Текст книги "Том 3. Корни японского солнца"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
Январь – месяц тигра, февраль – месяц зайца, март – дракон, апрель – змея, май – лошадь (к слову о лошадях я проделал своего рода анкету, – спрашивал, кто и сколько раз ездил на лошадях: писатели Канэда-сан и Сигемори-сан ни разу в жизни не ездили на лошадях, никак, – лошадей в Японии почти нет и почти нет в сельском хозяйстве), июнь – овца, июль – обезьяна, август – петух, сентябрь – собака, октябрь – кабан, ноябрь – крыса, декабрь – бык. Двенадцатилетия годов разделяются так же; 1926 год – год тигра. 1926 – по-европейски: 2586 – по-японски, 15-ый год эпохи Тайсьо. Вспомогательными определениями годов являются также стихии огня, земли, воды, металла, дерева. И вот, если женщина родилась в год лошади и огня, она непременно убьет своего мужа той таинственной фатальностью, которая родила ее в это сочетание; в прошлом, 925-м, году выросли девушки этого призыва, и в газетах крупно обсуждалось, как с ними поступить, ибо жениться на них – охотников было мало. И целые литературы есть гороскопов, выясняющих удобства и неудобства браков: мужчина, родившийся под знаком огня, имеет огненный характер, – женщина, родившаяся под знаком дерева, имеет деревянный характер, – тогда им надо пожениться, ибо из дерева родится огонь; но вода – тушит огонь, – и тогда брак не может состояться… Все эти таинственные комбинации имеют под собою таинственное сочетание пассивных и активных сил.
…Сумерки, Хиноки-тьо, року-бантьо, Токио. Мы сидим вдвоем с проф. Йонэкава-сан, тем профессором, о котором я буду говорить дальше, европейски образованным человеком, и который, провожая однажды домой Ольгу Сергеевну, на ее предложение зайти посидеть, ответил: «наш великий учитель Конфуций не учил нас сидеть вдвоем с женщиной». —
– А философия японского народа? – спрашиваю я его.
– У японского народа не было своей большой философии, – отвечает профессор Йонэкава. – По мнению профессора истории философии Канэко, японский народ из всех философских учений берет практические сентенции. Профессор Канэко считает японской философией философию практицизма. Это один признак. Второй – философическое оправдание каждого индивидуума: стремиться к очищению и опрощению, – философия индивидуализма указывает подавлять страсти, утвердить золотую середину, – разительно в японском народе, по мнению профессора Канэко, отсутствие мистицизма. И еще отличительна у японцев, в национальной японской философии: – их умность, не рационализм, а – умность: японский народ умен, – эта особенность является одним из факторов, давших возможность принять Запад и пойти его путем вперед. Японцы больше годятся для научно-прикладной работы, чем для обобщающе-философской, но Канэко никак не считает честью японского народа отсутствие у него великой философии.
Вечер, Хиноки-тьо, – на стене висит плакат лионской живописной выставки, шипит газовая плитка, за окном водянистая муть ночи.
– Синтоизм не имеет одного бога, но много, – ибо источником божественности является поклонение предкам, предки же накапливаются. В памяти японского народа очень много богов, которые только наполовину божественны, наполовину же человечны, человеческого происхождения. Высшее божественное существо – богиня солнца Аматэрасуомиками, она светила миру и шелководствовала. Но в божественность Аматэрасуомиками никто уже не верит. Забот о будущей жизни у японского народа – нет. Надо заботиться – только о настоящем, о живом, чтобы достойно прожить жизнь, быть достойным своих предков, – чтобы приготовить чистоту смерти. – Тысячу двести лет тому назад в Японию проникла буддийская религия. Высшие круги, императорский двор приняли эту религию, сохранив шинтоизм. Но буддизм – не религия, а наука веры. Переводов с китайского буддийских книг не делалось, народ знает о религии из уст священников. Нирвана – стремление к вечному равновесию и покою: – для достижения нирваны надо отказаться от физических прихотей, от самого себя, – через отрицание самого себя – слияние с вечным миром, с вечным духом: наука буддийской религии утверждает эфемерность бытия, непостоянность жизни и твердую каменность жизни.
(Вечер, Хиноки-тьо. – Но по мифологии синто все боги изображались очень страстными, так что один дух погнался за женою, умершей в страстный момент, прямо в загробную жизнь, – мифология шинта жива на-ряду с буддизмом. Евпропейско-христианская мораль учила о вечной активности впереди, мораль Востока учит о вечной пассивности).
– Буддизм трансформировался сейчас в ряд сект. Крупнейшая – Синсю («настоящая вера»). Родоначальник этой секты учил, что человеческий ум ограничен и не может довести до нирваны, – и надо возлагать падежды на волю Будды, в молитвах – «Наму, Амидабуцу», – одному из предвоплощений Будды. Секта Дзэн избрала путь строгого воплощения, что достигается сидением по-турецки, сосредоточением мыслей до того, пока не останется ни одной мысли; люди секты Дзэн – постятся, аскетят; секта логику буддизма заменяет интуицией; эта секта была популярна среди самураев.
(Вечер, Хипоки-Тьо, окончательно померк закат).
– Но, все же, подлинная, народная вера, о которой почти не знают европейцы, ныне здравствующая, идет мимо синто и буддизма, – Ин-йо-до, – учение о пассивной и активной силах. Она связана с синто, она созвучит с китайскими учениями о извечном пассивном и активном. На глаз европейца эта вера состоит из суеверий. Все явления мира этою верой делятся па двоесилия мрака и света, луны и солнца, земли и неба, мужчины и женщины… Метафизика этого учепия глубоко вошла в быт. Секта Татикаварю, названная так по имени учителя, запрещенная в эпоху Мэйдзи, здравствующая до сих пор, утверждает, что соединение начал бога Идзанаги и богини Идзанами, активного и пассивного начал (бог Идзанаги, стремясь за Идзанами, семенем своим накапал Японские острова, так говорит предание), – соединение активного и пассивного начал есть высшее достижение нирваны, и путь к ней – путем совокуплений.
…вечер, Хинокн-тьо. Мы прощаемся с Йонэкава-сан, я провожаю его до порога. Над городом лиловое небо ночных фонарей, неподалеку прошли трубачи, разрекламливающие кинематограф, пропела флейта бэнтошника, человека, играющего в рожок в знак того, что он повез по улицам свою тачку с рисом для бедняков и рабочих, с горячим рисом, который можно тут же купить. И улица замерла в тишине, той тишине, которая есть только в Японии. В доме напротив мои «ипу», собаки, мои полицейские, сидели около огня.
Я тихо свернул в переулок и пошел на соседнее кладбище, в его тишину, заброшенность и в печаль кладбищенских размышлений. Японцы сжигают трупы умерших и хоронят только золу, так велит буддизм. У ворот отгорел электрический фонарь, там под деревьями мрак. Знаю, вот против этой могилы стоит мисочка риса и на нее положены «хаси», палочки, которыми едят японцы: это для умершего. Знаю, что умершему японцу дается новое имя, то, с которым он отходит в вечность, с которым не жил при жизни. Знаю, что к летосчислению жизни каждого японца надо прибавить девять месяцев, ибо днем начала существования человека у японцев считается не день рождения, а день зачатия. И знаю, вон там, за той тропинкой похоронена собака: любимых собак, кошек, лошадей – японцы хоронят вместе с человеком, так же сжигая (и даже человеческие чины дают животным, ибо те быки, которые возят повозку императора, имеют генеральские чины, – иначе они не могут быть при дворе). Я иду по тишине тропинок. И я – ничего не понимаю. Я – европеец, знающий, что маршал Ноги и император Муцухито, умершие столь недавно, уже обожествлены, и в честь их есть храмы, – что человек здесь уравнен с собакою, – что у религии этого народа нет активного будущего, а есть пассивное ничто, то-есть нет верования в будущую жизнь, а есть вот такие храмики, такой величины, как моя пишущая машинка, – я, европеец, ничего не понимаю. Мне мои друзья-японцы говорят о том, что религия отмирает, что остались только обычаи, традиции. Мои друзья-европейцы, поражаясь религиозным индифферентизмом японского народа, утверждают, что религия японского народа умерла, или ее никогда и не было – в том плане понятий, как это понимается у нас, – Япония – безрелигиозная нация, нация, у которой умерла религия, но в умирании своем унесшая и живую философическую жизнь японского народа, философически создавшая такое положение, такую страну, где правят мертвецы. И тут, в этом месте, европейцы-идеалисты горячо утверждают, что весь Запад, вся западная культура, окончательно ненужная Японии, враждебная ей, чуждая, – взята японским народом, как маска, – японский народ замаскировался на столетье, чтобы броней Запада – этот же Запад откинуть: поэтому, дескать, так болит голова от японской воли, конденсированной в шум гэта, поэтому так ничто непонятно, ничего не прочтешь на лице японца. Я в этих рассуждениях – ничего не понимаю, – но в дебри их я пришел сейчас к тому, чтобы указать ту щель, в которой почерпают европейские писатели материалы для писаний повестей о «метафизической Японии»… В Асакуса, у храма Каннон, всегда много молящихся, и в прохладе храма сидят священнослужители: молящиеся кидают монету и бьют в гонг, чтобы бог услыхал их молитву; гадатели дают такие листочки бумаги, – эти листочки надо привесить к сучьям деревьев около храма, тогда исполнится пророчество. В Уэно парке стоит памятник генералу Сайго, – так этот памятник нельзя разглядеть: генерал Сайго также обожествлен и он весь заплеван священными бумажками, – потому-что надо написать желание, разжевать бумажку и бросить ею в священный предмет; памятник типичной европейской стройки, поставленный человеку, противившемуся проникновению европейцев в Японию, – оказался священным предметом. Бог Лисы – богу Лисы можно молиться, чтобы отнять у друга его, друговы, богатства: над Кобэ, в горах, куда надо сначала ехать на автомобиле, затем подниматься на элеваторе и дальше итти бесконечными тропами и лестницами, на Майю-сан, на вершине горы, – там есть храм, посвященный богу лисицы[12]12
См. глоссу IX.
[Закрыть]: на обрыве скалы, высоко над океаном, среди многовековых сосен, возник целый городок, в тишине гудит буддийский колокол, – и чем дальше в гору, тем пустыннее и тише, – и там стоят алтарики, заполненные лисами, фарфоровые, фабричнейшего производства, по качеству выработки хуже наших десятикопеечных кукольных голов, которые продаются на ярмарках для крестьянских детишек; и вечером в Кобэ на базаре я купил себе за иену десять таких лис: там, на Майю-сан, – извечная тишина, прекрасное спокойствие и – прекрасная красота горного хребта, гор, долин, океана. Все это увязать так, чтобы концы вошли в концы, – я не могу… Я иду по кладбищу, подсел к могиле лошади, мне перевели – «любимой лошади»: и тогда, я помню, я думал о том, что бытие определяет сознание, совершенно верно, но и сознание веков переходит уже в бытие.
См. глоссу X.
[Закрыть]
Мое имя – Пильняк – по-японски звучит: – Пириняку, потому что в японском языке нет звука «л» и потому-что фонетика японского языка не любит двух согласных рядом и окончаний слов на согласные. Но японец не скажет —
– Пириняку, —
его вежливость и его понятие о человеческих отношениях укажут ему сказать:
– Пириняку-сан.
Эта же частица сан, приставляемая к каждому человеческому имени обязательно, а к другим, по нашим понятиям неодушевленным предметам, в случаях исключительных, – и эта частица никак не есть нечто соответствующее нашему гражданину или английскому мистеру: частица сан указывает, что собеседник, беседуя с вами, обращается не к вам, а к вашей тени, к вашему второму духу, не желая обеспокоить вашей субстанции, дабы дух ваш почил по вашей воле, никак не омраченный собеседником.
Пириняку – написанный иероглифами, подобранными фонетически, значит:
– сравнение пользы две ночи придут.
Борис – написанный иероглифами, подобранными фонетически, значит:
– Закатной деревни гнездо.
О иероглифах: – тем паче, что многое надо оставить на совести тех, которые утверждают, будто японцы и китайцы мыслят кроме европейских способов мыслить образами, словами и понятиями, – мыслят и иероглифами. Иероглиф Японии – точнее Ниппон – Страны Восходящего Солнца: – корень солнца.
Иероглифическая письменность совершенно не варварственна, как многие думают. Дело в том, что, если бы я, не знающий китайского, японского и испанского языков, и мексиканец, не знающий японского, китайского и русского языков, – если бы мы изучили иероглифическую грамоту, – мы бы, без знания языков, сумели бы списаться и понять друг друга: я, китаец, японец и мексиканец. Иероглифы не записывают звуки, но записывают понятия (понятия же у всех народов, примерно, одни и те же: стол есть стол, как его ни назови). В японском словаре – пятьдесят тысяч иероглифов. Курс средней школы – четыре тысячи двести. Курс начальной школы – тысяча восемьсот. В газетах – две тысячи пятьсот иероглифов. Изобразительных иероглифов – около трехсот. Квадрат, пересеченный горизонтальной чертой, – солнце; русское печатное И, пересеченное двумя горизонталями, – луна; иероглиф луны, поставленный рядом с иероглифом солнца, – яркий, светлый. Кривая палочка, подпертая другой маленькой кривой, – иероглиф человека. Две палочки под прямым углом, пересеченные округлой (рука, нога, грудь), – иероглиф женщины; два иероглифа женщины рядом – ссора; три иероглифа женщины рядом – государственная измена. Иероглиф тюрьмы изображается так: иероглиф слова, по бокам иероглифы собаки. Японцы взяли иероглифическую письменность от китайцев и употребляют ее и фонетически; все фонетические иероглифы – комбинированные: фонетический иероглиф барана звучит так же, как океан, – поэтому пишут иероглиф барана и приписывают сбоку иероглиф воды.
Кое-какие мои выписки звучат весело. Но уже не весело, а великолепно знать, что человеческим гением, гением Востока, создана такая изумительная грамота, знание которой, при знании ее другими народами, дает возможность обращаться с этими народами без знания языков, а при знании языков в эту же грамоту можно влить и живое слово. И, если бы пушки были изобретены не европейцами, а на Востоке, я уверен, что мы изучали бы сейчас эту иероглифическую грамоту, уничтожающую смешение языков, вместо того, чтобы корпеть над английским, немецким, французским.
Утверждают, что люди Востока мыслят, кроме наших способов мыслить, еще иероглифами. Не знаю. Если это так, то это только лишний плюс их мыслительного аппарата. Но знаю, что, чем культурнее японец, тем больше он прочтет в иероглифе, тем больше для него раскроет иероглиф. И знаю, что на Востоке есть вид искусства, непонятный нам, когда поэт или философ, или ученый создает такой новый комбинированный иероглиф, над которым можно часами сидеть в благородном изумлении, как над шахматным ходом, следить за каждой линией, написанной тушью и кисточкой, вдыхать запах каракатицы (из которых добывается тушь) и открывать смысл человеческого гения в этих линиях и чертах. Я всегда приветствую каждый закоулок человеческого мозга.
В Токио я был в храме императора Мэйдзи (того императора, который вывел Японию из феодализма, дал японскую конституцию, разбил в 1904 году нас и умер в 1912 году, обожествившись после смерти), – в храме императора Мэйдзи хранится его кабинет и его письменные принадлежности. Так эти письменные принадлежности совершенно таковы же, как в кабинете профессора и философа и друга России Йонекава-сан. Я рассматривал эти же письменные принадлежности на понте, на станциях, в сельских трактирах и в столичных отелях. Везде они одинаковы: лакированная коробка величиною в двухфунтовую шоколадную, в которой лежат – палочка туши, камень, на котором растирается тушь, сосудик, в котором хранится вода, и штук пять разных сортов кисточек. Сидя на полу и пододвинув к себе столик высотою в нашу ножную скамеечку, держа на весу руку, японцы пишут своими кисточками свои иероглифы. Понятия чистописания и рисования у них сливаются. Молодой писатель, Сигэмори-сан, с которым я путешествовал по Синсю, каждое утро и каждый вечер посылал домой открытки: он писал их лежа: я спросил, как он пишет свои романы, – он ответил мне, что он всегда пишет лежа. В Японии всеобщая грамотность, там, кроме идиотов, грамотны все сто процентов. При первой встрече все дают визитные карточки, при второй надо поменяться автографами, изречениями, вежливым словом, написанными на бумаге. Я писал десятки изречений и на картоночках для танки, и на квадратных картоночках, предназначенных для изречений, и даже на какэмоно. Однажды в поезде, по пути из Токио в Кобэ, ко мне подошел с такою картоночкой проводник вагона, поклонился так, как кланяются японцы, руки на колени, в шипении, и попросил от меня, русского писателя, моего изречения и автографа моего имени. Когда где-нибудь в провинции открывается выставка, или у какого-нибудь озера, куда зимой никто не заходит, – собираются паломники природы, – тогда сейчас же там открывается почтовое отделение, закрывающееся вместе с выставкой и на дождливые дни… и всегда около почтовых отделений и на углах больших городов сидят такие люди, которые умеют красиво писать и красиво выражаться: эти люди, за сэны, пишут красивые иероглифы и очень вежливые слова… А в поезде по Сибири туда из Москвы со мною ехал японский концессионер; он научил меня первым японским словам, тому, что благодарить надо так:
– Домо-аригато-годза-имасу,-
причем слово аригато значит – спасибо, а «домо», «годза-имасу» – ничего не значат, просто вежливые приставки. Можно сказать – аригато; можно сказать – домо-аригато, – это будет повежливее: – домо-аригато-годза-имасу – совершенно вежливо. Так вот этот концессионер от времени до времени склонялся над бумагой. Я добивался, что он пишет. Он скромно сообщил мне, что он пишет танки. Я попросил его перевести мне его танка. Одну танка я запомнил.
Вот она:
8. Сделанные люди
Мы перевалили Урал.
Мы в Азии.
Земля в снегу.
На станциях русские
бегают с жестяными чайниками.
Япония – нищая страна, страна нищего камня, шалашей вместо жилищ, бобовых лепешек вместо хлеба, тряпок вместо одежды, деревяжек вместо обуви.
…Я смотрю направо и налево. Но я вижу – удивительнейшее, до сих пор незнаемое мною. Я вижу, как японский народ освободился от вещей, освободился от зависимости перед вещью. Народ отказался от всяких излишеств, от всяческих случайностей. Народ создал свою архитектуру, которая определена бытом неостывшей земли, ибо японский домик строится в два дня, в японском домике нет ни одной лишней вещи. Народ свел свои потребности к такому минимуму, от которого европейцы должны дохнуть. Народ питается, в сущности, не рисом, а бобовыми лепешками, съедая такое количество, от которого европеец протянул бы ноги. Японец, в колоссальном чувстве
патриотизма, не имеет привязанности к данному клоку земли, – он в два дня собирается, чтобы перейти на новые земли, – хибати для него везде найдется, а весь свой скарб он снесет на плечах. Хибати сохранился от тысячелетий, – а оби, тот пояс, который красивою бабочкой висит на спинах женщин, есть рудимент постелей, которые женщины носили у себя на спинах (ойран носили постели на спинах еще в семидесятых годах прошлого века, – матери до сих пор носят детей на спинах, работая с ними, с детьми за плечами, в полях). Надо большие главы писать о том, что живая Япония – есть страна мертвецов, ибо единственный философский завет японцев – это прожить жизнь так, чтобы не опозорить предков, чтобы быть достойным предков, – единственный завет синто – религии этого безрелигиозного народа, – да, безрелигиозного, – да, такой завет, который кладет глубочайшую рознь между психикой европейца и человека с Востока. Японский народ, даже в свою безрелигиозную религию, внес правило, что всегда, какие бы ни были обстоятельства, пусть даже нации, всей нации на большие десятилетия надо отказаться от куска хлеба, он, народ, должен найти правильный путь, пусть кривой, но всегда такой, который приведет к назначенной цели, – пусть японцам семьдесят лет тому назад пришлось ласково улыбаться, в отчаянной ненависти, европейцам, – они перехитрили европейцев, этот единственный на Земном Шаре цветной народ. Японский народ освободился от боязни индивидуальной смерти; народ ввел в доблесть харакири; на площадях землетрясений народ умирал организованно; я видел, как пожарные лезли на горящую стену, чтобы свалить ее, – было совершенно ясно, что они погибнут под горящими обвалинами, которые собою они хотят повалить, они были совершенно деловиты, они погибли, свалившись вместе со стеной, – толпа приняла это, как должное. Народ создал такой язык, на котором нет слов брани. Народ создал такую манеру обихода, которая обязывает к вежливости. Японская мораль не позволяет женщинам кричать во время родов, и они не кричат, а когда во время родов кричала жена одного из наших, русских, дипломатических работников, об этом писалось в газетах. Вы никогда ничего не узнаете от японца по выражению его лица, – выражение лица японца создано, а не возникло, – так же создано, как освобождение от боязни индивидуальной смерти. Каждый раз, когда я говорил с японцами, даже с моими друзьями, японскими профессорами и писателями, даже в часы отдыха и прогулок, у меня разбаливалась голова: около лейденовской банки все предметы пронизываются электрической энергией, – так же, должно-быть, нагнетала меня нервная, мне непонятная и несвойственная, психическая напряженность моих собеседников: это были странные головные боли, точно я проиграл под-ряд десять шахматных партий. Политика – не моя область, тем паче международная японская, – но в дни моего пребывания в Японии там, в парламенте, обсуждались меры, гласно и в деловитом спокойствии, о поднятии качества промышленной – продукции за счет понижения заработной платы и за счет разорения крестьянства: что же, крестьяне будут организованно помирать.
…Японцы низкорослы, смуглолицы, черны, крепко скроены, – психическая организация японцев действует на европейца чрезвычайно утомительно, – японцы не любят, когда европейцы говорят на их языке, – и европейцы, проживая иногда по нескольку лет в Японии, не научиваются различать индивидуальных черт японского лица, все лица кажутся им на одно лицо, индивидуальность стирается, она стирается и манерою японцев ничего не выражать лицом; у японцев есть манера вежливости шипеть при разговоре, кланяясь и при еде, шипеть, втягивать в себя воздух, как делают европейцы, обжигаясь; и вот мистеру англичанину начинает казаться, когда он сидит за обеденным столом или беседует с японцами, когда для него стерта индивидуальность японцев и они шипят, как растревоженный муравейник, эти маленькие люди конденсированной воли и непонятного языка, – европейцу начинает совершенно ясно казаться, что перед ним не люди, а людоподобные – сделанные – муравьи…
За последние сорок лет нация японцев увеличилась в росте на два вершка: это сделано волей японского народа, это сделано. У японцев есть понятие – сибуй – трудно перевести – оскоминный вкус: отказ от вещи, доблесть простоты, доведенной до оскомины. Сибуй упирается в Бусидо путь чести самураев), – в ту самурайскую честь, которая указывала не иметь денег, быть преданным и доблестным, не бояться смерти и не иметь потребностей. В главке о «принципах „наоборота“» я писал о Синоби – о науке сыска. – Не суть важны все эти науки, Сибуй, Бусидо и Синоби: важно продумать психику народа, имеющего такие заповеди, – сделанная психика японцев никак не похожа на психику европейцев.
И еще о «сделанности» японского народа. Надо быть очень хорошим врачом, чтобы сказать, чей антропологический тип – японца или европейца – более совершенен, – но без качеств врача можно утверждать, что тип японца более «сделан», чем тип европейца, более отстоен: и в Англии, и во Франции, и в Германии, и в России есть и рыжие, и беловолосые, и черноволосые, и сероволосые, всех цветов, – в Японии – все черноволосые, иноволосых – нет: эта особенность, по утверждению врачей, распространяется и на все другие антропологические особенности. Антропологический тип японца сделан, отлит.