Текст книги "Том 3. Корни японского солнца"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
…Там на шве двух культур, на обрыве, которым – вулканами – обрывается Старый Материк в Великий океан, – за несколько дней до моего отъезда из Японии – была такая ночь. Нас было пятеро: Ольга Сергеевна, замнаркомпуть Серебряков со своим секретарем Шубом, я и чиновник японского министерства железных дорог Яманака-сан. Днем мы уставали, железной дорогой, автомобилем: к тому, чтобы приехать в Атами, к минеральным источникам, на курорт, поместившийся под горою у самого берега океана, у самых волн. В отеле было пусто, кроме нас японствовала семья японцев. В сумерки мы ходили в минеральные ванны, фотографировались, обедали. Вечером мы ходили в соседний городок, бродили по улочкам, покупали кисточки, которыми пишут. Оттуда порешили пойти берегом моря, вошли во мрак деревьев, в каменистые тропинки, повисшие над обрывами, в заборчики из кротегусов, в шум океана над обрывами. Так мы шли с час. Становилось все темнее, глуше, отвесней, тесней и каменистей, – океан внизу уже не шумел. Сначала мы подозревали, а потом стало ясно, что мы заблудились. Все же мы шли камнями тропинки. И впереди тогда мы увидали огонек, в густой чаще деревьев. Мы подошли к лесному домику. Яманака-сан утвердил, что мы заблудились, поднявшись в горы, к леснику. Лесник дал нам бумажный фонарик на палке, новую указал тропинку, – и еще добрых часа два мы шли до нашего отеля. Отель глубоко спал. Мы были утомлены самой настоящей усталостью, той, от которой надо сейчас же валиться в сон, и, если не свалишься, можно будет еще часы сидеть, за счет уже нервов. Нам выпало второе. Шуб и Яманака-сан заснули. Мы же втроем засели у меня в номере. На столе стояли незнакомые, очень пахучие цветы (от которых на другой день у меня болела голова). Была очень черная и тихая ночь. Во мраке ворчал океан. Цепь огней железной дороги уходила в горы. Было очень тихо. И мы, трое россиян, на берегу чужого моря, в чужой стране, среди непонятных людей – были той ночью одни-одинешеньки, мы устали самой будничной усталостью, нам было немного скучно, и нам не хотелось спать в этот заполночный час. Все в мире относительно и все правомочно. И тогда мы выдумали игру. Мы взяли почтовую бумагу и стали писать письма так, чтобы я, написавший, передал мое письмо соседу, который, не читая его, надписывал адрес на конверте. Потом, написав десяток таких писем, положенных уже в конверты, мы прочитали их. Одно из моих писем пошло в город Тетюши, заведующей школой второй ступени, которую я никогда не знал, которую никогда не узнаю и которой, быть-может, и нет совсем, ибо в Тетюшах не заведующая, а заведующий. Я писал:
Брат мой.
Я сижу сейчас в провинциальном отэле на берегу Тихого океана, который плещется за окном, – в Японии, в глубокой полночи. Мне скучно, тихо и одиноковато. И одно я хочу сказать сейчас, далекий мой, неизвестный брат, – то, что все на этом свете относительно, что и мне сейчас надо ложиться спать и хочется есть, как это делается с каждым человеком.
Привет тебе, брат мой, от Страны Корней Солнца, – а мне: покоя и доброго сна.
Очень дурманно пахнули незнакомые цветы. У меня в ту ночь было такое настроение, которого в жизни нормальной у меня не бывает, которое в детстве возникало у меня при чтении английских романов, при описании английских сочельников, – хоть и была за домом майская ночь и ворчал теплый океан… Как велик Мир! – как древен Мир! – и – как мал и молод Мир… все относительно, все правомочно и – все проходит. Все проходит, потому что вот о той ночи в Атами я пишу уже в Москве, в дни первых наших метелей, когда за окном падают белые снеги. Тогда же, в Атами, совершенно невыспавшиеся, ехали мы на утро, туристами, в Одавара, чтобы там пересесть на автомобиль и ехать к озеру Хаконэ, около которого я уже был.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Одна из редакций японских журналов просила меня написать им, какой роман я написал бы, если бы я был японцем. – Я долго не мог собрать своих мыслей, чтобы написать об этом.
Прежде, чем стать японским писателем, то-есть человеком, мыслящим образами и творящим образы, – я должен был бы стать японцем. Я – японец – должен был бы познать быт; философию, науку и историю Японии, – и я должен был бы установить свою точку зрения на искусство литературы, которых может быть множество. Я – Пильняк – в дни моего пребывания в Японии растерял очень многие мои точки зрения, в частности на искусство, в частности на литературу, – ибо у меня была точка зрения европейца, когда я думал, что искусство литературы существует к тому, чтобы формовать человеческие эмоции путем отображения жизни подлинной и исторической, в худшем случае – такой, которой нет, но которая может быть: то искусство, которое я увидел на Востоке, мне указывает – во-первых, что все в этом мире правомочно, а, во-вторых, на то, что в этой правомочности нет никаких причин отдавать предпочтения искусству европейскому перед искусством Востока. Они, искусства Востока и Запада, равнозначимы и равнопрекрасны: цели их одни и те же, пусть средства разны, – средства, ибо европейское искусство упирается во время и с историей времени старится, стремясь гулять в ногу с эпохами, – ибо искусство Востока отказалось от времени, стало над временем, построенное на условностях красоты, высоких чувств и красивости. В этом месте я потерял свою точку зрения на искусство литературы.
Если бы тот мифический писатель, который получился бы в Японии из меня, имел понятие о литературе, как о прикладном искусстве, предназначенном руководить общественной и интимной жизнью людей, как очень часто понимается искусство литературы на Западе и у нас в России, – он написал бы роман, реалистический, натуралистический, где восхвалялась бы или порицалась бы деятельность Сейюкай, японской партии, описан был бы прием у мининдела и на заводском дворе, описаны были бы семьи крестьян, рабочих, интеллигентов, железные дороги, пароходные компании, фабрики; все это переплеталось бы очень сложной и остроумной завязкой, фабулой, сюжетом… и – все это было бы очень скучно, разумно и нравоучительно. Такой роман, если бы он был понятием европейской психологии, сейчас же перевели бы в Англии, Америке и России: но его перевели бы не потому, что он есть художественное достижение, а к тому, чтобы ознакомиться с бытом Японии, и через десять лет, в справочниках о Японии сказано было бы, что роман этот, как информационный, устарел.
Если бы этот мифический писатель смотрел на искусство литературы глазами Востока, – он, этот писатель, написал бы роман, где главным героем был бы дух Фудзи-сана, дух извечной красоты. В этом романе этот писатель постарался бы изобразить людей, приблизительно, такими, какими они представлены в Осакском Кукольном Театре, – прекрасными и неживыми. В этом романе было бы много прекрасных пейзажей, много пагод, цветов, солнца и луны. В этом романе сюжет был бы приторен, как мед, фабула чопорна, как поклоны гейш, а развязка сладостна, как японский фрукт каки. Такой роман трудно было бы перевести на европейский, ибо он был бы непонятен европейской психологии.
И еще десятки можно было бы придумать сюжетов этого фантасмогорического романа, который написал бы несуществующий фантасмагорический японский писатель Пильняк.
…Я – Пильняк, если бы я был японцем, мне думается, захотел бы написать тот роман, который в действительности я хочу написать, о том, как мои мозги были бритвою на оселке Востока. – Люди Земного Шара сейчас переживают эпоху, когда в мировом хозяйстве, в науке и искусстве стираются национальные черты и границы, – и мне хочется подняться над границами моей нации, мне хочется написать книгу, которая была бы нужной не только у меня на родине, но и в Японии, и в Америке, и в Бразилии, и не только философу, но и коммивояжеру. Эту книгу я окутаю бодростью того, что ничто в этом мире не абсолютно – от человеческой жизни до точек зрения на искусство, все течет, все проходит, все правомочно: это ощущение дал мне Восток. В этой книге я расскажу, как мир – в это столетие его развития – связан между собою, как не только пароходы бороздят океаны, но, подобно пароходам, по миру идут идеи дружества и братства народов, идеи уважения человека и человеческого труда. И эту книгу я посвящу бодрости труда, бодрости шума гэта, бодрости воли, – бодрости того шума гэта, который прокопал дороги в горах, охолил горы, взрыл руками поля для риса. В этой книге я расскажу о том, что тот народ, живущий на вулканах, есть удивительнейший народ.
…Эту книгу хочу написать я – неяпонец. Но, если бы я был японцем, мне думается, я написал бы эту же книгу.
29 окт. 926 г.
Москва.
Поварская, 26,8.
Р. Ким. Ноги к змее (глоссы)
Предисловие«О сын мой! Пусть легка будет беседа твоя для слушающего…»
(Мудрость сеннахерибского визиря Хикара).
«Ноги к змее» – по-китайски шэ-цзу, по-японски да-соку, выражение из китайской книги «Чаньгоцэ», согласно объяснению, данному в большом японском иероглифическом словаре «Дзигэн» («Источник Знаков»), значит: нарисовав змею, приделывать к ней ноги, то-есть делать ненужную излишнюю работу, ибо змея, а тем более нарисованная, может существовать без ног; книга Б. Пильняка «Корни Японского Солнца» может существовать без моих комментариев, и их можно не читать, мои страницы. Автору основной части казалось, что некоторые его абзацы, будучи понятны самим японцам, которые в первую очередь прочтут эту книгу, и русским, хотя бы отдаленно причастным к ориентологии, будучи понятны этим, останутся не совсем ясными для людей, знающих о Японии почти столько же, сколько о юго-западной Атлантиде. Для последних и сделаны мной несколько комментариев-глосс, скромная цель которых дополнить, разъяснить, развить некоторые места основной части книги. На объективность не претендую, ибо корейцу так же как и ирландцу, трудно быть непогрешимо объективным, когда речь идет о соседних островитянах – покорителях.
«Ноги к змее» посвящаю высокому коллеге, проф. В. А. Гурко-Кряжину.
Москва, 1 декабря 16 года Корейской Диаспоры.
I. Великое землетрясение 1923 года(К главе «Вулканы»)
…я всегда торжественно думал о космосе, не застывшем еще для этих островов.
(Из главы «Вулканы».)
Есть классическая японская поговорка, состоящая из четырех имен существительных: «Землетрясение-гром-пожар-отец». Она перечисляет квадригу наиболее грозных для японца явлений, расположенных в нисходящей градации. После землетрясения 1923 года японские социалисты, в чьих рядах вместе с катастрофой большое опустошение произвели жандармы и полицейские, пустили в обращение новую поговорку: «дзисин-кэмпэй-кадзи-дзюнса», что значит: «землетрясение-жандарм-пожар-полицейский». В обоих случаях на первом месте по грозности стоит землетрясение.
Великое землетрясение 1923 года избрало своими жертвами пять восточных префектур во главе с токийской. В 11 часов 58 минут утра 1 сентября 1923 года земля в этих пяти префектурах внезапно прыгнула вверх на четыре вершка, а через несколько минут на побережье Камакуры, Дзуси, Кодзу, с грохотом, потрясшим все небо, хлынул вал с Тихого океана, зеленая водяная стена в несколько сажен вышиной. Земля стала извиваться и прыгать, как одержимая, – с двенадцати часов дня 1 сентября до двенадцати дня 2 сентября сейсмологами было насчитано восемьсот пятьдесят шесть толчков, а со 2 по 3 сентября – двести восемьдесят девять судорог. После первых толчков в городах во главе с Токио и Йокохама заполыхали пожары, и жители этих городов очутились лицом к лицу с двумя обезумевшими стихиями, а жители прибрежной полосы восточных провинций – с тремя. В Токио сгорело заживо 56 774 человека, утонуло в каналах, реках и прудах 11 222 чел. и было раздавлено домами 3 608 человек. Этот бунт стихий испепелил, по авторитетным выкладкам московского проф. О. В. Плетнера, двадцатую часть всего национального богатства Японии и нанес ей оглушающий удар. Многие в Европе и Америке решили, что Япония получила почти смертельный «knock», после которого она, в лучшем случае, станет второклассным государством. Но Япония, подобно крепко-вытренированному боксеру, невзначай получившему удар в челюсть, немного покружилась, посидела у секунд на полу ринга и после этого к удивлению всех быстро встала на ноги.
II. Акита УдзякуУ японцев, как и у китайцев и корейцев, псевдонимизуется только имя, фамилия – нет. Акита это – фамилия; настоящее имя драматурга – Токудзо. Псевдоним Удзяку значит: «Воробышек во время дождя». Удзяку родился в 1883 году, кончил отделение английской литературы Васэдаского Университета. Автор ряда великолепных детских сказок, особенно хорош сборник «Детям Востока», – один из лучших драматургов, но его вещи, имеющие сильный пролет-литературный уклон, редко ставятся в больших театрах, в последние годы стал писать в экспрессионистском духе – лапидарный диалог, стремительное сюжетное развертывание. Видный представитель японских левых попутчиков; убежденный эсперантист, но пока-что все вещи пишет по-японски, только даты и подписи – на эсперанто. Кстати, его драмы сейчас переводятся на русский язык молодой многообещающей японоведкой Е. Крейцер, ученицей проф. Н. И. Конрада.
III. Три Выписки Вместо Комментария (К главе «Две души принципов „наоборота“»)Из толкового словаря японского языка «Гэн кай» профессора Оцуки (изд-во «Иосикава-Кобункан» Токио, 1922 г., 473 издание):
«Синоби (ниндзюцу, дзиндзюцу) – искусство, сделавшись совершенно невидимым ночью, незаметно проникать в неприятельский лагерь или в чужой дом; замаскировавшись, проникать на неприятельсдую территорию и заниматься тайной разведкой».
Из биографии великого вора-покровителя бедных, Нэдзумикодзо Дзирокити, казненного в 1832 году (изд-во «Хакубункан», Токио, 1922 г., 18 издание): —
«Строго, соблюдая церемонии, Киритаро обучил Дзирокити магическому искусству пяти способов делать себя невидимым; это искусство-ниндзюцу теперь заметно поколеблено благодаря развитию точных наук, но все же до сих пор применяется; в прежние времена в периоды войны усиленно пользовались лицами, знавшими искусство это».
Из книги В. Латынина «Современный шпионаж и борьба с ним» (Гос. Воен. Изд-во, Москва, 1925 г.):
«Задолго до русско-японской войны японцы широко развили шпионаж не только на Дальнем Востоке, но и в Европейской России. Во Владивостоке, Хабаровске, Харбине, Порт-Артуре многие рестораны, гостиницы, магазины и торговые конторы были переполнены японскими шпионами под видом прислуги. Русским и в голову не приходило, какая огромная паутина японского шпионажа окутала их везде на Дальнем Востоке. Мы не могли представить себе, чтобы японские офицеры генерального штаба лично работали в качестве шпионов под видом парикмахеров, приказчиков и даже домашней прислуги русских генералов».
Рекомендую прочитать еще следующие статьи и книги, дающие понятие об основных принципах синоби: Mabille «La lutte contre les services des renseignements ennemis» («Revue Militaire Frangaise» I/X-1923); F. Touchy «Taemnice spiegostwa podczas wojny swiatowei». Момокава Энгиоку «Похождения великого разбойника, друга бедноты Дзирайя» (на японском языке).
IV. О Бусидо (К главе «Харакири»)Одни живут, будучи мертвецами; другие, умерев, живут.
Проф. Кода Нариюки. «радости и наслаждении».
(Стенограмма лекции, которая никогда не была и не будет прочитана).
Товарищи!
Два принципа кардинальных, всеопределяющих, лежат в основе бусидо-этики японских самураев, которых классовое господство длилось с XII по XIX век, начавшись с выхода на сцену кланов Таира и Мина-Мото и завершившись самурайской Вандеей – трагическим мятежом генерала Сайго в 1877 г.; два основоположных принципа суть беззаветнейшая преданность господину своему, т.-е. чувство великого долга перед сюзереном и вытекающее отсюда неумолимое последовательное до конца презрение к смерти, торжественный отказ от всякого страха перед небытием; эти два принципа – наивысшего долга и величавого пренебрежения к смерти, эти опорные колонны самурайской идеологии с неустанным рвением и тщанием укреплялись и полировались в течение семи феодальных столетий, и что удивительного, если эти колонные принципы были доведены до небывалой прочности и слепящего блеска и вызвали шумное изумление европеян, в XIX веке вторично открывших Японию; что удивительного, если в течение семи веков изо дня в день, из часа в час представители правящего класса словом и делом демонстрировали свое неистощимое презрение к смерти, измывались над ней, как над последней девкой из Кандаских лупанарных бань, и напряженной волевой гимнастикой вытравили дочиста из своих душ всякий страх перед призраком безносой; к этим двум принципам-доминантам неразрывно примыкает третий, заключающийся в доведенном до пределов стоицизма, непроницаемой охране своей души от чужого взора, замуровывании всех своих чувств под неподвижной маской лица, ибо преданный самурай, готовый в любой момент швырнуть свою жизнь без сожаления, как лопнувшую сандалию, к ногам владыки, должен переносить молча все лишения и никогда не выказывать наружу презренных судорог души. Вот эти три принципа составляют сокровенное нутро бусидо, его сердце, на которое в последующие столетия токугавскими профессорами было наложено несколько толстых слоев конфуцианского лака, превратившего жизненные правила диких воинственных хэйанских[14]14
Эпоха Хэйан (IX-ХII).
[Закрыть] (кантонских) и камакурских самураев-дружинников[15]15
Эпоха Камакура (XII-ХIV).
[Закрыть]в благообразный чинный чиновничий кодекс морали, во всем согласованный с округленными китайскими философемами. О нормах повседневного поведения первых самураев, о том, как они были крепко преданы своим господам, и о том, как они весело умирали, нам рассказывают в величавых гомеровских тонах «гункимоно» – военные хроники Камакурских времен, эти японские chansons de geste. Главнейший атрибут бусидо – сэппуку или харакири, т.-е. вспарывание живота, совершаемое в случае поражения в бою, компрометантного поступка, смерти сюзерена или в качестве довода действием для образумления заблуждающегося господина. Это великое японское изобретение появилось в конце Хэйанских веков, и самое раннее упоминание о нем мы находим в историческом труде «Дзокукодзидан», где повествуется о том, как некий «Фудзивара Ясусуке вынул меч, распорол живот и вытащил кишки»; последняя манипуляция была «канонизована» и до середины XIV века самураи, очутившись во время боя в без-исходном положении, разрезали живот и изо всех сил швырялись своими кишками, стараясь для вящего удовольствия попасть во вражеские лица; процедура совершения харакири в последующие века была нормирована, регламентирована, стандартизована, и только некоторые артистические натуры и изобретательные умы позволяли себе кое-какие эффектные отступления; обычно же харакири совершалось так: вонзали кинжал в левый бок, проводили горизонтальную линию по всему животу, затем прокалывали полость сердца и вели нож до пупка, – в большинстве случаев здесь наступал финал, но некоторые не удовлетворившись всем этим, вгоняли кинжал в горло; в XVIII веке сьогунскими церемониймейстерами был сочинен торжественный ритуал, при чем в харакирное действо был введен так называемый «Кайсяку» – ассистент, коему поручалось в момент первых судорог четким взмахом сносить голову самоубийцы. Дикое, пахнущее кровью, вспоенное пьяным молоком фанатизма, бусидо в его некодифицированном незалакированном виде существовало до XVII века т.-е. до воцарения династии военных монархов Токугава, положивших конец нескончаемым феодальным войнам, что свирепствовали в течение трех веков; но эти первые десятилетия новой эпохи были отмечены рядом великолепных проявлений живописных демонстраций воинствующего бусидо, из коих следует прежде всего назвать «харакири вдогонку» – оибара и действенную проповедь самурайского стоицизма; дело в том, что с начала этого века в кругах ответственных вассалов стал культивироваться обычай после кончины своих даймьо распарывать себе живот, чтобы следовать за сеньором; классическими случаями должны считаться групповые харакири вассалов нагойского даймьо Мацудаира в 1607 году, советников ртидзэнского Хидэясу в том же году и в особенности то самопобоище, что разыгралось после кончины третьего сьогуна в 1651 году, когда ряд высших самураев-министров во главе с Абэ и Утида совершили харакири, а за ними в свою очередь последовали их вассалы, образовав жуткую пирамиду. Между прочим сугубо характерно, что родоначальник Токугавской династии – Иэясу не причислил себя к апологетам «оибара» и, когда этидзенские вассалы пустились «вдогонку» с разодранными животами, он опубликовал осуждающую буллу со словами: «умирать легко, жить трудней», предвосхитив этим самым лефовского даймьо Маяковского, сказавшего после одной смерти: «в этой жизни помереть не трудно, – сделать жизнь значительно трудней»; эта эпидемия «соибара» продолжалась до второй половины XVII века, пока правительство не запретило наистрожайше эти окровавленные кортежи на тот свет. Что же касается до активного стоицизма, то он заключался в том, что самурайские золотые молодчики датэсю, желая довести до недосягаемой высоты свою волевую закалку, испытывали себя таким образом: непоспешными стопами фланировали по зимним улицам в одном тонком халатике, обмахиваясь большими веерами; в июльский зной, взвалив на себя тяжелые кимоно, подбитые ватой, грелись у жаровни; устраивали экстравагантные трапезы, на которых с непроницаемыми безмятежными лицами-масками, зорко послеживая друг за другом, ели терпкий суп из сороконожек, форшмак из соленых дождевых червей и нестерпимо жирную похлебку из кротов и жаб; поистине, прошедших эти необычайные курсы терпения и готовности ко всему, ничто больше не могло и не должно было смущать. Но жизнь брала свое: феодальных войн не было, кругом ненарушимо властвовал мир, и все стали понемногу тяготиться этим неистово-диким неукротимым бусидо. Как хорошо было бы обуздать его, остричь его и сделать сводом жизненных правил, не воинов головорезов, нет, а верноподданных чиновников великого сьогуна. И вот появляется услужливая фаланга казенных конфуцианских ученых, – все эти Накаэ Тодзю, Кумадзава Бандзан, Даидодзи Юсэн и другие, усилиями коих бусидо был превращен в стройный кодекс норм поведения, имеющий в своей основе конфуцианские принципы безграничной верности государю, почитания родителей и осуждения безрассудного мужества; философы Накаэ и Каибара говорят, что самурай должен быть прежде всего гуманным мужем и должен Знать заповеди Конфуция, а Токугава Нариаки, глава митосской школы в книге «Кокусихэн», вышедшей в 1833 г., резюмируя всю проведенную работу по кодификации бусидо, предписывает самураям следующее: избегать вульгарного мужества (sic!), заботиться о внешнем облике, читать творения древних, ходить на охоту, ездить верхом на коне по берегу моря и играть на флейте в лунную ночь; если бы этот мудрец был знаком с европейской культурой, он, вне всякого сомнения, рекомендовал бы самураям играть в серсо, раскладывать пасьянс и конспектировать Четьи-Минеи. Конфуцианским профессорам удалось в известной степени приглушить, укротить и обуздать тезисы бусидо, но кардинальные принципы чувства долга и презрения к смерти были сохранены в непоколебимой целости. Правда, первый принцип, который был наиактуальнейшим, непрестанно испытуемым в эпоху ежедневных феодальных войн, утратил в эпоху мира свое значение, превратившись в простую максиму чиновничьей морали, в заповедь, ничем не вуалируемого, сервилизма. Но второй принцип, принцип игнорирования смерти, беспощадного пренебрежения к ней, был торжественно пронесен через все токугавские века[16]16
Токугавская эпоха-XVII–XIX вв.
[Закрыть], породив вереницу классических харакири, вендет-актов кровной мести, отобразившихся на лучших страницах японской повествовательной драматической литературы. Японские танкасла-гатели слово «сакура» – вишня единогласно возвели в символ самурая, самурайской души, ибо випщевые цветы, после пышного расцвета, сразу остатка, осыпаются в течение одной ночи самураю, без тени сожаления совершающего акт самоумерщвления. Самурайский класс, сотворивший бусидо, сошел со страниц истории во второй поло вине XIX века, но новое императорское правительство, отняв у самураев мечи и разметав их, решило использовать идеологическое наследие их, неизгладимо врезавшееся в сознание японского народа, и приступило к шумной пропаганде тех же только слегка измененных двух основоположных принципов: преданности сюзерену, теперь – императору, и готовности в любой миг приять смерть ради сюзерена, теперь – императора; о том, что гос-апология модернизованного бусидо была успешной, гордо свидетельствуют восторженные слова профессора Нитобэ Инадзо: «Сражение на Ялу, в Корее и Маньчжурии выиграли духи наших отцов, водившие нашими руками и бившиеся в наших сердцах. Они не умерли Эти духи – души наших воинственных предков». Прав токийский магистр, справедлив его восторг, поистине бусидо – моральный кодекс средневековых вассалов, неистовых полуварваров, стоических фанатиков в течение нескольких последних десятилетий комментарской изобретательностью был превращен в Коран воинствующего монархизма и патриотизма, в религиозно-этическую систему японских казарм. И вот теперь, оглянув всю историю самурайской морали, если вы захотите взять наиболее высокие моменты, наиболее патетические абзацы летописи бусидо, наикласснейшие примеры, то это будут: «харакири вдогонку» кавалера второй степени Великого Чина, Маршала графа Ноги и история заговора и смерти сорока семи самураев. Первая повесть о самоубийце-маршале вас изумит на несколько минут, но вряд ли это чувство удивления приведет вас к глубоко благоговейному безоговорочному пиэтету; скорее всего у вас мелькнет мысль о том, что в груди этого хмурого полководца начала XX столетия, генерала, разгромившего порт-артурские форты одиннадцатидюймовыми мортирами, билось сердце кромешного фанатика начала XVII века, того самого, который умирал вслед за своим даймьо, повелев своей жене иди любимой наложнице и вассалам сопровождать его; скорее всего вы вспомните желтые листы фолианта первых токугавских лет «Мэйрьо-Кохан» – Книгу Ясности в коей убедительно говорится об одной разновидности харакири, о так называемом осеьобара)), т.-е. «харакири de raison», рассчитанном на эффект и на последующую славу. Но быль о сорока семи самураях, о которых сказал Б. Пильняк, справедливо требует от вас более длительного внимания; поэтому расскажем о них более тщательно. Эти сорок семь во главе с Оиси Кураносукэ, после того, как их сюзерену по сьогунскому повелению пришлось покончить с собой из-за даймьо Кира Кодзукэ, – дали друг другу кровную клятву во что бы то ни стало стереть с лица земли этого сиятельного негодяя; они рассеялись во все стороны, превратились в бродяг, разносчиков, торговцев, поэтов, мелких ремесленников и т. д., непрестанно держа тайную связь и шаг за шагом окружая невидимой сетью находившийся в Эдо дворец-крепость их могущественного врага, который, будучи окружен лесом своих телохранителей и шпионов, ни на одну секунду не ослаблял своей бдительности; только вождь заговорщиков Оиси Кураносукэ, увидев плотное кольцо вражьих шпиков, сразу же отчаялся, махнул рукой на заговор, вытолкал из дома плачущую, с двумя детьми, жену, с которой прожил десятки ничем не омраченных лет, сменил строгое одеяние сановного самурая на легкомысленный узорчатый шелковый халат и с головой погрузился в жизнь развратного бонвивана; его пьяную, зловонно икающую, фигуру стали ежедневно видеть на верандах киотоских веселых домов и в канавах, куда он сваливался в бесчувствии; люди, знавшие его, все отвернулись от презренного гнуса, смрадного ренегата, и, когда он валялся на улице, распахнув дорогой с цветистыми узорами халат, некоторые плевали на него, швыряли в него комья грязи и даже били деревянными сандалиями по лицу; он, который раньше был одним из главных приближенных даймьо, вождь заговорщиков, забыл решительно все: забыл клятву, зачинщиком которой был сам; забыл тех, которые ждали его знака, стиснув зубы от нетерпения; забыл самурайскую честь, все наставления своего учителя, философа Ямага (которым два века спустя будет зачитываться генерал Ноги), и окончательно перестал быть человеком; шпионы Кира Кодзукэ, следившие за каждым шагом Оиси Кураносукэ, досконально описывавшие историю его необычайного падения в своих донесениях в Эдо, не ожидали такого оборота дела: Оиси Кураносукэ, доселе имевший кристальную репутацию доблестнейшето самурая, мастерски, оказывается, скрывал свою истинную натур) распутника и жалкого труса. И вот прошел год после харакири несчастного даймьо и разгона его самураев; о последних ничего не было слышно и четырнадцатого марта, в день годовщины самоубийства, никто не пришел поклониться могильному камню, – все было тихо, спокойно; шпионы, исписав кипы реляций об Оиси, плюнули и вернулись в Эдо, и эту историю все стали постепенно забывать, ибо, как гласит японская поговорка: «молва про людей длится семьдесят пять дней» – «хито но уваса моситидзюгонити»…
В октябре этого года в поселок Камакура, что около Эдо, пришел откуда-то пожилой самурай по имени Какими Горобэй и, пробыв три дня, направился в столицу; там он стал вести непонятную жизнь, кочуя из дома в дом своих знакомых – большею частью мелких торговцев, ремесленников, разносчиков, поденщиков и просто людей без определенной профессии: по-видимому, самурай Какими, несмотря на свои мечи, решил вместе со своими знакомыми заняться недостойным делом – открыть торговое предприятие для обслуживания даймьо и, в первую очередь, господина Кира Кодзукэ, ибо Какими и его компаньоны очень часто говаривали о даймьо Кира, его вкусах и привычках, дворце, званых вечерах там, дворцовой челяди, числе закрытых носилок, в коих ездит даймьо, меняя их каждый раз, о характере привратников, которые иногда не пускают торговцев-поставщиков, и даже о глубине пруда, находящегося в дворцовом саду. Когда наступил декабрь Какими и его друзья стали собираться чаще и, по-видимому, дело выходило, но не хватало чего-то, может-быть, денег, ибо все что-то высчитывали на счетах, корпели над грязными, смятыми чертежами и почтительно выслушивали Какими, который был вообще глубоко образованным человеком, – любил цитировать китайских классиков и писать тушью величавые пейзажи в стиле гениального Сэссю. В холодную снежную ночь 14-го декабря в доме одного из знакомых Какими был устроен скромный ужин, на который собралось сорок семь человек; было сакэ, жареные каштаны, рисовые лепешки и суп из морской капусты – ужин был без всяких изысков, но все собравшиеся были в диковинных нарядах: комната, где все собрались, была похожа на кулисы театра «кабуки», так как все были в боевых самурайских одеяниях, в которые уже в течение ста лет ни один самурай не облачался по причине полного отсутствия войн со времени воцарения Токугавской династии, – войны происходили только на вертящейся сцене и на «дороге цветов»; у всех собравшихся были шлемы, нагрудники, шаровары, цепные пояса и внушительные мечи; после полуночи все, по знаку Какими, главного зачинщика этого необычайного маскарада, стали выходить из дому, неся с собой, кроме мечей, еще громадные деревянные молоты и копья; выслушав с серьезными лицами наставления вожака, этого угрюмого потешника, все молчаливой гурьбой пошли по пустым снежным эдоским улицам; между прочим Какими был одет почти так же, как и все, но у него преобладали черные строгие цвета, очевидно, он не любил цветисто-узорчатые одеяния, только у него на черном рукаве верхнего халата странно выделялась, пришитая одним концом, узкая полоска позолоченного картона, эта полоска свешивалась с рукава, на одной стороне ее было написано иероглифами: «Эры Гэнроку пятнадцатого года[17]17
1703.
[Закрыть] двенадцатой луны четырнадцатого дня ночью я умер в бою», а на обратной – фамилия: «Оиси Кураносукэ». На следующее утро весь необъятный Эдо был потрясен невероятным Событием: под утро в усадьбу даймьо Кира Кодзукэ ворвались сорок семь самураев, которые, перебив всю Дворцовую охрану и разыскав, где-то на задворках, трясущегося хозяина, отрубили ему голову; сьогунское правительство, ошеломленное не меньше Эдоских обывателей, приговорило эту банду самураев, осмелившихся посредине великой сьогунской столицы разгромить дворец и обезглавить одного из влиятельнейших даймьо, к смерти через харакири. Все умерли четвертого февраля 1704 года. Вот в грубых штрихах вся история сорока семи. Когда мы говорим 6 бусидо в его феодалистическом и сегодняшнем банзай-патриотическом аспектах, взор невольно останавливается на выпуклых одиозных очертаниях и не хочет итти дальше вглубь, сквозь наружную, густо наляпанную, лакировку; но не следует с торопливым нетерпением делать сокрушительный вывод – исступленно пускать подобно Б. Зильперту чугунные стрелы в заведомый призрак; можно непримиримо и решительно отвергать бусидо за его внешний облик отвратную конфигурацию, но неужели же в нем питавшем в течение стольких столетий один из культурнейших народов мира, нет ничего, ничего, что могло бы быть нами, неяпонцами, – корейцами китайцами, русскими, европейцами, – принято, хотя бы с кое-какими осторожными оговорками, или, может-быть, даже сочувственно оправдано? На это отвечаем: есть. Для этого надо взять те два основоположных принципа самурайской морали, выхватить их из контекста феодальной эпохи, освободить их от кожуры классовых аттрибутов самурайства и отчетливо отделить от казенно-казарменного культа сына неба; и вот тогда эти два принципа, взятые вне времени предельно абстрагированные, сведенные к сокровеннейшей сути, будут означать: всепоглощающее чувство долга и радостную готовность пожертвовать собой ради дела всей жизни. И сорок семь самураев начала XVIII века, которые знали это чувство долга и выполнили этот долг целиком, без остатка, разве они не достойны искреннего и проникновенного сочувствия? Сорок семь человек, нерасторжимо связавших друг друга братской клятвой; безукоризненно проведших с начала до конца изумительную конспирацию в сплошь шпионском Эдо? сокрушивших все заставы бдительности сиятельного врага; не дрогнувших ни разу с первой минуты заговора до последней секунды жизни; давших незабываемый пример монолитно спаянного коллектива; доведших дело всей своей жизни до испепеляющего конца!