Текст книги "Вздыбленная Русь"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Ружинский говорил на коло:
– Панове, круль не простит мне рокоша. Как вы, а я со своими гайдуками ещё в Московии без царика погуляю.
Несколькими днями раньше, не встретив сопротивления шляхты, покинул Тушино атаман Заруцкий с казаками. Они ушли в Калугу, к самозванцу. А за ними следом увёл орду к Лжедимитрию касимовский царёк Ураз-Магомет.
Весна нового года. Святая Пасха.
Величаво и торжественно звонили колокола От вечерни до заутрени служили в соборах и церквах. Москва молилась и христосовалась без чинов и званий, чтобы разойтись по хоромам, домам, избам, разговеться Святыми Дарами.
При выходе из Успенского собора князя Михаила Васильевича облобызал Шуйский. Тут и царица Марьюшка пропела:
– Христос воскрес, князь, – и троекратно поцеловала Скопина-Шуйского.
Воротившись домой, князь Михайло долго ещё чувствовал сладость Марьюшкиного поцелуя...
А на неделе заехал к Скопину-Шуйскому князь Воротынский, на обед звал. Князь Михайло согласился, за честь благодарил, хотя и желания большого не имел.
На пиру у Ивана Тимофеевича Воротынского вся именитая Москва собралась, сидят по чину, еды и питья вдосталь, видать, миновал голод князя. С обеда допоздна затянулось веселье. Уже и свечи зажгли, челядь не раз столы понову обновила. Однако Скопину-Шуйскому скучно, хотел уйти незаметно, поднялся, но тут подплыла к нему княгиня Екатерина Шуйская с кубком вина:
– Страдаешь, племянничек, страдаешь. Вижу. Аль ждёшь кого? – И кубок тянет. – Выпей, князь, да поцелуй меня, как молодушек милуешь.
Принял Скопин-Шуйский кубок, отшутился:
– Что так вздобрела? Давно не баловала меня словом добрым.
– Другой позавидовала, какая тебя целовала, христосовалась.
– Всё замечаешь, княгиня-тётушка, – погрозил со смешком Скопин-Шуйский.
– Любя тебя, любя. Уважь, выпей, племянничек, и исполни просьбу мою.
– А и ладно, тётушка, – Скопин-Шуйский поднял кубок. – Твоё здравие, княгиня Катерина.
Выпил и, не утираясь, другой рукой обнял Шуйскую, поцеловал:
– Вот и закусил. Сочна, княгинюшка, сочна. Ну прости, теперь восвояси отправлюсь, отдыхать.
– С богом, племянничек, с богом, князюшко Михайло.
Апрель оголил землю, развезло дороги. Под копытами чавкала липкая грязь, уныло темнели леса, сиротливо мокли избы с прогнившей насквозь соломой на крышах.
Из Дмитрова через Волоколамск на Калугу пробиралась Марина Мнишек в сопровождении отряда казаков.
На шестые сутки выбрались из Можайска. Шестые сутки Марина в седле. Два месяца всего и передохнула в Дмитрове, под защитой гетмана Сапеги, а потом явились королевские комиссары с требованием идти к королю всем тушинским воинством. Собралась шляхта в Волоколамске и решила никого не неволить: кому с Сигизмундом по пути, кто с Димитрием остаётся, а кое-кто намерился сам по себе промышлять.
В Дмитрове навестил Мнишек Сапега, сказал:
– Вельможная царица, москали выбили Лисовского из Суздаля, и воевода Шереметев направляется к Дмитрову. Круль зовёт меня, и коли я подчинюсь его воле, то ты, государыня, можешь ехать со мной, но коли решишь отправиться в Калугу, воля твоя...
И Мнишек выбрала Калугу.
Под Калугой Марину уже ожидал атаман Заруцкий. Она пересела в крытый возок, блаженно вытянула затёкшие ноги:
– О Мать Божья! Проклятые дороги, проклятое седло.
Отодвинув кожаную шторку оконца, выглянула. Разобравшись по двое, рысили казаки. Марина улыбнулась Заруцкому. Он направил коня к оконцу.
– О, вельможный пан Иван, мой верный рыцарь, мой спаситель!
Заруцкий приложил руку к сердцу:
– Рад служить тебе, царица.
– Вельможный пан Иван знает, что бояре просили на московский трон Владислава? Разве они не желают царя Димитрия?
– Моя царица, Владислав – задумка тушинских бояр, но что скажет Жигмунд?
– То так, вельможный пан Иван, круль не отдаст Владислава в эту варварскую страну, и у Московии есть царь – Димитрий.
Вдали показались деревянные стены калужского кремля, маковки соборов и церквей. Распахнулись обитые позеленевшей медью ворота, загрохотал пушечный салют. Из кремля встречать Марину выехал Лжедимитрий.
В апреле, числа четвёртого, скончался гетман Ружинский. Накануне с трёхтысячным отрядом гетман ушёл из Тушина и, взяв Иосифо-Волоколамский монастырь, расположился здесь на отдых. Шляхтичи грабили монастырь, затевали пьяные драки. Однажды случилась между ними свара Уже и сабли зазвенели, как явился гетман. Пану Кваше Ружинский дал в зубы, пану Козловичу кулявкой голову проломил. Но не углядел князь Роман, как Кваша его в бок по свежей ране ударил.
Осел гетман. Расступились шляхтичи, стихла драка, а Ружинский зубами скрипит, гайдукам командует:
– Домой, к Юлии...
На тряской крестьянской телеге, в сопровождении верных шляхтичей, повезли гетмана в Речь Посполитую. В высокое чистое небо устремлён взгляд князя Романа. Что виделось ему в смертный час? То ли отчаянная жена, какая из пистоли метко палила и на саблях рубилась лихо. А может, вся его жизнь прокручивалась в памяти?
...Южная Украина, с незапамятных времён оказавшаяся под властью Полыни. И не было по всей Украине и в Речи Посполитой пана разгульнее, чем Роман Ружинский. С многочисленной челядью совершал он набеги на соседей, грабил и творил скорый суд. А ныне, умирая, ждал гетман Божьего суда. С чем предстанет перед Господом? Идёт на тот свет, где не требуется ни власти, ни денег...
Смотрел князь Роман в ясное небо, и глаза заволакивали слёзы. Трудно расставаться с жизнью, и не верилось, что смерть нависла над ним. А может, ещё не пробил час?
Неподалёку от Иосифо-Волоколамского монастыря смерть догнала гетмана Ружинского.
В приземистой бревенчатой баньке, что в углу воеводиного подворья, спозаранку истопили печь, раскалили камни, в огромном медном казане круто закипятили родниковой воды, настояли на мяте и чабреце. Во второй чан, из дубовых клёпок, налили студёной воды, распарили с десяток берёзовых веничков, опробовали, дабы хлестали приятно, мягко, упаси бог царапнет.
Проворные девки выскоблили до желтизны полок и скамью, насухо вытерли пол, обмели в предбаннике стены от паутины и сажи, открыли волоковое оконце, притащили свежих хвойных лап для духмяности.
Ждали государя.
Лжедимитрий пришёл с Заруцким. Накануне самозванец пожаловал ему звание боярина...
Разделись в предбаннике, полезли на полок. Оба трезвые, мысли ясные. Лжедимитрий больше недели в рот хмельного не брал. Распарился, а Заруцкий в бадейку воды набрал, добавил несколько ковшиков хлебного кваса, плеснул на раскалённые камни. Баньку окутало горячим паром, ядрёно запахло ржаными отрубями. И загулял берёзовый веничек по царской спине, самозванец только ахал, приговаривая:
– Ах, славно, Иван Мартынович, славно, боярин Иван!
И, вскочив с полка, окунулся в чан со студёной водой. Фыркнул и снова на полок, под жар.
– Будто годочков с десяток сбросил, ась, боярин Иван?
– Дед мой за сотню лет прожил и лучшего лекаря, чем баня, не знавал.
Лжедимитрий неожиданно разговор сменил:
– Шляхта мне изменила. Да, поди, от неё прок не слишком велик, один шум и похвальба. А воевода Шеин знатно отбивается. Каков молодец, всё коронное воинство принял на себя. Не устои Смоленск, и Жигмунд на Москву полез бы.
– А ты, государь, мыслишь, король не пойдёт на Москву?
– Как бы не так. Жигмунд если не сам, так гетмана пошлёт.
– Как бы не Станислава Жолкевского.
– Да уж, коронный воевода удачливый, он Жигмунду всегда победы приносил. А вот Васька Шуйский, тот своего братца выставляет. У Митьки же завсегда морда в крови. Кто только не бивал его! В ратных делах у Митьки одна прыть: первым с поля боя бежать.
– Помнишь, государь, как мы его не успели пощупать, а он уж в Москве схоронился, – рассмеялся Заруцкий.
– У Шуйского есть воеводы достойные, и печалюсь, не мне они служат. Но пуще всего ценю Скопина-Шуйского. Будь он у меня воеводой, я бы не в Калуге сидел, а в Кремле московском.
Сапега с Лисовским на распутье. На зов короля не спешили. Ещё неизвестно, сколько Сигизмунду топтаться под Смоленском, да и возьмёт ли? А царика Димитрия московиты глядишь да и впустят в Москву. Вот и решай, где найдёшь, где потеряешь.
Покинув Суздаль под нажимом воевод Куракина и Лыкова, Лисовский пробился в Дмитров и соединился с Сапегой.
Не встретив сопротивления, воевода Валуев вышиб малый отряд шляхтичей из Иосифова монастыря, повернул к Тушину. Оставшиеся шайки самозванца так спешно покинули свою столицу, что амбары и клети остались полны всякого добра Под стрелецкой охраной трое суток тянулись из Тушина в Москву обозы, груженные хлебом и мясом, салом и рыбой.
Вместе с Валуевым в Москву вернулся и митрополит Филарет и с обеда до самого позднего вечера беседовал с патриархом...
В тот год, хотя самозванец и покинул Тушино, а шляхта убралась к Волоколамску, шайки гулящего люда всё ещё наводняли московскую землю. Гуляли ватаги разных казачьих атаманов с Дона и Заднепровья, грабили и без того разорённую Русь отряды шляхтичей и гайдуков. Силой замирённое воеводой Шереметевым Поволжье снова взбунтовалось. Московские воеводы с посошными замосковными мужиками с трудом очищали северные земли.
Боярская Дума разослала грамоты по всем городам наряжать в Москву стрельцов и даточных людей в войско, какое пойдёт к Смоленску на Жигмунда, а для устрашения воров велел Шуйский Прокопию Ляпунову отправляться в Рязань и собирать ополчение из рязанских и арзамасских дворян.
Сожжённый и разрушенный Смоленск держался, отбивая попытки коронного войска прорваться в город.
В последнее время Шеина не приступы тревожили, одолевало беспокойство. Полгода осады минуло, истощились запасы. Боярин Михайло Борисович самолично проверил житницы – мало хлеба, а погода на Жигмунда работает, погода на весну повернула, и теперь ляхи до зимы осаду не снимут. Но Шеину настрой смолян ведом: стоять до последнего, на то и епископ благословил. Только бы голод волю не сломил...
Спозаранку вышел Шеин из палат, в сенях жену поцеловал:
– Поостерегись, мать: пушка-дура ядра кидает – цель не выбирает. Детей побереги...
Шёл улицами, обходя руины. Направлялся к городским стенам. Как-то изловили стрельцы загулявшего шляхтича, свалила пана водка у самых ворот. Протрезвев, шляхтич накинулся на стрельцов с бранью: мы-де вскорости всю вашу Московию к себе приберём, а королевич Владислав над вами царь будет, о том ваши бояре круля просили.
Стрелец шляхтичу под нос кукиш сунул:
– На-кось, выкуси вместе со своим королём!
О похвальбе шляхтича Шеин поведал жене. Настёна возмутилась:
– Латинянина на царство звать? Стыдоба! Аль российская земля боярами и князьями оскудела?
– Одно, мать, обещаю: да будь и Владислав царём московским, и в том случае я в Смоленск Жигмунда не впущу, костьми лягу за российскую землю...
По скрипучей крепостной лестнице Шеин поднялся на воротнюю башню, осмотрел в зрительную трубу вражеский лагерь. Всё как прежде, разве что обоз с западного рубежа подошёл.
Стрелец, караульный, заметив, на что боярин внимание обратил, промолвил:
– Пороховое зелье подвезли, бочонки сгружали в погребок. Эвон, за фашинами[33]33
Фашины – связка прутьев или хвороста, которую употребляли для укрепления насыпей, прокладки дорог по болоту и т.п.
[Закрыть].
«Охотников бы огонька подбросить, – подумал Шеин. – Однако охрана у погребка добрая, разве людей погубишь... – И вдруг мысль: – Не подкоп ли ляхи замыслили? Для того и порох... Ежели подкоп, то куда? Может, из-за фашин копать учнут?.. Надобно стрелецких голов упредить, пускай в караулы ушастых ставят...»
Собрал Шеин воевод, совет держали и решили время от времени слать в неприятельский тыл лазутчиков, разведывать, что Жигмунд замысливает.
Прошка, молочный брат князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, сидел в людской, обхватив ладонями вихрастую голову, и горько плакал.
Плакала дворня, сновала бесшумно. Притих воротний мужик, и даже лютые псы забились по конурам, не тявкнут.
А в опочивальне оконца закрыты ставенками, горят свечи у иконы Божьей Матери. У стены на мягком ложе, высоко поднятый на пуховых подушках, полусидит князь Михайло Лицо бледное, взгляд потухший, а в животе огонь. Мамушка-кормилица, холопка, опустилась на колени, тянет ковш с холодным молоком, уговаривает:
– Испей, князюшко, сынок мой молочный, свет мой Мишенька.
Плачет кормилица бесшумно, слезами омывает князю руки. Тяжко, с хрипом дышит Скопин-Шуйский. Неделю бродит смерть в опочивальне, никак не вырвет душу из княжеского тела. Временами князь Михайло Васильевич теряет ясность мысли, потом вдруг вернётся разум. Неимоверно болели руки и ноги, а сегодня пошла горлом кровь.
Дворовая челядь шепчется:
– Отравили нашего князя...
Мамушка-кормилица со стряпух строгий допрос самолично сняла. Нет, не виновны они. Да и кто из своих посягнёт на жизнь любимого князя? Никому зла не делал, добро творил.
Прикрыл глаза князь Михайло Васильевич, думы одна другую настигают. Крепок телом был Скопин-Шуйский, и вдруг подкосило. Откуда взялась этакая нелепость? Наплыло застолье у Воротынского... Княгиня Екатерина с кубком... «Выпей, князюшко, выпей...» Неужли она, Катерина?.. Вскрикнул:
– Катерина!
Вскочила кормилица, склонилась:
– О чём ты, сынок молочный?
– Катерина Шуйская, мамушка, кубок подносила. Она, она зельем опоила!
– Господи! – всплеснула руками кормилица. – И это тётка-то! Ужли можно такое?
– Можно, мамушка, можно, сама зришь.
Замолчал, закрыл глаза.
К утру князь Скопин-Шуйский скончался...
Хоронили князя Михаила Васильевича на третий день в Архангельском соборе, но не рядом с царскими гробницами, а в новом приделе.
Всей Москвой провожали князя, а когда в соборе остались одни родственники и близкие, с княгиней Катериной Шуйской случился приступ. Насилу привели в чувство.
ЧАСТЬ II
ГЛАВА 1
В середине четырнадцатого столетия, возвращаясь из Орды от хана Узбека, великий князь Московский Иван Данилович по прозвищу Калита, пустив коня вскачь, вынесся на заснеженную возвышенность, увидел Москву в нарядном белом убранстве. Она сияла позолотой, сверкала слюдяными оконцами боярских теремов. А над Москвой, на холме, Кремль, весь в снеговых шапках. И были в те лета стены кремлёвские дубовыми. И церкви, и монастыри, и постройки – всё из дерева...
Минули годы, в камень оделся Кремль. А за стенами – многочисленные дворцовые постройки с лесенками и переходами, украшенные резьбой затейливой, с балясинами точёными. Высятся палаты царские, здания приказов, соборы, площадь, мощённая плитами каменными. Здесь же, в Кремле, хоромы князя Мстиславского и ещё немногих бояр. На Подоле, под горой, дома служилых и приказных людей...
Уйдя от патриарха, Филарет удалился в Чудов монастырь и неделю жил затворником. О чём беседовал Гермоген с митрополитом, одному богу известно, но патриаршие служки видели, как, придерживая Филарета за локоток, патриарх любезно проводил его к самому выходу.
На восьмые сутки, похудевший, с прибавившейся сединой в бороде и волосах, митрополит навестил брата. Облобызались. У Ивана Никитича глаза повлажнели, спросил с дрожью в голосе:
– Почто долго не появлялся, я уж подумал, не гнев ли держишь на меня?
– За что?
Перекрестив боярыню Матрёну и сбросив шубу на руки холопу, помолился на святые образа, сел за обеденный стол. Сказал, как давно решённое:
– Чую, на исходе время Василия. И хоть горой за него патриарх, ничто не спасёт Шуйского.
– Кто место займёт, не самозванец ли? Либо Владислав? – испугался меньший Романов.
Филарет отрицательно повёл головой.
– Кому же указано, брат?
– Долгие распри предвижу, боярин Иван, а как судьба распорядится, поглядим. Пока одно ведаю: хоть ляхи и литва частью отошли от самозванца, он ещё в силе. С ним Заруцкий с донцами и люд гулящий. Лжедимитрий по-прежнему именем царя народ возмущает. На загривке у Москвы Сапега с Лисовским, а Жигмунд не Владислава во царях московских видит, а себя, Русь к Речи Посполитой прирезать. Вот и пораскинь умом, нужен ли России государь из ляхов.
С хрустом откусил кусок груздя, промолвил не то сожалея, не то любопытствуя:
– Будто крепок был князь Михайло Васильевич, отчего помер?
Иван Никитич перегнулся через стол, шепнул:
– Молва, Катерина Шуйская...
Филарет брови насупил:
– Семя Малюты Скуратова дало всходы. – Повернулся к Матрёне, попросил: – Поведай, мать, как мои?
Слушал не перебивая. Потом подпёр кулаком щёку, молчал долго. Лицо недвижно, в глазах печаль.
Больше десяти лет минуло, как сослал Борис Годунов боярина Фёдора Никитича Романова в далёкий Антониев Сийский монастырь. Сын Михайло едва лепетать начал, по палатам бегал, ковылял... В монастыре боярина Романова в монахи постригли под именем Филарет... Потом первый Лжедимитрий в Москву позвал, велел в митрополиты возвести...
Вспомнился Филарету разговор со вторым Лжедимитрием в Тушине. Заявился хмельной, без разума, плести начал:
«– Я тя в прошлые лета в митрополиты возвёл, аль запамятовал?
Филарет только улыбнулся. Хотел сказать: не ты, а первый Лжедимитрий. Но самозванец ту улыбку изловил, обиделся:
– Не признаешь меня, аль я от того раза изменился? Я тебя нынче в патриархи возвёл, в Москву вступлю – Гермогена изгоню, он Ваське служит. Ты, Филарет, патриарх всея Руси...»
Задумался митрополит и не слышал, о чём брат сказал. Очнулся, посмотрел вопросительно. Иван Никитич повторил:
– Владыка, ты о распрях упомянул. А куда нам, Романовым, прибиваться?
– Не торопись, брат, осмотрись. Покуда же надо к боярам присматриваться, доброхотов выискивать, сообща советы держать.
– Без Василия Голицына.
– Князь Голицын нам, Романовым, николи радетелем не был.
– Не держит ли патриарх зла на тебя, владыка?
– Мудр Гермоген, и пастырь духовный выше личных обид. Яз, митрополит, в делах и помыслах чист к нему.
– Успокоил ты моё сердце, владыка. Сколько волнений претерпел я, пока самозванец тебя в Тушине держал.
– Так ли, брат? – Филарет тронул большой нагрудный серебряный крест. – И сказано в Священном Писании: человек подобен дуновению; дни его как уклоняющаяся тень.
Встал, одёрнул чёрную шёлковую рясу. Иван Никитич заметил с сожалением:
– Щедро тебя, владыка, жизнь помяла, морщин прибавила.
Митрополит рассмеялся:
– А ты, Иван Никитич, давно в зерцало смотрел?
– Да, жизнь не милует. Поди, не забыл, владыка, как мы с тобой в отроческие годы к молодым холопкам шастали? – хихикнул боярин Иван Никитич.
– Блуд-то всё и от лукавого. Забудь! – сурово оборвал митрополит.
– Может, кого из бояр покликать, послушать, куда они клонить почнут?
Филарет ответил, уже взявшись за ручку двери:
– Повременим.
– Не забывай нас, владыка, проведывай. Словом согревай.
– Прости, брат, но не мирской я человек, Всевышнему служу. Коли же улучу какой часец, явлюсь непременно. – Вздохнул: – Хоть и много лет в постриге яз, а как побываю у тебя, в доме романовском, тепло домашнее сердце отогревает, душу бередит. Истину говорю, брат. Плакать хочется. В посте и молитвах забываюсь.
Со смертью Скопина-Шуйского Делагарди заявил: свей ряду исполнили, от Москвы тушинского вора отогнали, а посему покидают Россию.
Узнав о том, Василий Шуйский разорался:
– Ах, разбойники, разве о том послы московские речь с королём вели? Да они ли угрозу от Москвы отвели? Разве и того мало, что рыцари казну российскую опустошили да землицы добрый кус отхватили? И как распроклятый Карл не подавился? А рыцари и в бою-то как след не стояли, а уже в обратную навострились. Забыли, что за грамоту король подписал? И быть рыцарям свейским с московскими воинами до моего на то указа.
Позвал Василий брата Дмитрия:
– Отправляйся к Якобу, объяви: свей с тобой, Дмитрий, на Жигмунда пойдут, и за то будет им царская милость.
Нутром Шуйский чуял, злой рок навис над ним, но с какого края, не возьмёт в толк. Тушинцев нет, самозванец в Калуге отсиживается; Жигмунд за Смоленск зацепился; в Александровской слободе московские полки. Так отчего тревожно на душе, гнетут страхи? Душа-вещун нашёптывает: тёмные силы рядом, берегись, Василий.
Царская подозрительность и озлобленность пугали даже близких Шуйскому бояр. Не осталось это незамеченным Гермогеном. В одну из пятниц, после Думы, когда бояре покинули Грановитую палату, патриарх спросил Василия:
– Какая печаль гложет, государь? Вижу терзания твои.
– Святейший владыка, ты – врачеватель души моей, – неведомые силы волнуют меня, и нет мне от них покоя.
– Отринь злобствования, государь, и тепло согреет твоё сердце. Возлюби народ свой исстрадавшийся, гонимый ненастной годиной, народ, вручённый тебе Отцом нашим – Создателем.
– Но почто у них нелюбовь ко мне? Они смерти моей жаждут!
– Не распаляй себя, государь! – рассердился Гермоген. – Гордыней обуян ты, смирись!
– Но разве ты, святейший патриарх, запамятовал, как чернь пинала и бранила тебя?
– Христос Спаситель учил прощать обиды даже врагам нашим.
– Ох, сколько же явных и тайных недругов вокруг меня!
– Если не возлюби их, то прости, государь, и может, кто из врагов в друга обратится.
– Дай-то бог. Но как преломить себя? Вразуми!
– Сказывал, смири гордыню.
– Нет уж! – выкрикнул Шуйский. – Пусть они склонятся перед государем!
Насупил брови Гермоген, ничего не сказал более. Опираясь на посох, пошёл к выходу.
Дворовый человек Прокопия Ляпунова, Никишка, упал хозяину в ноги, повинился и как перехватили его люди князя Шуйского, в подполье держали, и как под угрозой смерти обязал его князь Шуйский Дмитрий Иванович рассказать о поездке в Александровскую слободу с письмом Прокопия к князю Михаиле Васильевичу, а что в том письме, Никишка не знал, сколько Шуйский ни допытывался. Не утаил Никишка, как принудил его князь Дмитрий доносить ему всё, что Ляпуновы замышляют.
Позвал Прокопий брата. Никишка всё слово в слово повторил. Выслушали братья, выпроводили Никишку.
– Слыхал? – спросил Прокопий Захара. Мы Шуйским поперёк горла. Забыли, как спасли их от Болотникова.
– Аль царь Василий ценит верную службу? Разве защитил он нас от боярского разора? Эвон, всех наших крестьян свезли.
И принялись братья сообща думать: ждать ли грозы царской либо чего иное предпринять? Первым Захар высказался:
– Брат мой старший, опала не на меня, на тебя ляжет, ибо Никишка твой человек. Посему мыслю, надобно тебе в Рязань подаваться, там наша опора – дворяне рязанские и арзамасские. Их на Шуйского поднимать, а я той порой в Москве верных людей соберу. Пробьёт час, доберёмся до Василия Шуйского.
– Жалею, что не склонили Скопина-Шуйского на царство. Кого-то ныне склонять? Ну, повременим, помыслим.
– Только не Голицына. Он нас, дворян, миловать не станет.
– Не будем время терять, седни к вечеру соберусь и с утра тронусь из Москвы.
Скоро вся Москва знала: Прокопий Ляпунов из города отъехал, а с ним десятка полтора дворян рязанских. Дмитрий Шуйский послал на подворье Ляпунова дюжих челядинцев приволочь к ответу Никишку. Те воротились с ответом: сбежал Никишка.
В тот же день Шуйский возьми да и скажи Василию:
– К допросу бы, государь, Прокопку, ан пожалели.
Сказывают, в деревню метнулся, а я соображаю, чует кошка, чьё мясо съела. Вот только где всплывёт?
Василий прихварывал, шмыгал носом, лоб вытирал.
– Ох, Дмитрий, пожалел бы ты меня, хворого. Волнения мои усугубляешь, в расстройство вводишь. Не в деревню – в Рязань Прокопка отъехал, так он в том волен.
– Дай-то бог, не отыскался бы в Калуге. Им, Ляпуновым, с ворьём не впервой знаться.
Василий трубно высморкался, смахнул набежавшие на глаза слезинки.
– У какого там самозванца, – отмахнулся царь, – не таков Прокопий дурак, чтоб искать спасения у самозванца, когда тот в бессилии. Сказываю, в Рязани он. Спугнул ты его, Дмитрий. Видать, не утаил тот холоп, какого ты в том разе перехватил, обсказал Прокопию. Следи за Захаром, с кем он на Москве водится. А ты, Дмитрий, готовься: поведёшь воинство на Жигмунда.
В конце марта – начале апреля отряды земской рати продвинулись к Литовской Украине. Князь Хованский встал у Белой, а в Можайск вступил авангард главной московской армии под командованием Данилы Мезецкого и Александра Голицына. Ожидали прибытия главных сил с воеводой Скопиным-Шуйским, но с его неожиданной смертью пришло и известие, что государь назначил главным воеводой Дмитрия Ивановича Шуйского.
По непротоптанным тропинкам можайских улиц воевода Мезецкий спешил к Голицыну. В обляпанных грязью сапогах, взволнованный, ворвался в горницу и с порога выкрикнул:
– Ну, Ляксандра Василия, сызнова порадовал государь! Со Скопиным-Шуйским мы недругов бивали, а ныне нам рыла окровавят. Чать, уже прослышал, царь шлёт нам во главные воеводы свово братца, Митьку!
– Тьфу! – сплюнул Голицын. – Никак не поумнеет государь. Из Митьки Шуйского воевода, как из меня султан турецкий...
Посокрушались воеводы, выругались вдосталь, душу маленько отвели, а что поделаешь, царская воля.
Прибыв в Рязань, Ляпунов поведал, как люди Шуйского князя Михаилу Васильевича Скопина-Шуйского извели. Возмутились рязанцы, ударили в набат, собрались на соборной площади, потребовали к ответу воеводу:
– Почто служишь Василию?
– Царю Димитрию поклонимся! – выкрикнул рябой мужик.
– Кто там голос подал? Дворяне рязанские самозванцу служить не станут: он ляхов и литву на Русь навёл.
Из собора вышел архиепископ:
– Православные, к голосу разума взываю! Не достаточно ли раздирали мы землю Русскую, крови пролили христианской? Опомнитесь, царь – помазанник Божий!
– Владыка, – взорвалась толпа, – но то были Рюриковичи, а Шуйский клятвопреступник, крови людской испивший вдосталь! Нам ли забыть, как он народ в Туле топил и как висельниками деревья разукрашивал?
– А что о Боге напомнил, владыка, то хорошо, без Бога жить нельзя, и Господь всем нам судия. Ему, ему единому жизнь нашу судить!
Тут на паперть взошёл Прокопий, шум стих:
– Рязанцы, неправедность Шуйского нам ведома, но прав владыка: да возобладает над нами голос разума Однако настанет час, и Рязань скажет своё слово! – Ляпунов повернулся к воеводе: – Но тебе, боярин, впредь не Москве служить, а Рязани, ибо от неё кормишься!
– Ве-ерна!
– Истину Прокопий сказывает!
А Ляпунов уже к народу взывает:
– Кому служить будем, какому государю, доверься мне решить, люд, и вы, дворяне!
– Ляпунову доверяем!
Не день, не два, целую неделю собирала княгиня Екатерина мужа в трудный поход. Чать, не шутка, самого Жигмунда идёт бить Дмитрий.
Суета сует. Мечется челядь по клетям и амбарам, в поварне пекут и жарят, в холсты льняные заворачивают хлебы подовые, солят и вялят мясо, коптят дичь, приготовленную на углях, заливают в глиняных кувшинах чистым смальцем. В бочонки со льдом укладывают икру и севрюгу. Отдельно, в бочоночке, серебрится сёмга пряного засола.
Целый обоз с многочисленными холопами и холопками для обслуги князя Дмитрия Ивановича выехал с подворья и вслед за войском потянулся на Можайск, где Шуйского уже ждал авангард русской армии.
По Можайской дороге, в пятидесяти верстах от Москвы, на высоких холмах, среди густых лесов, где речка Сторожка торопится к Москве-реке, со времён Ивана Даниловича Калиты стоит Звенигород.
Обнесённый бревенчатыми стенами, с рублеными, о двух ярусах домами людей дворянского и купеческого сословия, избами мастеровых и огородников на посаде, красуется Звенигород большими и малыми церковными и монастырскими маковками. В Москву ли кто едет, из Москвы на Можайск, Звенигорода не минует.
На ночлег Шуйский остановился в Саввино-Сторожевском монастыре. Обоз подогнали под защиту монастырских стен, а князю для ночлега отвели небольшую тихую келью с низким сводчатым потолком, столиком-налоем, лампадой на серебряных цепочках в святом углу перед образом Николая Чудотворца Тусклый огонёк лампады освещает скорбные глаза святого.
Умостился Шуйский на деревянном ложе, долго не мог заснуть, всё вертелся, болели бока Дома ляжешь на перину из лебяжьего пуха и ровно тонешь...
Катерина вспомнилась, любезная сердцу жена Ради него, Дмитрия, на грех великий пошла…
Подумал о Михаиле Скопине-Шуйском, но жалость не ворохнулась в душе. К чему наперёд дядьки родного выпячивался. Он-де от Москвы вора отогнал! Да Скопин-Шуйский ли? Ему все города Замосковья ратников наряжали, и Карл, король свейский, рыцарей прислал, а деньгами монастыри ссудили. Вот и посуди, кто Москву спасал: Михайло либо всем миром беду отвели.
Нет, права Катерина, сказывая, не будет ему, князю Дмитрию, покоя, покуда жив Скопин-Шуйский.
За решетчатые оконца краем рога зацепился месяц, высеребрил келью. Шуйский отвернулся к стене, рука коснулась холодной каменной стены. Князь подумал о монашеской жизни. Удалились от дел мирских и каждодневно, каждочасно одно и то же: отстоят службу в церкви и исполняют работу, на какую игумен либо келарь укажет.
Вспомнилось Шуйскому, как в детстве приехали они с отцом на богомолье в московский Данилов монастырь. Ровно благовестил средний колокол, скользили тихие монахи в тёмных рясах, запах ладана и воска умиротворяюще действовал на юного князя. Даже мысль зародилась, не уйти ли в монастырь, принять постриг. Но, повзрослев и вкусив полной мерой от земных благ, Шуйский посмеялся тому детскому наитию. Нет, ему, князю, не с руки укрощать плоть и душу, не по нутру уклад монастырский.
За полночь забылся в дрёме и не услышал окрика караульных, скрипа отворяемых ворот. Пробудился лишь от стука в дверь кельи. Протёр глаза, сел, свесив ноги. Вошёл стрелецкий Голова с вестью неприятной: передовая сторожа уведомила, коронный гетман Жолкевский с пятитысячным отрядом двинулся от Смоленска навстречу московскому войску.
Почувствовав поддержку Заруцкого и казаков, Марина изменилась к Лжедимитрию, сделалась дерзкой, напомнив даже о его происхождении. Самозванец попытался запугать её, на что Мнишек гордо ответила:
– Я – царица Московии, и только боярский рокош свёл меня с тобой. О, Мать Божья, зачем ты это сделала?
Ты не Димитрий, но ты мог им стать, впусти тебя бояре в Москву. Но они не пожелали иметь такого царя, грубого, лишённого ума и невоздержанного во хмелю.
Побагровел Лжедимитрий, из-под опушённой серебристым соболем шапки гневно блеснули глаза. Сказал по-польски:
– Пея кревь! Король сулил мне помощь, но где она? – Самозванец перешёл на русский. – Я обещал ему Смоленск, но Жигмунд переступил рубеж Московии и позвал ляхов и литву, служивших мне. Ружинский и шляхта храбро орали на коло и размахивали саблями, но на большее их не хватило!
– О, Мать Божья! – Мнишек воздела руки. – Если вельможные паны выказывали храбрость на коло, то ты – за жбаном с брагой. Твои воеводы шакалами выли вокруг Москвы, остриём сабли ты коснулся кремлёвских стен, но тебя сдерживала праздная тушинская жизнь, а тем часом Скопин-Шуйский собирал в Замосковье рать. Когда она вышла из Новгорода и направилась к Москве, я поняла: Кремль тебя не впустит... И не злобствуй, добро рождает добро. К чему московским боярам менять коварного Шуйского на бражника?