Текст книги "Вздыбленная Русь"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
В субботнюю ночь перед Сырной масленой – на Руси сыропустной звали – до самого рассвета Голицын не сомкнул глаз. Всякие кошмары снились: то в ссылку его увозят, а то ещё хуже – из пыточной на казнь волокут. Все, какие знал, молитвы сотворил князь, ан бесполезно. Василий Васильевич себя на чём свет бранил: зачем с заговорщиками связался? Вишь, царства взалкал!
С вечера зашли Грязной и Сумбулов, объявили: завтра после заутрени начнут.
– Ты, князь Василий Васильевич, подмогай. Коли чего, холопов выставь.
Посмотрел Голицын на окошко: засерело небо. Покликав челядинца, принялся облачаться. Конечно, Василий Васильевич своим холопам ничего не наказал: ещё неизвестно, к кому перетянет...
По улице Голицын шёл не торопясь, важно выпятив распущенную бороду, опираясь на посох. Обгонявшие мужики кланялись князю. Нос у Василия Васильевича покраснел от мороза, под катанками снег поскрипывал, однако под длинную, до пят, соболиную шубу холод не доставал.
Насупил брови Голицын, глаза опустил – никого не замечал.
В Китай-городе лавкам тесно, стоят в беспорядке, деревянные, малые, в иной и купцу с товаром не развернуться. До смуты в Китай-городе торг кипел бойкий, гости со всех земель приезжали и приплывали, не то что ныне.
Голицын в Китай-город вступил, когда ещё ни одна лавка не открылась. Опущены железные решётки, навешаны хитрые замки. Расходились караульные, уводили лютых псов. Те рычали, рвались с поводков.
На Соборной площади Кремля редкий люд расходился по церквам. Голицын направился в Благовещенский собор. Тревога не покидала его и в час службы... Поблизости молились Куракин и Лыков с семьями, позади стояли Иван Никитич Романов с боярыней, а впереди, у самого алтаря, – царёвы братья Дмитрий и Иван с жёнами, ещё не ведая, что случится вскорости.
А на торгу уже толпа. Грязной с Сумбуловым и иными московскими и рязанскими дворянами, пошумев, рванулись в Кремль с криком:
– Не желаем царём Шуйского, прогоним Василия!
– Голодом заморил, до самой Москвы воров допустил!
– Люди, где патриарх? Нехай отречение у Василия примет!
– Созывай бояр!
К Голицыну тихонько подступил князь Гагарин, шепнул:
– Народ возмутился!
А у самого губы трясутся, побледнел. Куракин покосился. Гагарин вышел, но Голицын не спешил. Когда же на площадь выбрался, толпа уже вела патриарха, бранилась, пинала Гермогена.
– Прими отречение от Шуйского! Не желаем его на царстве!
Перепуганные бояре из собора не высунулись. Те, какие в передней дворца топтались, успели по домам разбежаться, а оттуда нарядили гонцов в полки, что стояли на Ходынке, дабы они торопились в Москву люд смирить.
Тянет толпа патриарха, седые космы растрепались, шёлковая ряса по шву лопнула. Грязной с какого-то мужика тулуп сорвал, накинул Гермогену на плечи:
– Не ершись, владыка, народ тебя добром просит.
– Не принуждай! – брызгал слюной тщедушный патриарх. – Смутьяны, с ворами заодно! От церкви отлучу!
Мужик, с какого Грязной тулуп сорвал, крестился: ну как и впрямь отлучит?
Голицын на всё взирал молча, а Гагарин увещевал:
– Не перечь, владыко, заставь Шуйского отречься. Собором Земским царя изберём.
– Николи! – негодовал патриарх и потрясал рукой. – Гнев человека не творит правды Божией! Забыли Священное Писание? Прокляну!
Тут из Кремля с шумом новая толпа привалила:
– Куда Шуйский запропастился? Нигде нет!
– Айдате искать! – раздался голос Сумбулова.
Оставив Гермогена, толпа кинулась во дворец, а патриарх, грозя взбунтовавшемуся люду, направился в свои палаты. Мужик шёл следом, канючил:
– Владыко, верни шубу.
– Возьми и изыди! – взревел патриарх, сбросив с плеч тулуп...
Толпа рыскала по дворцовым покоям, искала Шуйского, а он забился в чулан у стряпухи, дрожал, перепуганный. К обеду прискакали из полков верные Василию дворяне, разогнали мятежников...
Тем же днём, ещё засветло, несколько десятков дворян, а с ними и князь Гагарин отъехали в Тушино.
Голицын остался в Москве: против Шуйского он не кричал, патриарха ни к чему не принуждал, а что взирал на бесчинства, так в том нет его вины.
И месяца не минуло, как Шуйский ещё от первого заговора не отошёл, а стольник Василий Иванович Бутурлин написал донос на Ивана Фёдоровича Клык-Колычева и в нём винил боярина в злом умысле против государя.
Схватили окольничего – и в пыточную... А в канун Вербной на Торговой площади казнили Крюк-Колычева. Взошёл дьяк Разрядного приказа на Лобное место, лист развернул, вины боярина перечислил, потом знак палачу подал:
– Приступай, кат!
Подступили нижегородцы к Мурому, но с острога пальнули пушки и пищали, полетели стрелы. Остановились ратники, а со стен муромцы зубоскалят. Велел воевода нижегородский Алябьев повесить князя Семёна Вяземского и Тимоху Таскаева на виду всего Мурома. Присмирели муромцы: крут нижегородский воевода. А сам росточка малого, голова ровно казан на плечах.
Подъехал к стенам острога с бирючом[25]25
Подъехал... с бирючем. – Бирюч – глашатай, вестник в допетровской Руси.
[Закрыть]. Тот голосистый, в морозном воздухе слова далеко разносятся:
– Эгей, муромцы, глазейте, как мы воров высоко честим, всё едино – князь ли, атаман! И вас такое постигнет, коли повинную не принесёте. – И указал на раскачивающихся на ветру Вяземского и Таскаева.
На стенах тишина. Воевода сказал бирючу:
– Пускай поразмыслят, а мы торопить не будем, – и отъехал от острога.
Отошли нижегородцы к Ворсле и Павлову, расположились на постой. Алябьев велел баню истопить; пока парился, прикидывал: острог хоть и мал, неказист, не то что каменные стены Нижнего Новгорода, но в нём стрельцы мятежные и рота литовцев... Но брать Муром надо: откроется дорога на Владимир... Однако и в Нижний Новгород ворочаться надо: грозят городу понизовые инородцы. Вот когда приведёт в Нижний Новгород полки воевода Шереметев из Астрахани, тогда он, Алябьев, вместе с князем Фёдором Ивановичем пойдёт на Москву, очищая по пути от ляха и литвы Замосковье...
Сутки простояли нижегородцы в Павлове и Ворсле, как прискакал из Мурома гонец с известием: муромцы прощали из города литовцев и открыли ворота острога.
Нежданно заявился к Ивану Никитичу Романову Голицын.
В сонях холоп помог снять шубу, принял от князя высокую соболиную шапку, хихикнул невпопад. Василий Васильевич его по лбу треснул:
– Почто скалишься, дурак?
Встретившему Романову сказал сочувственно:
– Наслышан, болеешь. Проезжал мимо, проведать решил.
– Хвори мои от раны, ко всему простудился.
– Вестимо, в молодые лета никакая простуда нас не брала, а ныне ветерок не с той стороны – и кашляешь.
Молоко горячее на мёду пей, боярин.
Сел в обтянутое сукном кресло с деревянными резными подлокотниками, пожевал губами. Романов гостя не торопил, ждал, когда тот сам разговорится, и уж никак не верил, будто тот заехал справиться о здоровье.
У Голицына под нависшими бровями хитрые глазки бегают. Спросил будто невзначай:
– Нет ли каких вестей от владыки? – И вздохнул: – Ох-хо-хо, митрополиту и тому покоя нет.
А Ивану Никитичу Романову и без того тошно. Известие о том, что брат в Тушине, повергло его в смятение. Сколько раз, бывало, в беседах один на один Филарет поучал брата, чтобы не вздумал податься к самозванцу, но и Шуйского не поддерживал. А тут, надо же, сам в Тушине оказался...
Разные ходили о том слухи: одни утверждали, что митрополита силком увезли, другие – по своей воле подался и за то произведён самозванцем в патриархи. В одной из проповедей патриарх Гермоген назвал Филарета страдальцем.
– Венец терновый надели на брата, – сказал Романов. – Одна надежда на Всевышнего.
– Крюк-Колычев тоже на Господа надеялся, ан Шуйский по-своему распорядился.
– Подло поступил стольник Бутурлин, оговорил окольничего, под казнь подвёл.
Голицын посмотрел на Романова:
– Аль запамятовал, Иван Никитич, как, на царство венчаясь, Василий клялся ни боярина, ни дворянина, даже рода захудалого, жизни не лишать.
– Разве впервые Шуйскому клятву рушить?
– Ошиблись, на царство Василия сажая, – заметил Голицын. – Он же к престолу ровно пьявица к телу присосался.
– Власть-то, она сладка.
Голицын к Романову склонился:
– Как с престола свести?
– Аль не пытались?
– Видать, час не пробил, – вздохнул Голицын. – У митрополита Филарета совета бы испросить. Мудр владыка.
– Ум государственный, – согласно кивнул Романов. – Однако сколь лиха натерпелся Филарет: то в Антониев-Сийском монастыре власяница тело боярское тёрла, от мира и семьи отлучён, а нынче вот в Тушине униженье терпит.
– Коли владыка весть подаст, поделись, боярин Иван Никитич. Может, надоумит нас, как жить.
Вывел Романов Голицына на крыльцо, постояли. Вершину тополя обсело воронье.
– К теплу, видать: не хоронятся, – указал на птиц Романов.
– Весна не за горами. На Овдотью-плющиху снег плющило.
Попрощались. Умостился Голицын в лёгкие санки, укатил, заставив боярина Ивана Никитича гадать, к чему он приезжал. «Может, – мыслит Романов, – тоже в Тушино намерен податься?»
Страшно Шуйскому, вокруг заговорщики чудятся. Нет покоя. Кому доверять? У всех рыла разбойные, глаза алчные... Князь Гагарин с Сумбуловым и Грязным... Окольничий Крюк-Колычев... О Ваське Голицыне всякие слухи...
Схватить бы князя Василия Васильевича да на допрос с пристрастием. Ан не уличён, бояре на Думе взвоют. За Крюк-Колычева и то выказывали.
А тут ещё брат Дмитрий уши прожужжал: «Племяннику Михаиле веры не давай». Василий бы и рад, да как без Скопина-Шуйского обойтись? Сколь раз выручал: и Болотникова бил, и ныне кого было в Новгород слать? Не братцев же Ивана либо Дмитрия. Не единожды войско им доверял, а они его губили и сами псами побитыми в Москву приползали. Бояре ими попрекают, злословят...
В книжной хоромине Шуйский гость редкий, разве когда уединения искал. Вот и сегодня закрылся, встал у полок с книгами. Книги здесь и в кожаных переплётах, печатные и рукописные, и в свитках. Эти в кованых ларях хранятся.
Книг Василий не любил: в них премудрости разные, а от того головные боли приключаются. У Шуйского твёрдое убеждение: править надобно по старине, к чему царю российскому любопытствовать, что там много лет назад в восточных и немецких землях творилось и как греки либо римляне жили. Тут бы с нынешней неурядицей совладать. Все, все на Русь зарятся: король Жигмунд самозванца и шляхту на Русь напустил, свейский король Карл за услугу богатый пай отхватил, что тебе кус пирога отломил. Воистину, пришла беда – отворяй ворота.
Мысли снова по кругу заходили: слыхано ли, на государя замахнулись, над патриархом глумились! Поднял Василий глазки, посмотрел на цветастое оконце: красные, синие, зелёные, жёлтые италийские стекольца играли светом. Шуйский вытер нос льняным платком, зябко поёжился и, подойдя к отделанной изразцами печи, прислонил ладони. Рукам сделалось тепло. Прислушался: гудит огонь, потрескивают берёзовые поленья, а за бревенчатыми стенами хоромины тишина...
В день мятежа Кремль шумел сотнями голосов, злыми выкриками, во дворцовых палатах топало множество ног, стучали посохи, бряцали оружием стрельцы и дворяне. Искали Василия, а он забился в чулан, среди кулей, венков лука, низок сушёных грибов, притих, как мышь, почуявшая опасность. На позор обрекли московского царя, стыдоба! Шуйского зло распаляло. А Голицын-то хорош: нет бы его, Василия, держаться, как прежде с Романовым, с ним, Шуйским и Черкасским, когда первого Лжедимитрия удумывали, – нет же, ныне князь Василий Васильевич под него, царя Василия, яму копает. Даст бог, сам в неё и свалится. Не иначе, Голицыну царский венец покоя не даёт. Как бы не так! Он, Шуйский, власти ему не уступит николи. Непросто получил её, тернистым путём пробирался. Под леденящим душу зраком Грозного Ивана осиновым листом трепетал, ублажал царя Бориса Годунова, на плахе стоял – чего только не претерпел. А ныне, вишь, чего Голицын желает. Нет! Только бы с самозванцем совладать да ляхов и литву в Речь Посполитую вытеснить, с королём мир прочный заключить.
У Шуйского мысль тайная: если Сигизмунд затребует за мир Смоленск, а взамен велит панам вельможным убраться за рубеж, он, Шуйский, исполнит королевское условие.
Но Сигизмунд не волен в своих подданных, они не признают королевскую власть...
Шуйский прошептал из псалома Давида:
«Господи, посмотри на врагов моих, как много их и какою лютою ненавистью они ненавидят меня».
Сказал и тут же услышал, будто чей-то голос изрёк библейское:
«И да воздаст Господь каждому по правде его и по истине его...»
Вздрогнул Шуйский: кто произнёс это? Осмотрелся. Он один в хоромине. И заторопился Василий в Крестовую палату, опустился на колени, взмолился:
– Боже, прости мне грехи мои...
Молился долго, до темноты, отбивал поклоны усердно, обещая щедрые дары в Троице-Сергиеву лавру и ещё в Чудов монастырь[26]26
Чудов монастырь в Кремле был основан в 1365 г. митрополитом Алексеем – выдающимся государственным и политическим деятелем середины XIV в. Название его происходит от церкви Чуда архистратига Михаила. С Чудовым монастырём связан ряд исторических событий и легенд. В Чудовом монастыре крестили царя Алексея Михайловича, Петра I, Александра II. На монастырском дворе погребены члены многих знатных фамилий: князья Трубецкие, Оболенские, Куракины и др. Постройки монастыря были разобраны в 30-х годах XX в.
[Закрыть], серебра для окладов чудотворных икон...
Ночью Шуйскому сон дивный привиделся: будто Овдотья воротилась, и не монашкой, а прежняя, красивая, ещё пуще раздобревшая. Прижался Василий к её пышной груди, поплакался на судьбу. Пожалела его Овдотья, приголубила...
Сладкий сон, а пробудился – ни тебе Овдотьи, ни покоя, а страхи прежние.
Из сёл и деревень тянулись в тушинский лагерь обозы с мясом и зерном, рыбой и соленьем, бочками с вином и пивом, берестяными туесками с засахарившимся мёдом. Всё съедало многочисленное войско самозванца. Шляхта бражничала и беспутствовала, разоряя и без того разорённую российскую землю.
Не было дня, чтобы на прицерковной тушинской площади, именуемой шляхтой коло, разгульные паны не затевали перебранок и буйных скандалов. И на московской земле вельможные паны придерживались своего правила, Речь Посполитая сильна рокотами. Съедутся и сойдутся шляхтичи на коло, кунтуши и жупаны мехом лисьим и соболиным оторочены, шапки куньи, под одеждами тонкой стали нагрудники, руками размахивают, стараются перекричать друг друга. Кочетами друг на друга наскакивают, до сабель доходит. Тимоша как-то видел, на коло приехал гетман Ружинский, шляхта кричала «Виват!» и тут же заорала:
– Отчего бояре не впускают царика в Москву?
– Чёртовы москали, им нет веры!
– Панове! – Гетман встал в стременах, поднял руку в кожаной рукавице. – Вы будете греть бока на боярских пуховых перинах и обнимать дородных боярынь и их румяных, сочных цурок[27]27
Цурка (пол.) – дочь.
[Закрыть]. Это я вам говорю, князь Роман Ружинский!
И паны снова кричали «Виват!» и хохотали. Тимоша подумал, что нет задиристей и разгульней народа, чем шляхта.
Бражничали всю ночь. Играла музыка и пили из кулявок, до дна. Некоторые, упившись, уже спали, положив головы на стол, иные орали песни либо выкрикивали здравицы в честь короля, Речи Посполитой, своих возлюбленных и даже царика Димитрия.
Князь Ружинский на попойке отсутствовал, и никто Матвея Верёвкина не задирал. По правую руку от него, упёршись в столешницу, сидел атаман Заруцкий, румяный, крепкий, будто и ночи хмельной не было. Пил атаман, а разум не мутнел, всё замечал, на свой аршин мерил. Самоуверенный и честолюбивый, он ничьей власти не признавал, оттого и из крестьянского войска сбежал. К самозванцу пристал по своей воле одним из первых. У Ивана Мартыновича при этом свой расчёт: приведут паны вельможные самозванца в Москву, получат свою добычу и вернутся в Речь Посполитую, а он, Заруцкий, при новом государе первым воеводой станет.
Атаман представлял, как он будет жить в Москве, какие хоромы поставит в Китай-городе и царь Димитрий пожалует его сёлами и деревнями.
В тушинском стане Заруцкий один из немногих, кому Лжедимитрий верил, и донские казаки атамана дворец охраняли, а когда пьяные шляхтичи буйствовали, таких казаки силой вышибали из дворца.
Встал самозванец из-за стола, качнулся. Заруцкий плечо подставил.
– Я тебя, атаман, боярским званием жалую за верность твою.
Шатаясь, направился на дворцовую половину жены. Заруцкий поддерживал его. Лжедимитрий толкнул дверь Марининой опочивальни, и в блёклом рассвете, просочившемся в оконце, атаман увидел Мнишек. Она стояла у кровати в белой сорочке до пят, с распущенными волосами. Прикрыл Заруцкий дверь, но не успел уйти, как в опочивальне раздались крики и брань. Ворвался атаман, а Лжедимитрий с поднятыми кулаками подступает к Марине.
Подхватил Иван Мартынович самозванца, поволок, приговаривая:
– Эко разбушевался, государь, уймись!
Ивану Мартыновичу под сорок лет, немало повидал он красавиц, и появление Мнишек в Тушине поначалу его не взволновало. Однако он и сам не заметил, как Марина тронула его сердце.
Понимал Заруцкий, нелегко ему будет завоевать расположение Мнишек, но он уверен, такой час настанет, а пока исправно служил самозванцу.
Апрелю начало.
Неторопко отходила зима с сугробами и заносами, оседали, подтаивали снега, и синел лёд на реках, готовый тронуться по первому тёплому дню. Ночами ещё держались заморозки, но к полудню звонкая капель возвещала весну.
Встряхнулся лес, задышал. Подняла лапы игластая хвоя, набухли почки на лиственнице.
В самую середину Великого поста накатилась на Шуйского тоска-кручина, не отпускает. Терзался думами, сна нет. По палатам бродит, мысли одна другой тревожнее, смурные. В одну из ночей оделся, вышел на крыльцо. Лунно и звёздно. Поддерживаемый постельничим боярином, спустился по широким ступеням и, опираясь на посох, направился к патриарху.
В царствование Бориса Годунова, в лето 1589-е, а от сотворения мира в 7097-е, в Москве Церковный собор избрал первого патриарха на Руси. Им стал митрополит Иов.
С приходом в Москву Лжедимитрия Иова лишили высокого сана, сослали в монастырь, а патриархом Лжедимитрий сделал тульского архиерея, грека Игнатия.. Высокой чести Игнатий удостоился, потому как встречал самозванца в Туле и назвал государем.
Недолго он патриаршил. Убили Лжедимитрия и прогнали Игнатия, а Гермогена собор провозгласил патриархом.
В трудные времена находил Шуйский у Гермогена душевное успокоение, верил ему. Как добрый лекарь, врачевал патриарх Шуйского, внушал твёрдость, хоть и видел, слаб на царстве Василий. Гермоген в проповедях призывал стоять против вора и самозванца...
Когда Шуйский вступил в патриаршие покои, Гермоген читал при свечах. Мелкий, худой, в рясе чёрного шёлка, с непокрытой головой, он выглядел подростком, и только белая борода и такие же белые, спадающие до плеч волосы говорили о его летах.
Встал патриарх, благословил Василия и, указав на кресло напротив себя, сказал:
– Ждал тебя, государь, знал, придёшь. Когда обедню служил, заметил непокой в очах твоих.
– Истинно, владыка, душа моя в смятении каждночасно. Ляхи и литва заворовались, самозванец в подмётных письмах бояр и дворян смущает, к измене подбивает, от голода люд московский озлобился.
– Великие испытания послал нам Всевышний. Молись, государь, и я в молитвах покоя и благоденствия отечеству прошу.
– Кругом недруги чудятся, убийцы.
– Кто злоумышляет против помазанника Божьего, тот смерти достоин, ибо Господь сказал: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю, не мир принёс Я, но меч».
Чернец внёс липовый мёд с молоком. Гермоген посмотрел вслед монаху, потом повернулся к Шуйскому:
– Пей, государь, нет ничего полезнее, чем горячее молоко с мёдом. Успокаивает. А мёд из бортей Николо-Угрешской обители, чист и ароматен. От прошлого лета, а вишь, и время не тронуло, светел и душист. – Прикрыл глаза, сказал мечтательно: – Борти люблю, лес, травы, тишина и покой, лишь пчёлы гудят. Благодать. Красен и дивен мир, созданный Господом!
Помолчал, сменил разговор:
– Скипетр и держава не удел слабых, государь, крепко держи меч в руке. Казни чернь воровскую, ибо не единой лаской добро творишь, вдвойне поучая. А холоп ровно дитя неразумное.
– Дитя ли, владыка? Паства неразумная? Волки! Болотникова вспомню – мороз продирает. А уж я ль не добром к нему: и прошение сулил, и в службу звал.
– Болотников – чернь, но родовитых и именитых жалуй, а кто из бояр да князей-перемётов с повинной воротятся, тех милуй.
– Аль я враг им? Никому нет веры, владыка, будто все против меня.
– Без веры льзя ли жить, государь? Молись и уповай на Господа...
Вышел Шуйский от патриарха, недовольно покосился на боярина, дожидавшегося его. Эко разморило, спит сидя на лавке, к стене откинулся, рот открыт, бородёнка задралась. Василий боярина посохом толкнул. Тот подскочил, засуетился, помог государю шубу надеть, шапку подал. Шуйский к двери направился, а боярин следом засеменил.
Очнулся Акинфиев, и первое, что увидел, – низко нависшие над ним каменные своды и услышал тихий, успокаивающий голос архимандрита. Льняным полотенцем тот вытирал ему лицо, приговаривал:
– С того света вернулся, теперь на поправку повернуло. Скоро встанешь.
И, приподняв Артамошке голову, приложил к губам чашу с отваром. Сделал Акинфиев глоток – и пахнуло на него весенним лесом, луговыми цветами, душистой кашицей. Смутно припомнил тот день, как болезнь свалила его. В кузницу вошёл Иоасаф, что-то сказал Артамошке, но тот уже ничего не понял, потерял сознание...
Архимандрит догадался, о чём думает Акинфиев, промолвил:
– Не мудрствуя от лукавого, вспомни священную песнь Давида: «Человек подобен дуновению, дни его как уклоняющаяся тень». – Вздохнул. – Поправляйся, сын, работа ждёт тебя. Недруги сильны, и лавра по-прежнему в опасности.
На второе лето повернуло, как покинул Матвей Верёвкин Орёл. Удачное начало, слабое сопротивление воевод Шуйского сулило надежду на скорое взятие Москвы. Однако у самых стен города остановились и всю зиму простояли в Тушине.
А что весна обещает? Матвей Верёвкин догадывается, но ему не хочется согласиться, что в Новгороде Скопину-Шуйскому удастся собрать сильную рать, а из Астрахани придёт к Москве воевода Шереметев.
Матвею Верёвкину хочется надеяться, что, пока к Шуйскому придёт помощь, он вступит в Москву.
Ладная и пригожая царица Марья, стройна, белотела, не в отца, князя Буйносова-Ростовского, и не в мать, крупную, телесами не обиженную. Ан нет у Василия любви к молодой жене. Когда, случаем, зайдёт вечером к ней в опочиваленку, а она уже отдыхает, ни доброго слова ей не скажет, ни поглянет ласково. А Марья свернётся калачиком, в одеяло укутается, смотрит на Василия, ровно зверёк пуганый.
Сядет Шуйский на край кровати, повздыхает, помянув мысленно Авдотьюшку, и шаркая удалится.
Бояре шушукаются:
– Видать, бесплоден государь, праздна царица.
И невдомёк им, что он, Василий, тела жены всего-то раз и испытал, да и то попрекнул обидно:
– Мослы у тебя, Марья, мясом не обросли. К чему и женился? А всё Гермоген. «Буйносова молода и лепна, наследника родит», – передразнил патриарха.
Однажды Шуйский повёл с патриархом речь о разводе; но тот и слушать не захотел:
– Не будет на то тебе, государь, моего согласия.
Василий не перечил: не время, смирит смуту, тогда и настоит... Воротился от Гермогена, в передней хоромине постоял. В свою опочивальню направиться либо Марьину? Головой крутнул: нет, не лежит душа к жене, в келье монастырской ей место, а не в царских палатах.
Стаяли снега, и пришла в Тушино весна хлябью, разливами луж по улицам и дворам, дождевыми потоками по бревенчатым стенам изб и хором, спешно поставленных в пору, когда Тушино превратилось в столицу самозванца.
Вдоль изгородей положили настил из плах, такими же еловыми плахами вымостили подъезд к тушинскому дворцу, а вокруг, на всём стане, где землянки и избы курные, теснота и грязь непролазная, смрад и зловоние от людской скученности.
Становище обнесено рвом и земляным валом, высятся гуляй-городки, а стволы медных пушек, позеленевших от времени и непогоды, смотрят тёмными зевами на Ходынку, где стоят московские полки.
В сопровождении Ружинского и Заруцкого, петляя по стану, Матвей Верёвкин выбрался на дорогу, что вела из Смоленска на Москву. Шагах в двадцати, разобравшись по двое в ряд, ехал конвой из полусотни донцов. Лжедимитрий сдерживал коня, не пускал в рысь, копыта чавкали в грязи, и по сторонам разлетались комья грязи. Под распахнутой собольей шубой Матвея поверх дорогого кафтана отливала синевой броня тонкой стали. Приподнявшись в стременах, Лжедимитрий в который раз осматривал укрепления Москвы. Ружинский и Заруцкий настаивали попытаться ещё раз взять Москву приступом. Остановив коня, самозванец долго всматривался в московское предместье, городские стены, башни Кремля. С севера почти вплотную к городу подступали леса, с юга они гривами разбросались на восток и к Коломне. Во второй раз на подступе к Коломне Хмелевского постигла неудача. Разбей он ещё прошлым летом Пожарского и овладей Коломной, голод смирил бы московитов...
Матвей Верёвкин повернулся к Ружинскому и Заруцкому:
– Гетман и ты, атаман, не пора ли слать к Коломне воеводу Молоцкого и готовить полки к приступу? Да спешно отписать Сапеге, доколь ему под лаврой землю утаптывать да дмитровских баб щупать. Пора и Лисовскому разогнать заволжских мужиков, какие сторону Шуйского держат.
Возмужал Андрейка, в плечах раздался, борода и усы пробиваются.
– Ты, парень, совсем мужик, – заметил Тимоша, – не тот малец, каким к Ивану Исаевичу попал...
Отпаровала земля, взошли первые зеленя, лопнули почки на деревьях. По теплу покинули Тимоша с Андрейкой Тушино. Сначала на Можайск направились, оттуда к Калуге свернули.
– В казаки подадимся, за порош днепровские, – сказал Тимоша, – к черкасцам либо каневцам. Там жизнь вольная...
Надеялся Тимоша повидать в Калуге сестру Алёну. Поди, в мыслях похоронила брата.
И вспомнилось Тимоше, как с Акинфиевым заявились к Алёне и он, Тимоша, грозился женить Артамошку на сестре. Ан жизнь по-своему распорядилась. Где-то теперь Акинфиев?
От Можайска до Калуги дорога малолюдная, деревни заброшенные, редкие избы не в запустении. Где бы ни останавливались Тимоша с Андрейкой, у мужиков одна жалоба: землю пахать некому, коней ляхи забрали, коров свели, порезали, ни хлеба, ни молока детишкам, мор гуляет...
Под Калугой завернули Тимоша с Андрейкой в деревню, что в стороне от дороги. На удивление, сюда ещё не заглядывали ни ляхи, ни казаки. Ночевали Тимоша с Андрейкой в избе у хозяйки по имени Дарья и её дочери Варварушки, молодой девицы. Дарья сохранила и лошадёнку и корову.
Усадив гостей за стол, она достала из печи горшок со щами из молодой крапивы, налила в глиняную миску, с полки взяла липовые ложки, кусок ржаного хлеба и, угощая, расспрашивала, кто они и куда идут. Узнали Тимоша с Андрейкой, что деревня эта государева, а муж хозяйки как ушёл к Болотникову, так и не вернулся.
Варварушка младше Андрейки и хоть росточка малого, а расторопна, и глаза у неё как два больших озера: заглянешь в них – утонешь.
Думали Тимоша с Андрейкой поутру дальше отправиться, но человек предполагает, а Господь располагает. Проснулся Андрейка, горит жаром. Неделю лечила его Варварушка, всякими сухими травами отпаивала. А Тимоша времени попусту не терял: сарай и сеновал подправил, ясли корове починил. Когда же настала пора прощаться, заметил, мнётся Андрейка.
Догадался Тимоша:
– Уж не остаться ли намерился?
– Ты прости меня, Тимоша: кабы к Ивану Исаевичу, не помедлил.
– Не судья я тебе, пусть по-твоему будет.
Вывел Андрейка Тимошу из деревни, обнялись. Ушёл Тимоша, чтобы отыскаться вскорости среди каневских казаков.