355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 3. Корни японского солнца » Текст книги (страница 28)
Том 3. Корни японского солнца
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:34

Текст книги "Том 3. Корни японского солнца"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)

Капитан не мог дать такого обязательства. Капитан прислонился к переборке в позе распинаемого человека. Радист снял наушники и глянул на капитана. Два человека долго смотрели в глаза друг другу. И радист сказал, усмехнувшись:

– Не трать, куме, силы – опускайся на дно.

Волны били в переборки радиорубки, за иллюминаторами ломались латы воды, спутавшейся с небом. Новые и новые панцири волн били в стенки радиорубки. Корабль метался без управления, заливаемый водою.

– Идемте отсюда, – сказал капитан, – рубка сейчас будет разбита.

И действительно, через четверть часа радиорубки не было на спардеке. Судно никакой уже вести не могло дать о себе – —

Спасательные компании на земле очень точны. Спасатели сообщили телеграфом пароходной компании о SOSe корабля такого-то, пароходчики в свою очередь подсчитали на бумажке, ради любопытства, – что выгоднее было бы: уплата трети стоимости корабля или получение страховой премии, – решили, что премия выгоднее, и телеграфировали спасателям благодарствие. В правлении пароходства ожидали вестей с корабля еще двое суток, корабль молчал, хотя циклон уже прошел, – и пароходчики отдали приказ в бухгалтерию списать стоимость корабля и груза в счет прибылей и убытков, начав ходатайство перед страховым обществом.

Но судно не погибло. На четвертый день в пароходство пришла телеграмма о том, что судно такое-то вынесено волной на траверз порта такого-то, – судно завели в гавань, машинное отделение его было залито водою, бак его ушел под воду. В бухгалтерской графе бухгалтер исправил: не гибель, но – авария. Том Пушкина и письма женщины, имя которой утеряно, остались целы, как остались для жизни механик, инженер и кочегар, бредившие штормом, подлинные моряки.

Ямское Поле.

9 февраля 1929 г.

Корни японского солнца*

Вступление
Дневники с Синсю

…Я проснулся на рассвете, – и я не сразу понял, где я. Было кругом темно, и рядом пел петух, петуху отвечали другие петухи, и так же рядом пел соловей. Эти звуки были похожи на звуки нашей деревни. Я осмотрелся. Сьодзи (бумажные стены японского дома) были плотно сдвинуты, и верхушка их горела красными полосами восходящего солнца. Хибаги (японский камелек) потухнул, было холодно холодом апрельского рассвета. Рядом со мною на полу, на татами (циновки, расстилаемые по полу), в кимоно спали Сигэмори-сан и Канэда-сан. И я понял, – я в Японии, путешествую по Синсю, ночую в доме крестьянина-писателя Тития-сан. Я лежал, также как Сигэмори и Канэда, в ватном ночном кимоно. На полу в полумраке были разбросаны книги, которые мы рассматривали с вечера. – И я очень больно стал думать о том, что вот те петухи и соловей, которые разбудили меня, поют совершенно так же, как петухи и соловьи в тысячах верст отсюда, на моей родине, в России, – и почему так случилось, что люди говорят и живут по-разному. – Роса рассвета не задерживалась бумажными стенами, я двинулся, и на меня посыпались капли росы.

Эти дни – очень странные дни. Японцы, даже мои друзья, не говорят – нет, этого не допускают их традиции, – и, когда надо сказать нет, они не понимают и не слышат меня. Мы идем из дома в дом, горами, в Японских Альпах, в версте над уровнем моря, наш маршрут составлен японскими писателями, у нас для каждого дома есть письмо. Наш маршрут неизвестен полиции, полиция следит за нами в расстоянии версты. Поэтому нас встречают везде очень сердечно. Но через полчаса после нашего прихода в ворота вползает ину, собака, хозяин куда-то уходит. – И сейчас же между нами и хозяином вырастает стена. Мне не говорят нет, но понятно, что оставаться здесь уже нельзя. И мы идем дальше. Тития-сан оставил нас ночевать.

Вчера мы были в городе Комуро, туда мы ехали целый день горной железной дорогой. Мы остановились в гостинице Ямасирокан – Горный Замок, гостиница стоит на развалинах замка, в вечерней ясности дымился вдалеке вулкан. Ходили к человеку, к которому было рекомендательное письмо от писателя Симадзаки, к местному корреспонденту токайских газет: не застали дома, – в пожарном депо в городке он развешивал картины, устраивал выставку. На завтра в городке празднества в честь их прежнего феодала, фамилия феодала виконт Макино; выставка приурочивалась к празднествам. Пошли, поехали на выставку на рикшах (при чем говорить рикша – неправильно: надо говорить курума). Там нас поили японским без сахара и совершенно зеленым чаем. Заходили на почту: все почты на Земном Шаре, должно-быть, пахнут одинаково – сургучом и чиновничеством, и за стеной должен стучать Морзэ. Шли по тижим улочкам, по удивительной этой японской тишине падающих с гор ручьев, вышли на дорогу к вулкану, куда ходят молиться. Любовались на ряженых трубачей, возвещавших о программе в кино. Вернулись в гостиницу, в развалины замка. Феодал виконт Макино – приехал с вечера, остановился в той же гостинице, где и мы, – на развалинах того самого замка, со стен которого – так недавно – семьдесят лет тому назад правили округом его отцы: в душе его я не копался. Прислужница, которая оказалась женщиной с высшим образованием, филологичкой, бегала от нас к нему и рассказывала: – – «пошел в бочку – приказал подать ужин, сакэ – – его жена потребовала себе пирамидона, очень разболелась голова».

Феодал будет завтра на общественном молении и на выставке, – затем он уедет в Токио, чтобы вернуться сюда через год.

По обычаю японских гостиниц, нам дали гостиничные кимоно, – и по обычаю японцев – не мыть руки и лицо, а мыться с ног до головы, и мыться мужчинам и женщинам вместе, – мы пошли в бочку, вода в которой градусов в сорок пять по Реомюру: тем полотенцем, которым надо утираться, японцы моются. Вымылись, – наша прислужпица забегала к нам в ванну, чтобы сказать, как хорошо поет феодал. – В нашей комнате мы раздвинули сйодзи, – за стеной замка, под обрывом расстилалась долина, небо очерчивалось горным хребтом, в долине и по горам горели электрические огни, – и, только в Японии мною виденная, была прозрачность синего воздуха, такая синяя прозрачность, которая упичтожает перспективы, лаковая синь, лаковая прозрачность. Во мраке пели птицы, и из-за угла гостиницы, с развалин наугольной башни, долетали слова женщины, очень нежные. По-японски, в кимоно, мы сидели на полу, – нам принесли ужин: сырой рыбы, супа из ракушек, маринованпой редьки, рису, – сакэ, японскую водку. Приходил фотограф от местной газеты, фотографировал. – Затем прислужница приносила громаднейшие папки бумаги, где расписывались все знаменитые гости этой гостиницы, – она показала нам танки, только – что нанисанные феодалом, – мы должны были написать в этой книге. И тогда нам принесли постилки и ватные, ночные кимоно. Всю ночь пели птицы, в прозрачной сини было видно, как дымит вулкан, села роса, и долго не смолкал женский голос.

Утром бродили по замку; на плацдарме ныне теннисная площадка, забитая детворой; – рисовые – склады, богатство феодалов, развалины. Когда с тобою говорят без нет, тогда и да кажется неубедительным. Ужасно, когда ты не понимаешь, что с тобою творится и что с тобою будет, – и когда твоя воля обессилена. Полиция уже была и успела нагадить.

Тогда приходит крестьянин и просит к себе в дом: его дом стоит триста лет, его род всегда был родом слуг вассала, – и мне показывают саблю, которой шестьсот лет, родовую саблю; в этот дом мы входим по всем японским правилам, скинув на пороге башмаки, поклонившись в ноги хозяину и женщинам, которые так же в ноги кланяются нам, – и прежде, чем осмотреть этот крестьянский дом, которому триста лет, на полу мы садимся за чай, за чайную церемонию; – священнейшее в доме и фундаментальнейшее – то место, где хранится рис; ни коров ни лошадей в крестьянском хозяйстве нет, и нет стойл для них; – на кухне дым от хибати идет в потолок, – но мне принесли книгу, чтобы я расписался в ней. – Полиция пришла следом за нами, – выросла стена, в которой нет подразумевается, я ничего не понял, мы ушли. – Наш интеллигент больше уже не показывался, занятый на выставке. Опять пили чай, на выставке смотрели картины.

И оттуда пошли старым самурайским шоссе, в солнце и ветре и в запахе сосен, – в деревню Осато, к писателю-крестьянину Тития-сан. Поля обложены плотинами из камней, – поля для риса, выверенные по ватерпасу и охоленные руками. Многие нас обогнали велосипедисты, и однажды – мы обогнали – корову, запряженную в двуколку. Полиция обогнала нас по дороге к Тития-сан, и, все же, он принял нас, молчаливый человек с лицом философа и с руками рабочего. Мы поклонились его дому. Он провел нас в лучшую комнату. По дороге туда я расспрашивал про деревню Осато, – там 650 домов, 3 500 человек жителей, 3 школы – первоначальная, реальное, гимназия, дети учатся вместе, шелко-прядильная фабрика, мыловаренный завод (при чем мыло производится из личинок шелкопряда), – медоводство, – кролиководство, – электричество. – Везде, везде в Японии в домах и на дворах абсолютная чистота. В Японии не стыдятся естественных отправлений человеческого организма, и посреди двора Тития-сан красовался эмалированный писсуар, чтобы собирать мочу для удобрений. Полиция опередила нас. Тития-сан принял нас. Остаток дня мы бродили по полям вокруг Осато, на кладбище, около храмов, у водопада. Попрежнему дымил вдали вулкан. Люди проходили мимо меня, считая меня пустым местом.

И очень странный, должно-быть единственный в моей жизни, был у меня вечер. Мы – Тития-сан, Сигэмори-сан, Капэда-сан и я – мы сидели в доме Тития-сан у хибати, – Сигэмори-сан и Канэда-сан – японские писатели, мои друзья, поехавшие со мною. Тития-сан был непонятен мне, как все японцы, которых я не умею понимать сразу. Мы говорили с ним через переводы Канэда и Сигэмори. Мы пили сакэ. Японцы после третьей чашечки сакэ жутко багровеют, и их глаза наливаются кровью. Тития-сан показывал свои фотографии, книги и альбомы, где на память ему писали его друзья художники и писатели. Все было так, как должно было быть в Японии. И тогда в торжественности и строгости, в жестокости глаз, налитых кровью, Тития-сан сказал такое, что я не понял сразу. Сигэмори и Канэда перевели мне: —

– – Отец Тития-сан был убит русскими, в Мукдене, в Русско-Японскую войну. – И тогда, мальчиком, Тития-сан поклялся отомстить за отца первому русскому, которого он встретит, – убить первого русского, которого он встретит. – И первым русским, которого он встретил, – был – я, он должен был убить меня. Но он, Тития-сан, – писатель, – и я – писатель. Он, Тития-сан, знает, что братство искусства – над кровью. И он предлагает мне выпить с ним братски сакэ, по японскому обычаю поменявшись чашечками, – в память того, что он, Тития-сан, нарушил клятву. – —

– – не хорошо прийти в дом, в тот дом, где твои соотечественники убили человека… – я проснулся на рассвете под пение петухов, в доме Тития-сана. Вчера я написал Тития-сану – кисточкой, тушью – какэмоно[3]3
  Японское стенное украшение.


[Закрыть]
о наднациональных культурах и о братстве, – а сейчас в этот соловьиный рассвет я думал о том, почему соловьиный этот рассвет похож на наш русский, – но говорим мы, люди, по-разному, когда птицы говорят одинаково…

Я тихо поднялся, раздвинул сьодзи: над землей творился фарфоровый японский рассвет, роса тяжелыми гроздями умыла цветущее дерево магнолии, и магнолии пахнули, как подобает, мертвецами. В кимоно, я всунул босые ноги в гэта, в деревянные скамеечки, на которых ходят японцы, и – один, без друзей и полиции, пошел к горам повстречаться с рассветом. Рядом шумел ручей, внизу, под обрывами клокотала река. Каменной лесенкой я пришел в рощицу азалий, сгорающих красною тяжестью своих цветов. Каменная тропинка вела на кладбище. За мной никто не следил, кажется, единственный раз в Японии. Вдалеке дымился вулкан, направо и налево уходили горы, рядом со мною были рисовые поля. И глубокая была тишина. На кладбище в печали я смотрел на мисочку с рисом и на палочки, которыми едят, положенными около могилы, – и около другой могилы лежал ошейник: японцы хоронят и людей и животных вместе. Кладбище заросло печалью бамбуков. Около кладбища стоял храмик – величиной с нашу собачью будку, не больше. Я посидел у храма, покурил и пошел дальше, к платановой роще, без дороги, кустарниками. И там я увидал таинственнейшее в природе человека: в чаще деревьев около храмика стояла женщина, женщина обнимала клиноподобное каменное изваяние, лицо ее было восторженно. Она молилась, какому богу – я тогда не знал. Я понял, что я присутствую при таинственнейшем. Я не стал мешать женщине, этой женщине в бабочкоподобном оби, японском поясе, на деревянных скамеечках, с непонятною для меня красотою лица. – И тогда еще я думал, что надо написать рассказ, как Япония – затянула, заманила, утопила, забучила иностранца, точно болото, точно леший, что ли: – всем сердцем я хотел проникнуть в душу Японии, в ее быт и время, – я видел фантастику быта, будней, людей – и ничего не понимал, не мог понять и осмыслить, – и понимал, что вот эта страна, недоступная мне, меня засасывает, как болото, – тем ли, что у нее на самом деле есть большие тайны, – или тем, что я ломлюсь в открытые ворота, которые охраняются полицией именно потому, что они пусты. Та тема, которую ставили себе все писатели, побывавшие в Японии, тема о неслиянности душ Востока и Запада, о том, как человек Запада засасывается Востоком, деформируется, заболевает болезнью, имя которой «фебрис ориентис», что ли, – и все же выкидывается впоследствии Востоком, – эта тема была очередною и у меня.

Потом, после того рассвета, были еще дни в солнце, ветре, в цветущей земле, – в пути по горам и в бегах от полиции. Все эти дни я жил, пил и ел по-японски, – и все эти дни я хотел по-японски думать и видеть. – Горные тропинки и горные трактиры – всегда прекрасны. У Янагисава-сан мы рассматривали японскую старину, и он подарил мне наконечники от древних стрел, еще айноских, кремневых, – и он водил меня на свои раскопки, к памятнику айну, древнего народа, населявшего Японию: там были солнце, сосны и бодрый с океана ветер. – И он же показывал мне вишневое карликовое дерево, в поларшина величиною и в десятки лет от роду. – Очень долго, тониелями, мостами через пропасти, прекраснейшими пейзажами – от заполдней до вечера поездом – мы ехали в Камисуа, к минеральным источникам, к гейзерам. Все было, как следует: на станции встретил шпик, сопровождавший ину передал нас ему; – в гостинице было много народу; – из гостиницы, когда открыты шодзи, видны бассейны, где купаются люди в воде, выброшенной гейзером, мужчины и женщины, ничем не разделенные. За день было очень много солнца, пути и раздумий, – и мы заснули под рожок продавца бэнто, ужина для бедняков, и под пение за стеной гейш. Утром мы ели рис, суп из морских водорослей и соленые сливы. Опять, как всегда, была сумятица, когда гадит полиция и когда не говорят нет, которое надо подразумевать. Предполагалось, что с самого раннего утра мы поедем в горы, к хуторянину, на шелководческую плантацию, – и время потащилось клячей. Я ходил бриться и на выставку местной промышленности (в Японии – на каждом перекрестке и к каждому случаю – выставки), смотрел на выставке, как бегает игрушечная железная электрическая дорога. А когда вернулся, меня уже ждала машина с врачом одной из местных шелкопрядильных фабрик.

Мимо озера мы поехали на фабрику. Как подобает, нас поили в конторе чаем.

Шелкопрядильное производство, выварка и размотка коконов, скручивание прядей – общеизвестны. Нигде нет такой чистоты, как в Японии, – и абсолютная чистота была на этой фабрике, куда работницы и мы входили, сняв башмаки, в одних чулках: – и на фабрике, на всей фабрике не было ни одного места, где человек был бы хоть на момент один сам с собою, – уборные построены посреди двора и так, что там все видно: – это и потому, что у японцев не стыдятся физических человеческих отправлений, и к тому, чтоб прядильщица не могла побыть одной, не могла б потихоньку прочитать и написать письма, ибо все письма, приходящие из-за фабричного забора, перлюстрируются, ибо без разрешения администрации нельзя выйти за забор, ибо эта японская фабрика больше походила на тюрьму, где девушки запроданы на два, три года. Прядильщицы сами о себе поют такую песню:

 
Если можно назвать прядильщицу человеком,
то и телеграфный столб может расцвести —
 

но дело сейчас не в этом. Полиция опоздала, прозевала нас. И тогда началась сумятица. Зарявкал автомобиль, – мы должны были ехать на хутор, но мы оказались в новой, не в той, где ночевали, гостинице, и тут же по непонятным причинам оказались наши чемоданчики; – мы совершенно недавно завтракали, а тут на столе оказался обед, которого есть мы не хотели и времени которому не было, – и, кроме нас, за столом на полу оказались посторонние люди, которых я не приглашал. Я ничего не понимал, а вежливость мне не позволяла перейти на истинно-русский язык. Все делалось и очень поспешно, и очень медленно, – и во всяком случае очень методично. Из-за стола, что вообще считается неприличным, меня вызвали на улицу (к озеру) фотографироваться. – —

И все это кончилось тем, что меня замертво везли на вокзал; в поезд, в Токио, – и, мучась отчаяннейшими болями в желудке, я хотел только одного: скорее приехать в тот дом, который я считал своим, чтобы говорить по-русски и быть среди своих соотечественников. Я не знаю, мне кажется, но утверждать я не могу, что меня отравила японская полиция, чтобы ликвидировать мною настырность в поисках деревенской Японии и японского быта, ключей к нему, – но так или иначе, без всяческих дураков, в поезде тогда я, в полубреду, думал уже не о том, как может заболачивать Восток, а о том, как выпирает он, выталкивает из себя пробкою из квасной бутылки; поминая Киплинга, я думал о том, что никогда человек Запада не проникнет в душу человека Востока, – и у меня ко всему – всяческая – пропадала охота. Так закончилась моя поездка на Синсю.

Изложение
1. Вулканы

В учебниках строения Земного Шара сказано, что Японский архипелаг являет собою две складки вулканических цепей, пересекающие друг друга, из которых одна идет со дна океана, другая с Курильских островов, – и что не исключена возможность, если обе эти вулканические системы будут действовать одновременно, – не исключена возможность того, что весь Японский архипелаг в громе (или, точнее, беззвучии) землетрясений и вулканических извержений – исчезнет с лика земли, провалится в море, – исчезнув, возникнет где-нибудь в океане новыми островами. Я сказал – в беззвучии землетрясения: министр Патэк, который рассказывал мне о землетрясении 1923-го года[4]4
  См. I-ю глоссу Р. Кима.


[Закрыть]
, пережитом им в Иокогаме, говорил мне, что он не слыхал шума, так он был велик, и когда он говорил со своим лакеем, он видел, что губы лакея двигались кинематографически. В эти дни землетрясения, продолжавшегося четверть часа, на одной из площадей Токио умерло, сгорело, задохлось в дыму – сорок тысяч человек. Министр Патэк говорил мне, что самым страшным в первый момент было то, что он, человек, министр, шедший со своим лакеем, вдруг почувствовал, как потерялась его воля: не кто-нибудь иной, а госпожа земля – кинула его вверх, тряхнула об стену, швырнула к другой стене. Тогда, на токийской площади, люди сгорали и задыхались в течение трех дней – —

– – я должен тут перебить себя, чтобы не возвращаться к этому впоследствии; должен сказать немногое, что нужно мне для дальнейшего. Министр Патэк говорил мне, что первое движение японцев, которое было в момент землетрясения, это было – не двигаться. В Иокогаме разорвало плотины, вода из моря полезла на землю, вода из озер заливала парки, нефть из цистерн горела на воде, был такой шум, что для человеческого уха он превратился в беззвучие. Министр Патэк потерял своего лакея. Тогда пришла ночь, полыхающая невероятными заревами. Министр Патэк оказался в одном из парков, по грудь в воде. Там он встретил – забыл – не то английского, не то германского посла: жизнь есть жизнь, и по грудь в воде, посол и министр вели соответствующие их рангу разговоры и возмущались обстоятельствами. Так вот той ночью между огней, по шею в воде, со своими бумажными фопариками, ходили люди, выкрикивая:

– Люди, кто может сказать о таком-то или таком-то, там-то работающем, принадлежащем к такому-то роду и носящем такое-то священное имя – —

– – так одни разыскивали других, дети отцов, отцы детей. И при министре Патэке, так выкрикивая, отец нашел свою дочь. Они не бросились друг другу в объятья, – нет, – они поклонились друг другу тем глубоким поклоном, которым кланяется японская вежливость, с руками на коленях и с шипением губ, они поздравили друг друга добрым вечером, они не коснулись друг друга. Первым движением японцев в землетрясение было – не двигаться, осмотреться, решить, организовать нервы. Те сорок тысяч, что погибли на одной из токийских площадей, погибли так; вокруг горели кварталы, их засыпало горящими галками, они стлевали в огне, – пожар кварталов съедал весь кислород, люди обугливались от сжигающего жара. Кругом горели кварталы, людям некуда было уйти. Когда, после пожаров, оставшиеся в живых пришли раскапывать мертвецов, эти живые, увидели, что эти мертвецы умерли, обуглились в совершеннейшем порядке, строгими шпалерами, – живые под мертвецами нашли живых детей. Взрослые, организованно обугливаясь, умерли без паники, почти без паники и – во всяком случае, обугливаясь, – углем своих тел – спасали детей. Люди обугливались стоя, никуда не бежав. – Эта выписка в скобках – понятна в дальнейшем. – —

– – Министр Патэк видел, как, в беззвучии кинематографа, многоэтажные дома раскалывались, рассыпались, падали вниз, и из этих расколов, из щелей летели люди, кастрюли, несгораемые ящики, рояли, куски людей…

Япония еще не окончательно отлила свои формы. Восточные ее берега все время поднимаются, западные – уходят в море. В Токио, в Асакуса, там, где стоит храм Каннон, на памяти человечества было морское дно. Мне показывали деревушку, домики которой наполовину стоят в воде, домики не разрушены, как музейный обиход: десяток лет тому назад они были простой деревушкой, земля под ними уходит. Фудзи-сан, гора, о которой знает каждый человек в мире, и она каждое десятилетие меняет свои очертания. Земля японских островов, тех островов, на которых живет тысячелетний народ, брат греков, – эта земля – движется всегда, постоянно, каждую минуту, – эта земля сотрясается грохотом вулканов, на эту землю в эти грохоты вулканов набрасываются волны океана, чтобы дать новый кусок земли или отнять. На этой земле живет тысячелетний народ: о легендах этого народа, связанных с тем, что их земля движется, – не место здесь говорить. – Я летал над Японией, от Токио до Осака. Все знают, что Японский архипелаг – красивейшее в мире место, красивейшего моря красивейших гор, дорог, пагод, храмов, пейзажей, зеленей, голубизн, оранжевостей, тишины: все это совершенно верно. Но я видел Японию по-другому: оттуда, из высот, с трех тысяч метров над землей, было видно, как эти японские горы выпирают из голубого моря, черный, злой камень, или вылезший из глубин помимо его воли, или – тоже помимо воли – просыпанный с неба: камень, камень, камень – злой камень, не нахожу другого слова. Там, в высотах, мы угодили в воздушную бурю, а над землей под нами шли тучи, дожди и молнии. И было так, что на какие-то минуты (минуты в воздухе – часами) земля исчезла из-под нас; и затем земля вырвалась из облаков: и я увидел, какая это страшная земля, изорванная обрывами и водопадами, разметанная камнями, лысыми вершинами, – это была страшная, злобная, желтая земля, желтая, как лицо иссохшего старика-японца. Один – не помню кто – француз-писатель недоумевал, как у этого солнечного, всегда приветливо улыбающегося народа, народа, создавшего женщину, как мотылек, – как у этого народа могут быть такие страшные, чортоподобные, ужасные боги, покоящиеся в их храмах, – тем паче (прибавлю к французу от себя), что каждый умерший в Японии переселяется в полубогов. – Метафизикой я не занимаюсь, но знаю, что тогда эта страшная земля из-за туч, в громе молний, сверкающих внизу, – была совершенно похожа, – была судорогой чортоподобных японских богов, страшная, ужасная земля.

…23-го марта в три часа двадцать минут я впервые испытал, землетрясение. Было все очень просто. Был подземный толчок, чуть качнулся, заскрипел и зазвенел стеклами дом, чуть качнулись вещи на моем столе, чуть качнуло меня. – За все недели и месяцы моего пребывания в Японии очень и очень многие разговоры, которые велись со мною японцами, начинались фразами: – «а вот, до землетрясения – – а вот, когда было землетрясение – – а вот, после землетрясения» – – точно землетрясения суть исторические эры. Да так, в сущности, и есть для японцев. – Да, у японцев – колоссальная организованность и работоспособность, ибо мне говорили, что большая половина Токио была сравнена с землей, я же видел огромный город, тесно застроенный и напряженно работающий. Но дело не в этом. Тогда, 23-го марта, я принял землетрясение не в плане поломанных костей и сожженного человеческого мяса. Тогда, в ту минуту, когда меня толкнуло не чем иным, как госпожой землей, не остывшей еще от космических действий землей, – я почуял на момент свое прикосновение к космосу, к тому великому и незнаемому и таинственному, что именуется Земля, что именуется космическими силами. И мне стало торжественно. Я – бессилен перед гражданином космосом, – но космос – был у меня в гостях, это он толкает меня сейчас, это я – участник, пусть пассивный, космических работ… Позднее, бродя по Японии, у источников горячих ключей, около гейзеров, наблюдая за дымом вулканов, я всегда торжественно думал о космосе, не застывшем еще для этих островов.

Но землетрясений было еще много. Однажды нас тряхнуло на улице Коганэи, куда мы большой компанией японских писателей поехали на праздник цветения вишни; мы шли по улочке, – и вдруг вся улочка качнулась в моих глазах справа налево, сверху вниз, очень похоже на то, как получается на фотографических снимках, если, снимая, толкнули аппарат, – и ноги мои заплелись в беспомощности; правда, у толпы первым движением было – не двигаться; – зазвенела и посыпалась посуда в соседней лавочке; – черные, пуговицами, вишенки глаз семилетней девочки раскосились в страшной, недетской сосредоточенности. – Раза три землетрясение приходило ночью, заставая меня в постели.

И вот, каждое новое землетрясение – никак не приучивало меня к себе, никак не позволяло мне привыкнуть к ним: с каждым новым землетрясением все меньше было торжественности в мыслях о космосе, – и уже не от мозгов, а со спины, от позвонка приходил – совершенно обыкновенный страх, – очень похожий на тот страх смерти, который приходит к человеку в дни неврастении, космический страх – перед этим «гражданином» космосом, с которым ничего не поделаешь и который каждую минуту может тебя так тряхануть, что ты вместе со всей Японией не найдешь себе места во вселенной. —

Я жил в Японии – месяцы, – но японский народ живет по соседству с этим космосом – тысячелетья: стало-быть, должен привыкнуть к нему и привыкнул? – стало-быть, научился бороться с ним, обходить его, приспособлять к нему свой быт; ломаные кости и испепеленные, обугленные человеческие десятки тысяч – не даются даром; весь легендарный мир японского народа упирается в землетрясения, – знает ли об этом японский народ?.. – легенды японского народа о божественности его происхождения – рождены: вулканами. – Социологам надо иной раз посидеть на краешке кратера дымящегося вулкана, посматривать в космическую дыру кратера и – никак не поплевывать на социологию, порождаемую вулканами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю