились у самого Машистова и проплутали всю ночь.
–…Дорогу мы потеряли, лошадей бросили, изволите ли видеть, лошади стали, а мы шубы поснимали и в одних куртках пробивались. Кучера и потеряли – в нескольких шагах пропал! Его потом нашли в ложочке замерзшим. Балашов отморозил руку, я легче отделался… И вообразите, когда стало светать, мы оказались на плетне у крайней машистовской риги… Каких‑нибудь двухсот шагов до дому‑то не дотянули. Нет, куда это я вас в темнотищу отпущу. Не модель.
«…Если бы в Мартыновке была ванна, тогда что же, конечно, добежала бы. Ну, там они сердятся не сердятся, уж достала бы. В деревнях кругом ни у кого нет. Разве у Марьи Гавриловны в Серебряном, детская…»
Марью Михайловну Анна положила на свою постель, сама легла на диване.
– Вы не волнуйтесь, зарДнее духом не падайте, – говорила приезжая, раздеваясь, – постараемся все сделать, чтобы его поскорее поднять.
– Да, конечно, да… – как будто даже равнодушно ответила Анна. – Постараемся.
Марья Михайловна разделась с основательностью, спокойствием. Задула свечу, привычно легла в привычно холодную постель. Анна про себя прочла «Отче наш». Нынче чувствовала она себя особенно одинокой. Метель не унималась. То слабее, то бурней налетали ее шквалы. Не было ли это каким‑то морским странствием на немолодом корабле, поскрипывавшем, дрожавшем, в меру многих лет едва сопротивлявшемся? Впрочем, качки не чувствовалось. Анна и Марья Михайловна лежали недвижно, на спине, как в гробах.
Аркадий Иваныч сегодня заснул. Из его комнаты ни стонов, ни вздохов не слышалось. Снилось ему что‑нибудь милое, прежнее? Или теперешняя Анна?
– Я ведь вас так поняла, – сказала в темноте приезжая, – что вы его невеста?
– Да. Я ушла сюда от родных.
– Вам надо быть терпеливой.
– Я знаю.
Марья Михайловна вздохнула.
– Вы еще так молоды…
– Это ничего не значит. Я его люблю, – твердо сказала Анна.
– Нам, врачам, приходится видеть много тяжелого. Не говорю уж о теперешнем времени, о революции, но и всегда‑то мы окружены бедами. Иногда очень устаешь…
– У вас есть дети?
– Двое.
– Вы их очень любите?
– Понятно.
Анна помолчала, вдруг сказала:
– Любовь страшная вещь.
Марья Михайловна подняла голову. Анна зажгла спичку, закурила. Она полулежала на своем диване, подперев голову рукою. Красноватое сияние от папироски трепетало на ее лице. Что‑то тяжелое, упрямое было в самой позе.
– Страшная вещь. Всего съедает. Вот как эту спичечку – тлеет, золотится… – а там и вся перетлела, ничего не осталось.
Марья Михайловна усмехнулась.
– Ну уж это вы… Я сама была замужем, и тоже любила, но такого страшного ничего не испытала.
– Вы честная докторша… А заметили, что вы нравитесь Аркадию? Несмотря на болезнь?
– Что вы, о чем говорить…
– О том, – продолжала Анна. – О том самом. Ему все красивые нравятся, вот о чем. Ему всех подай.
Начался разговор о любви. Анна высказывала мысли странные, для Марьи Михайловны совсем неприемлемые. Например, что когда ревнуешь, то вполне можно убить, и она бы не удивилась, если бы ее убили. «Странная девушка, – думала Марья Михайловна, – искаженное направление мыслей… а с виду такая здоровая». Анна же утверждала, что она удивилась бы, даже ей было бы неприятно, если бы любимый человек, при ее измене, не убил бы ее.