Текст книги "Вздыбленная Русь"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
– К чему на полати взбираться, отправимся на сеновал. Там и к коням ближе, да и от лихих людей оборониться сподручней.
– И то так. В Москве порог хором не переступлю, допрежь в баньке попарюсь, веничком девки похлещут вдосталь, – сладостно зажмурился Сицкий.
– Э-хе-хе, – вздохнул Засекин. – Жизнь у нас ноне собачья.
– Недолго осталось мытарствовать, князь Фёдор.
Бояре ели не ели, улеглись на сеновале. Засекин тут же захрапел, а Сицкий долго ворочался. Фыркали кони, кто-то бродил по двору. Поднял князь Андрей голову, вгляделся: горбун ходит. Снова попытался заснуть, но сон не брал. Отчего-то вспомнилось, как в отроческие лета провёл ночь на сеновале с дворовой девкой, ядрёной и горячей. Не дала она даже вздремнуть молодому князю... Отчего он, Сицкий, подался к самозванцу? Соблазн, искуситель. Лжедимитрий в Тушине стоял в силе великой, того и гляди Москву займёт. Отъехали к нему князья и бояре многие: Трубецкие Дмитрий и Юрий, Черкасский, Иван Годунов. Ко всему оказался у самозванца и митрополит Филарет. Вот и он, князь Андрей Юрьевич, в Тушино переметнулся.
А горбун всё шастал поблизости. Уж не замыслил ли чего? Сицкий встревожился, растолкал Засекина.
– Не нравится мне здесь чтой-то, князь Фёдор, пока живы, надобно ноги уносить...
Опоясавшись саблями и засунув за пояса пистолеты, вскочили в сёдла бояре, выехали за ворота, оставив в недоумении хозяина постоялого двора.
Трудное лето 7118-е от сотворения мира, а от Рождества Христова 1610-е.
К середине года полукольцом стояли недруги под Москвой, в Коломне и Кашире – князь Трубецкой, в Серпухове – Сапега. От Звенигорода, разобрав поводья, ждут команды гусары и казаки коронного гетмана Жолкевского, а по Псковской дороге того и гляди подоспеет Лисовский.
В самой Москве бояре рознь тянут: одни Владислава ждут, другие всё ещё Шуйского держатся, а иные не прочь нового государя из родовитых бояр выдвинуть.
Голодом люда и смутой боярской жила Москва.
Дороден и вальяжен князь Мстиславский, но не кичлив и гордыней не обуреваем, за то и уважали бояре Фёдора Ивановича. Его деревянные двухъярусные хоромы в Кремле, напротив подворья Крутицкого монастыря, сразу же за Ховрином и оружным двором, что за Фроловскими воротами, радовали глаз резьбой затейливой, вологодскими искусными мастерами исполненной.
Со смертью последнего царствующего Рюриковича, слабоумного Фёдора, сына Ивана Грозного, Мстиславский прав на престол не заявлял и козней Борису Годунову не чинил, а потому был у него в милости.
Посылал Годунов князя Фёдора Ивановича главным воеводой против первого Лжедимитрия, но под Новгородом ранили его. Покуда лечился, самозванец в Москву вступил. Мстиславский его за царевича Димитрия признал, Марину Мнишек встречал, величал государыней...
Но кто мог за то корить князя Фёдора Ивановича? Воистину слова Христовы: бросьте в неё камень, кто из вас не грешница.
В Смутную пору не пристал Мстиславский ко второму самозванцу и грамотами ни с ним, ни с его гетманами не сносился. Всё больше склонялся к мысли, не остановить ли выбор на Владиславе. О том князь Фёдор Иванович совет с близкими ему боярами держал, Михаилом Воротынским и с Андреем Трубецким да Иваном Романовым. А вскорости Фёдор Шереметев и Борис Лыков в согласие с ними вошли. И порешили отписать коронному, что, ежели Жигмунд примет их условия, они согласны принять на царство королевича...
Шуйский догадывался: злоумышляют бояре, но кто заводчик главный? На Думе плакался, сетовал:
– Ведаю, недруги мои с коронным сносятся. Стыдоба!
Аль запамятовали, как перед святыми угодниками крест целовали?
Бесцветные глазки заскользили по палате, на мгновение задержались на Голицыне, будто вопрошая: не ты ли, князь Василий Васильевич, всему заводчик?
У Мстиславского от волнения руки затряслись, положил ладони на посох. Но Шуйский князю Фёдору Ивановичу верил. Отсидев кое-как Думу, Мстиславский вместе с Воротынским покинули палату. Шли вальяжно, оба дородные, важные, в кафтанах длиннополых, в высоких горлатных шапках, головы гордо несут.
От Грановитой до хором князя Фёдора Ивановича рукой подать. Едва успели несколькими словами перемолвиться, как расходиться пора.
– Не доведи бог прознать Василию о нашей грамоте Станиславу Жолкевскому, – заметил Воротынский.
– Да уж куда там! Воистину, бережёного бог бережёт. Над крутым обрывом стоим, князь Михайло.
Кивнул Воротынский, а Мстиславский продолжал:
– Времечко-то какое, бояре в своих действиях не вольны.
– Поспешать надобно, князь Фёдор. Призовём королевича, он молод и к нашему голосу прислушиваться станет.
– Воистину, князь Михайло, о том и я мыслю. Помоги, Господи.
Воротынский поскрёб мясистый нос:
– Патриарх сторону Шуйского держит, сломим ли? В прошлый раз силком давили, ан упёрся. – И передразнил Гермогена: – «Царь Богом дан, не пойду против государя. Аль забыл, кто его на царство посадил!»
– С нами владыка Филарет.
– Митрополит не патриарх.
– Гермогену урок Иова не впрок.
– Доведёт патриарх до греха. Какие вести из Рязани?
– Молчит Прокопий.
– На Москве умом Прокопия Захар живёт.
– Злобствуют братья на Василия...
От Фроловских ворот отъехала колымага Дмитрия Шуйского. Воротынский заметил с недоброй иронией:
– Воитель! Под царским крылом хоронится.
Мстиславский промолчал: помнил своё воеводство незадачливое. Распрощались князья, разошлись...
А Шуйский их не видел. Он от Кремля отъезжал в расстройстве. После Думы Василий на брата голос повысил:
– Ты почто ещё не при войске? Гоже ли главному воеводе надолго от воинства отлучаться? Либо мыслишь дать бой Жолкевскому в Москве?
Дома князь Дмитрий Иванович сказал жене:
– Уезжаю завтра, Катеринушка, Василий бранится.
Из Пафнутьева монастыря, что в трёх верстах от Боровска, приплёлся в Москву инок. Был он не стар, но усталый и в изодранной одежде. Дню начало, и на улицах малолюдно. Через открытые Боровицкие ворота вошёл в Кремль, осмотрелся: соборы с куполами золочёными и крестами на солнце играют; дворцы с переходами, крылечками высокими, крыши шатровые и луковицами, оконца разноцветными стекольцами переливают.
Сел инок на ступени патриарших палат, дождался выхода Гермогена, на колени повалился и рассказал, как подступил к Боровску, что на Протве-реке, гетман Сапега. Боровск – городок небольшой, острог деревянный, малый посад, стрельцов с полсотни. Не выстоял воевода. Гетман Боровск пожёг, взял монастырь приступом, а люд и монахов, за то что сопротивлялись, смерти предал. Он же, инок, за поленницей дров отсиделся, а когда ляхи и литва затеяли своё бесовское гульбище, выбрался из монастыря и в Москву подался.
С пасмурным ликом слушал Гермоген инока, а едва тот смолк, прошептал:
– Упокой, Господи, их души. – Перекрестился, положил руку иноку на плечо: – Отправляйся, инок, к люду и поведай, с чем явились на Русь иноземцы. Да будет проклято имя самозванца, ибо он навёл на нашу землю ляхов и литву! Вот к чему довела крамола. Когда гнев переполнит людские сердца, поднимется народ, – что остановит его? А боярам, какие руку короля Жигмунда держат, надо всё в науку взять.
Привиделся Верёвкину сон: луг, изба родительская. На пригорке церквушка деревянная, шатровая, домик дьячка, обучавшего Матвея и не единожды сёкшего его.
За лугом река, берега ивами поросли. Низко опустились ветки, полощут листья в прозрачной воде. По лугу идёт мать. Она совсем рядом и говорит:
«Ступай, Матвеюшка, ступай, и будет тебе удача».
Проговорила и исчезла. Смотрит Верёвкин, а за рекой город каменный и стены высокие...
Пробудился. Голос матери ясно слышится. Куда посылала она его? Сел, свесив ноги. За прозрачной слюдой оконца темень. Пропели первые петухи, перекликнулись казачьи сторожа, и сызнова тишина. Снова улёгся Матвей, попытался уснуть, но слова матери покоя не дают: что за знак в них?
Из-за тучи вынырнула луна, заглянула серебряным светом в опочивальню. Вспомнилось, как мать, качая зыбку с меньшим, напевала тихонько:
Месяц, месяц-бокогрей,
Ты Ванюшу отогрей;
Напои его медком
И берёзовым сочком...
Утром, едва пробудился, покликал Заруцкого.
– Повидал я, боярин, сон дивный, матушку мою, царицу, страдалицу. Её, несчастную, Годунов в монастырь отправил...
Слушает Заруцкий, а сам думает: ловко врёт и царицу приплёл.
А самозванец продолжает:
– Так вот, матушка и сказывает: «Ступай, Димитрий, сынок...»
– Уж не посылала ль тебя, государь, царица Марья на Москву? К чему нам в Калуге порты протирать, когда князь Трубецкой и атаман Беззубцев в двух переходах от Кремля.
Матвей Верёвкин с Заруцким согласен, место царя Димитрия не в Калуге.
– Такоже и я мыслю, боярин. Вели твоим донцам и татарам выступать. Сядем и мы в сёдла...
На Троицу Лжедимитрий всем двором перебрался в Коломну. Марина с наследником и гофмейстериной нашла приют в доме воеводы, а самозванец поселился в монастыре. Отсюда повёл он полки к селу Коломенскому, но был отбит стрельцами.
Мнишек – порождение своего века, века насилия и авантюр, лжецарей и лжецариц, голода и мора, разбоев и народных бунтов, всех пороков человеческих.
На короткий срок отвела судьба Марине роль московской царицы, а потом долгих восемь лет горьких скитаний и манящих надежд, страданий и жестокого крушения.
Злой рок преследовал Мнишек, не пощадив и тех, с кем связывала она свою жизнь. Убили первого самозванца, и пеплом его праха выпалила пушка московского Кремля; настанет час, и смерть коварно подстережёт второго самозванца; у Серпуховских ворот Москвы посадят на кол верного спутника Марины атамана Заруцкого; казнят «малолетнего сына воровской девки Маринки, ворёнка Ивана»; познаётся с палачом и гофмейстерина Аделина... Но тому всё впереди...
Из Коломны, таясь ото всех, решилась Мнишек отписать Сигизмунду, какие мытарства претерпевает, слёзно молила вспомнить, как поддалась настояниям папского нунция Рангони и, благословляемая королём, согласилась на брак с Димитрием.
Умоляла Мнишек Сигизмунда не забыть свою верноподданную и не чинить зла царю Димитрию, помочь ему вернуть родительский престол, вероломно захваченный Шуйским, а уж он, Димитрий, королевской милости не забудет...
Поставив точку, Марина намерилась подписаться московской царицей, но раздумала, дабы не вызвать неудовольствия Сигизмунда. Подавив тщеславие, вывела:
«Преклоняю колена перед вашим королевским величеством. Верная вам Марина».
Мнишек почти убеждена, король оставит её письмо без ответа, но ворохнулась жалкая мысль: может быть, она разжалобит Сигизмунда и он согласится получить Смоленск из рук самих московитов, как и было ему обещано Димитрием?
Гофмейстерина внесла ребёнка, положила на покрытую медвежьей шкурой широкую лавку.
– Кохана Аделина, – Марина отошла от налоя, – мне кажется, ты любишь царевича больше, чем я, его мать. – Она отвернула угол одеяла, прошептала: – Езус Мария, услышь мою молитву, обрати разум круля во благо младенца Ивана.
– Моя госпожа, – сказала гофмейстерина, – я увезу вашего сына из этой варварской страны в Сандомир, к вашему отцу, воеводе Юрию.
Мнишек отрицательно повертела головой:
– Нет, Аделина, Иван останется в Московии, он – царевич этой земли. И что скажут паны и атаманы? Значит, царь Димитрий не верит в возвращение престола! Але зачем мы с ним?
– Ах, моя госпожа, у царя Димитрия много врагов. И наш круль от него отказался.
– Но Сигизмунд не имеет успеха под Смоленском. Круль может получить этот город из рук Димитрия.
– У круля великий гонор, и он, разумею, уже мнит себя в Москве.
Марина вздохнула:
– Чем отплачу я тебе, Аделина, за твою верность?
Гофмейстерина гордо вскинула голову:
– Разве злотые держат меня здесь, моя госпожа?
– Прости за обиду, ясновельможная пани Аделина, – Мнишек коснулась пальцами руки гофмейстерины. – Святая Мария видит, нет никого у меня ближе, чем ты. – Большие глаза Мнишек налились слезами. – Надеждами живу, и сбыться ли им? Однако не отступлюсь! – Улыбнулась горько: – Помнишь слова древних латинян: «Пока живу, надеюсь».
Гофмейстерина покачала головой:
– Московиты – загадочный народ, моя госпожа: сегодня они лобзают твою руку, завтра казнят люто.
– Я ль не изведала сего? Елеем поливал моё сердце Шуйский, славословил меня, царицу, бояре бородами пыль с моего престола сметали, целовали край платья, а вскоре подняли на меня ножи.
Гофмейстерина едва не упомянула об убийстве московитами царя Димитрия, но вовремя опомнилась, ведь царица Марина признала рыжего самозванца за будто бы чудом спасшегося Димитрия. И пани Аделина заговорила об ином:
– Не вспоминаешь ли ты, моя госпожа, наш Сандомир?
Марина ответила не задумываясь:
– У меня не осталось места для памяти, всё моё в будущем.
– Ах, царица, я вижу Сандомир, каменные дома с высокими черепичными крышами, ползущий по стенам плющ, мощённые булыжником улицы, зелёные холмы и Вислу... А здесь, в Московии, бревенчатые избы под соломой, грязь и тараканы. – Гофмейстерина брезгливо поджала губы.
Мнишек рассмеялась:
– Разве нет прусаков в Сандомире или в замке круля? Пани Аделина забыла, как жила в Кремлёвском дворце? Знай, моя гофмейстерина, когда я въеду в Кремль, твоим мукам настанет конец.
– О Езус Мария, то будет самый счастливый день в моей жизни... И придёт царствие твоё!..
Мнишек расхохоталась звонко:
– Святой отец нунций Рангони сказал бы: «Амен!» Гофмейстерина улыбнулась:
– Амен!
Зарайский чиновный ярыжка изловил воровского лазутчика. Явился тот в город с «прелестным» письмом от царя Димитрия к воеводе Пожарскому.
Того лазутчика принародно засекли батогами до издыхания, а грамоту дьяк сыскной избы принёс князю Дмитрию Михайловичу. Пожарский, однако, воровское послание читать не стал, поднёс лист к огоньку свечи и, когда пламя охватило его, швырнул на пол. Знал, о чём самозванец пишет: велит идти со стрельцами да дворянским ополчением к нему в Коломну, дабы сообща взять Москву. И хоть не любил князь царя Василия, однако с самозванцем знаться не пожелал.
В бытность Лжедимитрия в Калуге побывал Пожарский в Москве, просил у Шуйского денег на стрелецкое жалованье. Василий посулами отделался, а князю попенял, почто Зарайск бросил.
В Москве повстречал Пожарский боярина Ивана Никитича Романова, и тот намекнул: скоро-де место Шуйского иной займёт. Бояре Владислава прочат. Князь Дмитрий о том уже слышал, но он с боярами не согласен. Если лишать Василия царства, то какая надобность искать государя в чужих землях, аль нет среди своих достойного? Слава богу, не перевелись на Руси именитые. Чего удумали бояре – отдать Русь ляхам и литве! Разве не вдосталь испытали московиты от них насилия в царствование первого Лжедимитрия? Не у короля ли и его шляхты получали поддержку самозванцы? А ныне сыскались бояре, какие на Речь Посполитую уповают. Стыдоба! Како внуки и правнуки судить их будут? Не скажут ли, отечеством торг вели...
Пожарский насупил брови, промолвил:
– Избави меня, Господи, от хулы людской и ныне и присно и во веки веков...
С обеда князь Дмитрий в коий раз осмотрел зарайский кремль, огневой наряд разного боя. Маловато порохового боя. Поднялся на башню-стрельницу, что у обитых полосовым железом ворот. Внизу лепились к стене посад и торг, а в стороне постройки монастырские...
Подошёл стрелецкий голова, в кафтане длиннополом, колпаке, мехом отороченном, сказал:
– Не в кремле укрытие, а за стенами монастырскими. Нет у меня веры посадскому люду, за самозванцем потянут.
Пожарский со стрелецким головой согласен, не забыл, как в прошлый раз посадские в набат ударили, и кабы не голова стрелецкий, кто ведает, чем бы всё окончилось. Вона сколь стрельцов по другим городам присяге изменили, вору служат...
Сызнова мысль на боярский заговор переметнулась. Ужли патриарх с ними? Но нет, Гермоген хотя и не во всём согласен с Василием, однако творить насилие над царём не позволит!
Кабы был жив Скопин-Шуйский! Пожарский уверен, слухи об отравлении князя Михаила не пустые, на Шуйских грех. Винят княгиню Катерину, может, и так... Статна и пригожа княгиня, хоть лета под полсотни подбираются. А взгляд отцовский, Малюты Скуратова, волчий. А хоронили Скопина-Шуйского – боле всех убивалась. И царь с братьями слёзы роняли, а в душе, поди, радовались. Василию спокойней мёртвый племянник, чем живой...
И вспомнилось Пожарскому мудрое библейское изречение: «Не обманывайтесь: Бог поругаем не бывает: что посеет человек, то и пожнёт...»
Посад и монастырь огибала река. Она несла воды к Коломне, где сидел самозванец и откуда князь Дмитрий Михайлович ожидал нападения на Зарайск...
На посаде стрелецкие огороды, зеленеют вилки капусты, лук. Там, где по весне разливается река и растут высокие травы, бродит стадо коров и коз. В сердце Пожарского болью ворохнулось далёкое детство... Мать привиделась. Её мягкая ладонь легла князю на непокрытую голову. Как прежде, она пригладила ему волосы, шепча: «Сыночек, Митенька».
Отец вспомнился. Пожарский не забыл, как отец посадил его на коня, пустил повод. Мать испугалась, а отец успокоил: «Не страшись, он мужчина!»
И как гордился отец, когда норовистый конь не сбросил малолетнего Дмитрия. Сколько же тому годков минуло? Пожарский подсчитал, тому три десятка минуло! Эвона как время бежит. Скоро и его Петрухе тринадцать исполнится. Не успеешь оглянуться, сына женить пора Жену бы ему добрую, домовитую. Пожарский давно приглядывает ему невесту, чтоб и рода славного, и сама пригожая. Сын-то удался рослый и проворный...
Днём князь сына вспомнил, а ночью приснилась ему свадьба, шумная, с плясками, песнями. Играли трубы и свирели, били в бубны и выступали ложкари, лихо притопывали плясуны. За невестиным столом выводили жалобно:
Снится мне, младёшенькой, дремлется,
Клонит мою головушку на подушечку...
Князь Дмитрий знает, это он сына женит. В причитания невесты вплёлся хор песельниц:
Встань, встань, встань, ты, сонливая;
Встань, встань, встань, ты, дремливая...
Тяжко на душе у Пожарского, захотел на сына посмотреть, к столу рванулся – и пробудился. О сне подумал. Надобно же такому привидеться! Сел, волосы откинул. Иные мысли сон вытеснил. Ну как впустят бояре коронного гетмана в Москву и посадят на царство королевича, как поступить ему, Пожарскому? Подумал, но ответить не мог.
На Думе Шуйский выговаривал боярам:
– С того часа, как Ляпунов отъехал в Рязань, сделался Прокопка возмутителем рязанских дворян. Он, думный дворянин, письма возмутительные по городам шлёт, на меня люд подбивает. И суди, кто больший вор – самозванец аль Ляпунов? Из Зарайска Пожарский уведомляет: воры и его, князя Михаила, к измене склоняют.
Молчат бояре, сникли, а Гермоген посохом патриаршим постукивает, головой укоризненно качает. Василий своё ведёт:
– Воровство великое на Руси, и как унять его, чем предел положить? Кто из вас, думные, совет мне подаст?
Бояре – ни слова, а Шуйский плачется:
– Почто уста сомкнули, аль оглохли? Когда меня винить, каждый наперёд лезет, ум кажет. Эх, бояре, бояре, сколь раз сказывал вам: помянете меня словом добрым, да поздно будет. – Всхлипнул. – Не по себе плачу, вас жалеючи. Вы же зло на меня держите. Себя виню, к чему соблазну поддался, согласие на царство дал. Забыл заповедь Господню: не введи меня во искушение... Воротынский буркнул:
– Заврался Василий, аль нам не ведомо, как на трон мостился.
А князь Андрей Васильевич Трубецкой прошептал:
– Коли ему шапка Мономаха тяжела, так скоро снимем.
Воротынский хихикнул. Шуйский впился в него взглядом:
– Князь Иван, над чем смеёшься? Над бедой моей?
Не дождался ответа, повернулся к патриарху:
– Владыка, помолись за меня, сирого и убогого.
Мстиславский подумал с укоризной: «Не свои слова повторяет, Грозного Ивана Васильевича. Тот, когда кого на жертву обрекал, в кошки-мышки играл, себя обиженным мнил. Ан Василий не Грозный...»
Воротынский зло поглянул на Шуйского: «Ох, не опоздать бы, пока он нас всех с палачом не свёл...»
Отсидели Думу, поднялся Василий, сошёл с помоста. Сутулясь под тяжестью царского одеяния, медленно покинул Грановитую палату. Следом, не проронив ни слова, удалился Гермоген. Понуро разбрелись бояре.
А на следующий день собрались в трапезной князя Мстиславского. Ели, пили хмельное пиво, говорили не таясь. А кого опасаться – одним словом, заединщики. Воротынский по столешнице кулаком стучал, возмущался:
– Не желаем больше под скудоумным Васькой ходить! Лучше уж королевич Владислав!
И никто не перечил, поддакивали и Андрей Трубецкой, и Голицын-младший, и другие. А Мстиславский сказал:
– Успокоим землю нашу, доколь смуте и раздору быть!
Расходились бояре с твёрдым уговором дальше конца июля с Шуйским не тянуть...
Станислав Жолкевский приближался к Москве. Из Серпухова и Коломны подтягивался самозванец. Угрожала целостности России и Швеция...
Бежав с поля боя от Клушина, рыцари прихватили царскую казну и, разграбив новгородские монастыри, срубили на Балтийском побережье острожки, овладели городами Копорье и Корела, отторгли земли Северо-Западной Руси.
Оправдываясь, Делагарди писал Шуйскому: он-де остался бы в службе московскому царю, кабы не смерть Скопина-Шуйского. А с нынешним воеводой, князем Дмитрием Ивановичем, победы не обретёшь, рыцарей же погубишь...
Делагарди ссылался на своего короля. Коль даст ему ещё рыцарей и велит идти к московскому царю в подмогу, он, Якоб Делагарди, – воин.
Карл воинов не дал, а Делагарди поручил удерживать Корелу и Копорье.
С того дня, как коронное войско вторглось в пределы Российского государства, агрессивные планы польского правительства резко изменились. Прежняя цель – захват Смоленска и порубежных городов – уже не устраивала Сигизмунда, тем более когда сами московиты попросили на царствование королевича Владислава. У короля Сигизмунда родилась мысль включить Московию в состав Речи Посполитой.
Естественно, он понимал: бояре не примут этого, – и потому о своём желании поведал разве что одному канцлеру...
Коронный гетман не догадывался о помыслах короля: Жолкевский был уверен, что он добывает трон Владиславу. Когда же гетман Гонсевский высказал предположение об истинных планах короля, коронный не придал этому значения...
Шуйский понимал, какая угроза нависла над Россией, и потому метался в поисках выхода. Шведские захваты его не так одолевали – то всё далеко от Москвы, а вот ляхи и литва рядом. Ко всему самозванец руки к престолу тянет...
Недобрым словом поминая короля Карла, нарушившего Упсальский договор, Василий велел позвать дьяка Иванова:
– Ты, Афанасий, ряду со свеями заключил, да непрочна она, порушили не свей, а рыцари, каких нам Карл прислал, в сражении спину показали, допрежь изрядно поворовав государеву казну... Собирайся, Афанасий, и чего вы со стольником Головиным не завершили, тебе заканчивать... В Упсале ударь Карлу челом: пущай шлёт свеев нам в подмогу. Напомни, что Жигмунд не только наш враг, но и его, Карла... Даю тебе на сборы два дня...
Отправив дьяка Иванова к шведам, Василий рассылал грамоты по северным городам, призывая собирать земское ополчение и идти к Москве.