Текст книги "Том 3. Корни японского солнца"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Крылов клянется, что это не выдумка, но факт, иллюстрация старого Китая, живущего поныне. – Вышел на террасу, курил, запрокинул голову. Да, такого неба у нас не бывает: оно здесь гораздо темнее и глубже, далече, – и такие яркие, незнакомые звезды. Я с успехом могу теперь написать рассказ о том, что такое ссылка.
…сегодня утром ко мне – в 8 часов ввалился мой друг – поэт Дзян Гуян-ци. Я спал. Он сказал, что ждет автомобиль, надо ехать кинографироваться в целях нашего Китруса. Поспешно брился, мылся, и мы поехали на фабрику. Там – светопреставление, все вверх дном, вешают фонарики, под потолком развешивают картины, расставляют столики: делают артистическое кафе. – Это я приду в кафе, которого на самом деле здесь нет, в артистическое, с русской художницей (пригласили одну мою русскую приятельницу-художницу), с китайским скульптором (настоящим, знаменитым китайским скульптором, который 6 лет обучался во Франции), профессором (настоящим, словесником местного университета, популярным человеком) и с поэтом, моим другом и переводчиком Дзян Гуян-ци. Мы сядем за столик, будем разговаривать, нам будут подавать две девушки, – я, как демократ и как сын революционного народа, предложу им с нами выпить, подсесть к нам, – они подсядут, и Софья Григорьевна – русская художница – будет одну из них зарисовывать. Кафе полно народу. Два студента узнают меня и просят познакомить их со мною. Мы меняемся визитными карточками. Мы говорим. Они, студенты, говорят, что они приветствуют меня, русского революционного писателя. Мы все встаем, чтобы совместно выпить, и студенты, и горничные, и – мы, наука и искусство. И я вкладываю руки студентов в руки горничных – по-европейски – как символ содружества науки и демократии, содружества труда и знания!.. – Так было выдумано Ти Ен-ханом.
Разыграно было не совсем так. Столпотворение творилось вавилонственнейшее!.. – кафе готовили до двенадцати дня. Жар жарил невероятный. Все в суматохе говорили только по-китайски. В 12 часов, по команде, так что я ничего не понял, – всем населением, человек тридцать, – попросту, по-рабочему, – двинулись в соседнюю китайскую кухмистерскую обедать. Дали полдюжины супов, лягушек, лотосов, кусочки собаки. Софью Григорьевну чуть-чуть не стошнило, хотя она и не ела. Я ел, пил и сидел мокрым, как мышь. Вернулись. Народу еще прибавилось. Столпотворение. Тут-то и начались мои страдания.
Начали кинографироваться. Меня посадили в центре, все прожекторы навели на меня, а кроме прожекторов установили еще такие щиты, которые отбрасывали на меня лучи настоящего солнца. Эти-то щиты и были моим ужасом, ибо, во-первых, они палили утроенным жаром, а, во-вторых, я от них – слепнул!.. – Все разместились по своим местам. Хотя на киноленте и не слышно, – тем не менее, музыкант играл на скрипке и пел певец, – китайская же музыка и пение – на ухо европейца – кажутся окончательным вырождением слуха, от пения и скрипки у меня начинали ныть зубы, как они ноют, когда трут пробкою по стеклу. Все говорили сразу и был неимоверный ор, мне никак не понятный. Дзян Гуян-ци – должен был и играть и переводить то, что говорят мне: ему кричали благим матом, он отворачивался от объектива и орал мне. – Началось так. Вышли, сели, сняли головные уборы, заказали вина, девушки принесли: все шло по порядку. Но тут пришли студенты и сели так, что щит (проклятый) оказался против моих глаз. Я встал, чтобы поздороваться со студентами и дать им мою визитную карточку и: – ослеп, форменно, – понимаю, что ничего не вижу, – силюсь раскрыть глаза – опять сноп этого неимоверного солнца, опять жмурюсь и тяну руки к лицу. Оператор вертит, – я понимаю, что так не знакомятся. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Все орут. Ничего не понятно. И я стою, плачу, текут слезы от света и боли в глазах. Музыка воет. – Начали это место переснимать вновь. Я понимаю обстоятельства: позвали крупных людей, уважаемых и известных, да и мне дурнем выглядеть не хочется: на всю эту операцию я согласился, хоть и понимал, что глуповато, только ради дружбы Китруса да ради хороших людей, также согласившихся на этот трюк, на тот, что, мол, вот она – настоящая китайская действительность, скрашенная известными именами!.. – Но я увидел, что все китайцы давно уже бросили «играть» и – борются только с солнцем и этими проклятыми солнечными щитами, слепящими и поджаривающими человека: так что получается даже хорошо: иллюстрируется, как люди страдают от солнца и не смеют глядеть на дракона. – Музыка играет, певец поет, солнце сжигает, пот течет, все орут по-китайски, ничего не понятно. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Я слеп и глух.
Так до четырех часов. Тогда – опять точно по команде – все встали, чтобы пить чай. Я отпросился домой – отмолился! – и, приехав, экстреннейше полез в ванну… – Некогда, когда меня брали в солдаты и проверяли мою близорукость, мне впрыскивали в глаза атропин: я полуслепнул, и мои зрачки теряли возможность расширяться и суживаться: сейчас мои глаза, после этих киноопераций, не могут смотреть так же, как после атропина. И все время у меня в горле и в голове – эти светы, вой и музыки.
Последняя глава
2 часа ночи.
Очень странное состояние возникает, когда часами раскладываешь пасьянсы: все сливается в глазах, нельзя уже оторваться от карт, но нельзя и сосредоточиться на них, – карты сливаются, карты вырастают до огромных размеров, карты проваливаются куда-то, уменьшаясь до булавочных головок. И тогда начинает казаться, что стол, машинка, карты на столе, – все движется, ползет, живет. И мысли тогда куда-то проваливаются. Лоск разговаривает сам с собою. И наяву тогда путаются сны: кошмарствуют прожекторы, от которых слепнешь, пароходы, китайская музыка и галдеж, кумирни, переулки. – Я прошел по комнатам нашего дома. В столовой на столе содовая и ликер, апельсины и карты для пасьянса, и сор от пепла и апельсинов. В гостиной перерыты сотый раз все журналы. В кабинете нечем дышать от кожи кресел. Там, за стенами нашего дома, – работают люди, воюют, умирают, предают, побеждают, торгуют, умирают от жары, от засухи, от наводнений, от голода, от холеры, заговорщичают, бунтуют – китайцы, – там, за нашим – этим! – городом, на огромных тысячах километров, где живет самая многочисленная в мире нация, та, которая первой изобрела печатный станок, порох, компас, то есть то, что дало мощь Европе, – та, которая живет в ужасной нищете и варварстве, в грязи, в удушье трупины, от которого у меня, в частности, скоро начнется психическое расстройство… Я мозгами развожу, как философы руками: я очень устал, очень измучен, – и над картами мои мысли научились двоиться, троиться и вообще быть только «дробями», потеряв возможность координироваться в задачах со «многими неизвестными». Локс разговаривает сам с собой: Локс живет в этом мире потому, что по всему земному шару должна пройти коммунистическая революция. – – Здесь в доме у нас – зима и ссылка.
…в России сейчас август. Ночь. Падает, падает мелкий дождь, холодный, такой, в котором человеку, если человек идет лесом, страшно двинуться, страшно подумать, что вот он еще сегодня утром насвистывал из «Веселой вдовы». Но дождь перестал и в ненадобности повиснул на небе месяц, обмерзает ночью, – и тогда из леса выходит волк, не шелохнет опавшего листа… – Ах, Россия, моя Россия, – отъезжее поле мое!.. – Стеклянными глазами волк глядит на стеклянную луну.
Москва, на Поварской,
7 февраля 1927 г.
Китайская судьба человека[2]2
Совместно с А. Рогозиной.
[Закрыть]*
Глава первая
В наших руках оказались дневники русской женщины, судьба которой обыкновенна: в двадцатых годах двадцатого века эта русская, да, конечно, революционерка, – была рабыней, наложницей. Один из авторов, Пильняк, встречался с этой женщиной в Пекине, когда она работала там в двадцать шестом году в Китайской коммунистической партии. Она погибла от китайской пули, студенткой КУТВа – от китайской пули, в рядах дальневосточной Красной Армии в сентябре двадцать девятого года, поехав на фронт доброволицей. Второй автор, Рогозина, привезла эти дневники, приведенные ниже, получив их от умиравшей: Рогозина была другом Беспалых, сестра ее мужа. Беспалых была обыкновенным человеком с необыкновенной судьбой, видевшим необыкновенные вещи обыкновенными глазами: это вдвойне делает ценными дневники Ксении Михайловны.
Дневники, – по существу говоря, мемуары, – были написаны в рабские дни Ксении Михайловны Беспалых; дневники разбиты на первые, вторые, третьи, прочие части и разделы.
1
Города Троицкосавск, Кяхта известны России со времен Петра двумя столетиями российского чаепития, душевных чаевных разговоров и благодушия до седьмого пота. Кяхтинский форпост, пограничный с Монголией город, был форпостом китайско-русских чайных караванов, – и Ксения Михайловна начинает свою «часть I» древними российско-купеческими событиями и понятиями.
Мне было четырнадцать с половиной лет, когда Умерла моя мать. Отец очень любил мою маму. Происходя из обедневшей купеческой семьи, сын купца, отец разбогател и женился на бедной дочери казака, воспитаннице купчихи Л., которая взяла девушку, мою мать, из приюта к себе как лучшую рукодельницу. Отец в то время служил у Л. главным приказчиком. Л. имели свои золотые прииски и чайные караваны. Сам Л. не владел ногами, возили его в кресле, так что все дела за него исправлял мой отец, пользуясь огромным доверием жены Л. Мать моя была красивой женщиной с прекрасной фигурой. Одним недостатком ее были жидкие волосы пепельного цвета. Но она так искусно взбивала их, что прическа была лучше, чем у самой Л., ее хозяйки. Носились слухи, что мой отец жил с Л., и та его очень любила. Тайно от нее отец имел связь с моей мамой, и на свет родилась я. Л. была возмущена поступком своей воспитанницы и выгнала мою мать из дома. Отец только и ждал этого со стороны своей хозяйки. Он снял маленькую квартирку для моей матери и стал жить с ней невенчанно, потихоньку от хозяйки. Когда отец стал на ноги, он повенчался с моей матерью. Мне тогда было восемь лет, я уже многое понимала и слышала от других, что Л. с горя уехала в Москву. Вернулась она больной и умерла на руках своих детей и моего отца. Воспитанницу свою она простила перед смертью, видя, что отец безумно любит меня и эту бедную казачку, мою мать. Жили мы хорошо, занимали целую квартиру и двор, но отца видели редко. Он занимал видные места по службе, стал старшиной купечества. Жил он в доме Л., имея там холостяцкую квартиру. Да и дом Л. был описан им впоследствии за долги.
Стиль и круг понятий Ксении Михайловны говорят сами за себя. Содержание же этого абзаца указывает, что Троицкосавск в первые годы революции напоминал Замоскворечье – времен Островского. Мать Ксении Михайловны умерла от туберкулеза. Ксения Михайловна пишет:
Отец выписывал из Москвы для мамы обувь, платье, но она надевала это только в те дни, когда отец давал знать по телефону, что будет у нас. Мы жили в Троицкосавске, отец в Кяхте, между которыми было три версты. Отношения между отцом и матерью были для меня непонятны. Дом был у нас большой, и мы находились в своей половине с горничными, когда приезжал отец. Только за ужином я видела отца, красивого, строгого, с седеющими волосами. Отцу было пятьдесят девять лет, матери – вдвое меньше. В такие дни в доме было тихо, даже нищие как-то тихонько просили милостыню на кухне. Все в доме боялись своего хозяина. Приезжал отец всегда с кучей игрушек, книжек, сладостей. Как только отец уезжал, в доме у нас становилось шумнее и лучше для всех. По субботам у нас собиралось купеческое общество, играли в винт и преферанс.
Помню: я возвратилась из гимназии с заплаканными глазами, я получила единицу по словесности. Учитель Тратинский поставил мне и моей соседке по парте по единице, сказав, что кто-то из нас списал сочинение и он ставит единицы, чтобы мы не списывали друг у друга. Мама уже давно не вставала с постели, она утешала меня, но я горячилась и просила мать поговорить с учителем, убедить, что я не списывала, попросить поставить хотя бы двойку, а не единицу. Мама обещала попросить папу, закрыла глаза, чтобы отдохнуть, велела мне уйти в свою комнату. И больше я уже никогда не видела маму живой.
Ксении Михайловне было четырнадцать с половиной лет, когда умерла ее мать; через два года, многажды насилованная, проданная за даяны, Ксения Михайловна была калганскою рабою, второю женою китайского купца. В доме же отца за преферансом бывали монгольский князь Норбо и этот китайский консул и купец – Сун.
2
Год жизни без матери прошел так.
Уроки я забросила. Ночами я часто внезапно просыпалась и думала о матери. Горе мое было так велико, что, проснувшись ночью, я вставала с постели и тихо выходила в зал. Моя спальня было через две комнаты, столовую и гостиную. Мать давно уже похоронили, но я видела ее гроб так же явственно, как наяву. Я не чувствовала холода, в одной рубашке, босиком, я припадала к угловику и рыдала. Прислуга спала, я проводила целые ночи без сна. Утром горничная уводила меня в мою комнату. Часто мне казалось, что я вижу маму в гробу, крышку закрывают на гвозди, и удары молотка отдаются в моем сердце.
Отец вместе с другими купцами развлекался после смерти матери гуляньем, пьянством, бегами, охотой и развратом.
Возвращаясь домой из гимназии, я проходила главной улицей мимо кинематографа. Вместе с подругами я останавливалась перед программой и читала. Гимназисткам разрешалось бывать в кино по четвергам и в праздничные дни. При маме я ни разу не была в кино. Теперь я была самостоятельна. Первые разы я ходила в кино всегда с Гутей, моей горничной. Потом стала ходить одна; не пропуская ни одной программы, я стала ходить каждый день. О моих частых посещениях кино узнали в гимназии. Я получила строгий выговор от начальницы. Я вынуждена была пропустить две программы. Хозяин кино – датчанин и кассирша, привыкшие видеть меня ежедневно, когда я пришла в ближайший четверг, расспрашивали меня, почему я не приходила. Хозяин спросил меня через окошечко, что со мною. Кассирша позвала меня в кассу.
– Я получила выговор, – сказала я, забираясь на лавку, на которой сидел хозяин. – Если пожалуются отцу, он не будет давать мне денег. А дома мне скучно. – И я расплакалась.
– Вот глупости, – ответила кассирша, – если вы хотите бывать, Э. А. даст вам свой стул, и вы спокойно можете сидеть весь сеанс. И вас никто не увидит.
– Правда, – сказал хозяин, – это удобно, и можно сделать, но согласится ли она сидеть со мною? – добавил он, улыбаясь.
– Я могу и стоять, если вы разрешите.
– В таком случае приходите со второго крыльца, покупайте вот у этого окошечка билет и приходите прямо в кассу, а когда начнется, выходите потихоньку в зал. Давайте попробуем с сегодняшнего дня посидеть вместе.
Мне было пятнадцать лет, доброту я понимала по-своему. Э. А. был интересный мужчина, с небольшими усиками, с голубыми глазами, среднего роста, не сухой и не жирный. Его жена была русская, она была у нас в гимназии учительницей по рукоделию. Он отлично одевался, курил дорогие сигары.
На все программы я ходила аккуратно. Прошла зима, я перешла в шестой класс. Надо было ехать на дачу, но я решительно отказалась, ссылаясь на то, что дом на прислугу бросить нельзя. Отец согласился, занятый своими делами. Я отказалась от всех удовольствий: от катанья на лодке, от своих любимых собак, лошадей, верховой езды. Кино было для меня дороже развлечений; ради кино я осталась в городе. В кино я стала своей, я всегда была первой из публики. Э. А. тоже стал приходить раньше. В кино я подружилась со старшим механиком, И. Г. Янсоном, латышом, познакомилась с его женою и детьми. И. Г. управлял картинами, выписывал, был правой рукой Э. А. Эти два человека стали на моей дороге. Э. А. я нравилась. И. Г. полюбил меня как свою дочь. Э. А. приносил мне «Нестле». И. Г. рассказывал мне об ужасах германской войны, о партиях и о наступившей революции.
И. Г. рассказывал мне о большевиках, которые борются за народ против царизма. Я слушала его со вниманием и спрашивала, что такое большевизм, какие эго люди большевики, как бы мне их повидать.
– Ну, и глупая же вы, – говорил И. Г., – вы вот, например, сами разделяете их взгляды, ну, хотя бы, например, вы из богатой семьи, но вы ничуть не смотрите как на рабов хотя бы на вашу же прислугу, вы жалеете бедняков, только не знаете, как помочь им.
Говорить с И. Г. на эту тему я любила и частенько бегала к нему на дом. В свободное время он исправлял в своей мастерской часы. Это был настоящий труженик. Его жена прислушивалась к нашим разговорам, боязливо поглядывая на дверь, и просила говорить тише.
Я стала интересоваться идеею большевиков. И странно было мне, и в то же время какое-то злорадство на своего отца. Но пока мы об этом только беседовали. Большевиков еще не было.
Как-то раз И. Г. позвал меня к себе в кино наверх, где было колесо с картинами. Э. А. еще не было. И. Г. закрыл за собою дверь. Сначала он говорил о пустяках, потом стал приводить примеры из виденных раньше мною картин, где мужчины соблазняют девушек, женщин, потом бросают их с детьми.
– Послушайся меня, – сказал он, переходя на ты, – не ходи в кабинет Э. А., не оставайся с ним наедине. Если хочешь новые программы, я всегда их дам. Не сердись, если я буду прерывать ваши беседы, заходя в кабинет.
Кино было школой не меньше, чем гимназия. Шло лето семнадцатого года. И. Г. Янсон, кинематографический механик, первый сказал о большевиках.
И большевики появились.
Пришла осень.
3
Меня отвлекало от кино происходившее в нашем городе. Стали носиться слухи о революции, о временном правительстве. Сразу же после уроков я убегала к И. Г. В гимназии ученицы разделились на три партии: за царя, за Керенского и за Ленина. Я была на стороне большевиков, но мы не знали, как нам действовать. Мы потребовали снять портреты государя. О моем поведении донесли отцу. В нашем доме пошли неурядицы. Горничные и кухарка были на моей стороне, отцову руку держала экономка. Начало восемнадцатого года совсем захватило меня. Я подружилась с Полей Мукомоловой, которая имела четырех братьев-большевиков, вернувшихся с фронта.
Однажды, когда я вернулась из гимназии, меня встретила экономка такими словами:
– Радуйся, отца арестовали.
Все наше кяхтинское купечество было под арестом. Требовали контрибуции.
Отца выпустили дня через три. Деньги он заплатил. Большевики конфисковали у купцов имущество. Отец стал прятать ценности, кое-какие вещи удалось переправить через китайского консула Суна за границу. Вскоре и сам он переехал за границу, боясь второго ареста, и присылал нам оттуда деньги с кучером Игнатом. Валерьян и Борис Мукомоловы – один был председателем совета, другой комендантом города – объявили город на военном положении. Кругом в горах и в степи шли сражения. На город наступали казаки. В кино бывать я почти не успевала.
Пришла весна.
4
Мне часто попадался всадник на красивой лошади. Я знала, что лошадь отобрали у купца В., но кто ездил на ней, я не знала. Молодой всадник всегда гордо смотрел на дорогу. Он уезжал за ворота штаба.
Я решила познакомиться с наездником. Я уговорила И. Г. устроить встречу. Но это не удалось. Командующий, как узнал И. Г., в штабе бывал очень редко, знакомств никаких не принимал. Он жил в доме К. с двумя командирами отрядов. Фамилию точно И. Г. не мог узнать или не хотел сообщить мне. Их было два друга, а кто из них Рогозин, а кто Соколов, – этого И. Г. не знал. Думала я, думала и решила написать записку сразу на две фамилии. Я писала: хочу познакомиться, надо видеть, поговорить. Если есть желание узнать, кто пишет, прошу прийти на угол в восемь часов. Я обозначила свой угол. Когда Гутя пошла с запиской, я не находила себе места, щеки мои сгорали со стыда, я упрекала себя в глупости. Ответ был на словах: будут оба.
В восемь часов я высылала Гутю посмотреть, нет ли их на углу. Было уже восемь часов, а их все не было. В нетерпении я сама пошла за ворота. Гутя шла мне навстречу. По ее виду я поняла, что они тут.
Мои два товарища стояли на углу, читая афиши. Я подходила к ним и не могла придумать, что им сказать.
– Ну, друзья мои! – сказала я. – Благодарю, что вы оба пришли. Кто же из вас Соколов, кто Рогозин.
– Вот как?! Вы не знаете нас в лица?!
Мы познакомились.
– Пойдемте в наши края, – предложил Соколов. – Сядем на чью-нибудь скамейку и поболтаем.
Рогозин молчал. Это был мой всадник. Я смотрела на него и понимала, что он мне очень дорог. Соколов был тоже красив, но не было в нем того величия, как в Рогозине.
Мы сели на чужую скамейку.
Садитесь между нами в середину, а то вас продует, сказал Рогозин, смахивая платком пыль и давая мне место. И выбрали же вы денек – какой сегодня ветер!
Оба они смеялись, говорили наперебой всякие глупости. Когда ветер дул особенно резко, Соколов закрывал глаза рукою и бранил ветер. Прощаясь, Рогозин задержал мою руку и сказал тихо:
– Завтра, это же место, этот же час.
Соколов поднимал свою фуражку, сбитую порывом ветра.
Ночь я не могла заснуть. Сладко замирало сердце.
Назавтра в восемь часов Рогозин ждал меня на углу.
– Я уже десять минут жду вас, стоять неудобно, я шагал около заборов, – сказал он. – Где-где – так я смел, а вот тут не могу сказать лично. Пусть письмо будет смелее. Обещайте, что вы ответите мне одну правду и сердечно. Вы должны подумать хорошенько и потом дать ответ. У меня заседание, я должен спешить. Пришлите завтра мне ответ.
Он передал мне письмо и ушел. На прощанье он поцеловал мою руку. Я побежала в свою спальню, заложила дверь на крючок и стала читать. Написано было на скорую руку, почерк неустоявшийся. Сначала я ничего не понимала, перечитала второй раз. Он заметил меня очень давно, когда я возвращалась с учебниками из гимназии. Он мечтал о знакомстве, но не знал, кто я. Он объяснялся мне в любви: наша первая встреча решила все, он меня любит и просит быть его женой.
«Вот как! – думала я. – Он не знает меня, я его, и вдруг он хочет назвать меня своей женой. Отец будет против – не то, чтобы брака, но даже знакомства!» Чем больше я думала о Рогозине, тем больше он мне нравился, но мысль, что он командующий, не покидала меня. «А что, если он примет мою любовь не к нему, а к его положению?»
Утром, прочитав еще раз письмо, я дала положительный ответ и просила прийти в час дня для серьезных переговоров. Об отце я не думала. Горничная пришла сияющей. Он дал ей рубль. Он будет.
В гостиной я собственноручно перетерла пыль, переставила на другое место фикус, перетрясла скатерти и хотела было переодеть платье. Я была в простеньком платьице, которое шила сама мама, оно порвалось, покойная мама посадила на локоть заплатку.
Вдруг я услышала голос экономки:
– Вам кого нужно?
– Это мой знакомый, – сказала я. – Дайте нам чайку.
Летом двери у нас с парадного крыльца на террасу всегда были открыты. Рогозин вошел незаметно. Дома никого не было. Отец жил за границей, изредка по вечерам навещал нас. Я так и осталась в своем стареньком платьице.
Я с нетерпением ждала, когда нам принесут чай. Рогозин рассматривал картины. Мы молчали, не зная, что сказать. Я так много видела в кино объяснений в любви, читала в книгах, а тут я все забыла.
– Расскажите мне о себе подробно, я хочу знать вашу биографию, ведь мы совсем не знаем друг друга, – сказала я.
– Я из села Лиственничное, неподалеку от Иркутска, около Байкала. Я жил с моими братьями. Каждый из нас зарабатывал свой кусок честным трудом. Все мы моряки. Я еще до революции увлекался идеями Ленина, а. когда революция началась, я весь ушел в работу. Из Иркутска меня послали командующим Красноярским и Троицкосавским отрядами. Жениться я до сего времени не думал, а вот, увидев тебя, я потерял голову. Я не знаю, что со мною. Ехал я сюда, в город, думая только о пользе для других, я дал себе слово помереть за революцию или победить. Жизнь моя не легка. Наши идеи еще не стали на должную высоту. Меня могут поймать, убить. Спасать бегством свою жизнь я не буду, зная, что, как глава партизанских отрядов, я должен спасать свой отряд своею головою. Скажи, родная, честно, тебя страшит моя жизнь? Тебе страшно переносить все мои невзгоды и радости? Я тебя люблю так сильно, что никак не хочу тебе зла. Нет, я знаю, ты пойдешь за мною, я не ошибся в тебе.
Что я могла сказать ему, когда он передал мне свою душу? Я неумело поцеловала его в губы и прижалась к нему. Он смотрел на меня пристально, но не целовал меня. Глаза говорили, что он меня любит…
– С отцом твоим я переговорю сам, – сказал он. – Ведь он и сам любил. Ты не забудешь меня, если меня и не будет… Только вот что – к Соколову я тебя ревную. Я не хочу, чтобы ты с ним виделась без меня. Ты моя, только моя.
Я велела ехать к отцу в Кяхту вечером, рассказала, как найти его, у кого спросить, объяснила, что, если отцу будет неприятен разговор, он будет постукивать пальцами.
Я рассказала обо всем И. Г. и Э. А.
– Раз ты его любишь, да вдобавок увлекаешься свободой, – сказал И. Г., – вот тебе и желанная мечта. Иди за ним смело, но не забывай, что бы ни случилось с тобой, у тебя есть верный друг, и мои двери всегда открыты для тебя.
Э. А. заговорил по-другому:
– Вот как! Вы любите какого-то революционера, который ездит на чужой лошади, которые арестовали вашего отца, отобрали вещи. И вы разделяете их взгляды! Может быть, и вы начнете с ними грабить, и в том числе и меня. – И он полез целоваться на прощанье.
Девичья песнь была спета.
5
Девичья песня была спета. Отец дал согласие на брак. Рогозин отказался от приданого. Отец настоял, чтобы свадьба была сыграна по-старому – по-купечески, «чтобы город помнил об этом», – последний раз «поставил по-своему», и на свадьбе были монгольский князь Норбо и китайский консул Сун, на свадьбе говорилось о краденых большевиками деньгах, стол был накрыт с оловянными ложками, и богатая родня не приехала на свадьбу. Отец дружелюбнейше разговаривал с Рогозиным, но за час до свадьбы, наедине с дочерью, он называл его грабителем и вором.
Рогозин занимал квартиру вместе с двумя командирами в доме Кудрявцева. Сам Кудрявцев скрывался в Монголии, он был скотопромышленником. Его сыновья и мужья дочерей были белогвардейскими офицерами. Как видно, прежние хозяева дома успели запрятать или вывезти свои хорошие вещи. Одни цветы остались от прежнего величия. Нам прислуживала девушке Тася.
На другой день после венчания утром Василий смеялся, а я ни за что не хотела выходить из спальни.
– Мне нездоровится, – сказала я Соколову, когда он вошел к нам в спальню.
– Ну, брат, этак нехорошо, – сказал он Василию, – жена только в дом, а ты уже загнал ее в болезнь. Одумайся, товарищ!
Как было стыдно мне и его, и мужа. Целый день я провела у себя в комнате, то лежа в постели, то сидя на диване.
Возникла жизнь в штабе революции.
В свой родной дом я почти не ходила. Все стало чуждо мне там. С первых же дней я вся ушла в интересы мужа. Я понимала теперь о несправедливом устройстве жизни, о бедноте и страданиях одних и о праздной жизни других. Всей душой я стремилась вместе с мужем облегчить страдания бедных. Василий имел ко мне доверие. Я все знала о нашем городе, он был здесь чужой, и он совещался со мной по всяким городским вопросам. Часто отлучаясь из дома, он передавал мне ключ от секретного ящика, который был заперт в моем шкафике. Я хранила секретные бумаги. Первое время мы брали обед и ужин из столовой коммунистического клуба. Тася приносила обед и ужин. Василий всегда говорил, что он будет есть то, что нравится мне. Василий просил меня одеваться хорошо, но просто. Отец жил за границей. Один раз он вызвал меня домой, запер кабинет и стал расспрашивать о делах мужа. Я говорила с отцом осторожно, понимая, что он нам враг. Тогда отец заявил мне:
– Тебе не место в моем доме, не смей больше приходить сюда, ты стала нам чужая.
Я ушла со слезами на глазах, вспоминая свою мать. Я рассказала все мужу.
– Солнышко мое! – сказал он. – Еще дороже и крепче люблю я тебя, и теперь я твердо знаю, что ты только моя.
В свободное время мы уезжали с мужем или верхом, или на автомобиле за город, и там муж учил меня стрельбе из маузера и браунинга.
Поссорились мы с мужем только однажды, когда он устыдил меня, что я пудрюсь. Я стала возражать. Он рассердился и сказал, что индейские украшения не подобают жене коммуниста. Я обиделась, что он обозвал меня индейцем.
Мало-помалу я взялась за хозяйство. Во-первых, я стала столоваться дома. Это было экономнее. Готовить кушанье мне помогала сторожиха, жена дворника, оставшаяся еще от Кудрявцева. Во-вторых, я переоделась. К нам частенько заходил И. Г. Однажды он мне сказал:
– Я знаю, что твои платья у тебя от отца, но другие этого не знают. Ты теперь со своим мужем принадлежишь к другому классу и одеваться в шелковые платья тебе теперь неудобно. Все знают, что твой муж командующий двумя отрядами, имеет казенные деньги. Все это может броситься в глаза другим.
Я выслушала И. Г. и сейчас же нашила себе ситцевых платьев.
Товарищи мужа, жившие с нами, Соколов и Краснов, относились ко мне по-товарищески. Свободные часы мы проводили вместе. Соколов расспрашивал про подруг, с которыми он успел познакомиться. Я рассказывала, что знала.
6
К городу подходили белые. Рогозины, Соколов и Краснов переселились ближе к своим частям.
С этого дня началась моя кочевая жизнь. В штабе при казармах не было, кроме меня и Таси, ни одной женщины. На каждом шагу попадались солдаты. Я их боялась, напрасно Соколов и муж убеждали меня подружиться с боевыми товарищами. Дом, где мы жили, был двухэтажным. Весь квартал занимали мы, то есть большевики. В нашем доме внизу жила только одна посторонняя старуха, бывшая хозяйка дома. Она, как крыса, бродила по дому и охраняла свое добро. В столовой у нее стоял книжный шкаф, запертый на ключ. Я попросила Тасю попросить у старухи разрешения почитать книги и сохранность их брала на себя. Старуха ответила:
– Большевики привыкли ломать, грабить и без ключей, – и ключа не дала.
Как я ненавидела в ту минуту всех отцовских друзей!
Тася очень скоро привыкла к солдатам и судачила с ними, а меня смущали их шуточки.
К нам в штаб пускали только по пропускам.
Соколов все время влюблялся. Однажды он обратился ко мне с просьбой пригласить мою подругу к себе в гости. Я написала пригласительную записку, где сообщила, что хочу повидаться, и дала ей пропуск. Пропуска у нас были введены после того, как однажды под партийным комитетом была подложена адская машина. В четыре часа было назначено партийное собрание. В одиннадцать часов пришел простой мужичок с узелком. На узелок никто не обратил внимания, и никто не заметил, как мужичок ушел из комитета. Узелок остался лежать под столом. Только случайно одни из товарищей услышал тиканье часов, идущее из-под стола. Тиканье шло от узелка. Дали знать моему мужу. До четырех часов оставался всего один час. Василий вынес узелок на. автомобиль и отвез его за город. Я слышала оглушительный взрыв, задрожали даже стекла в городе. Василий рассказывал, что на месте взрыва осталась глубокая яма. Могло бы погибнуть пятьдесят человек ответственных товарищей. Впоследствии узналось, что это сделал один из белогвардейских офицеров.