355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 3. Корни японского солнца » Текст книги (страница 24)
Том 3. Корни японского солнца
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:34

Текст книги "Том 3. Корни японского солнца"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

Олений город Нара*

«Луна посыпала росу» – «полный месяц – длинный вечер, – ветер и луна – знают друг друга»: эти фразы подслушаны мною у японцев. И те вечера в Наре были очень лунны.

Тысячу триста лет тому назад город Нара был японской столицей. Ныне от этих столетий в городе осталась сосновая тишина и сосновое – кажется – светит над городом солнце. И ныне, должно быть, это единственный город, который состоит не из домов, а из древнейшего парка и населен, кроме богов, памяти и людей, – теснее всего населен священными оленями, в честь которых – в сосновой тишине парка, под сосновым солнцем – многие уже столетия стоят храмы.

В городе, который выродился в столетние леса, в котором пасутся олени, и в соснах стоят храмы, покоится исполинское изваяние Будды Дай буцу, лотос под Дай буцу в шестьдесят девять футов окружностью, высота его в пятьдесят три фута, и усмешка его хранит непонятность всех феодальных столетий. Людей, кроме бонз и паломников, в этом городе нету. Чтобы проехать в этот город, надо ехать длиннейшими горными тоннелями, – и вокруг города – горы, в зелени лесов сначала, а выше, там – в холоде камней. Сосновая тишина, олени да боги – горный ветер, бег оленей, да буддийские колокола – нарушают тишину этого города.

И в этом городе, около парка, над озером японцами для американцев построен отель – Нара-хотэру, – для тех американцев, которые на эмпрессах в шесть месяцев путешествуют вокруг Земного шара, чтобы осмотреть за этот срок мировые достопримечательности. Отель построен по всем правилам англо-американских солидностей, строгих гонгов, бесшумнейших боев, тщательнейших брекфестов, ленчей и динеров, мягчайших кроватей, удобнейших ванн с резиновыми душами, покойней их гостиных и читален, где собраны книги и журналы всего Шара, вплоть до русских «Известий» и «Красной нови», – и, хотя и написано в справочнике, что «комнаты (по-американски) 7,50 иен и дороже за сутки», – дешевле четвертного сутки там не получаются.

Я приехал в Нару, чтобы подслушать ее тишину, я поселился в Нара-хотэру, чтобы побывать в быте «эмпрессов», – и я поехал один, без переводчиков и друзей, – чтобы понаслаждаться одиночеством в молчании единственного этого города, где люди не нужны. Со мною была Ольга Сергеевна, человек, с которым я умею молчать. За моим окном было озеро, за озером парк, парк уходил в оленные горы, к храмам, – оттуда ли звоны буддийского колокола и было совершенно верно, что «ветер и луна знают друг друга», потому что с гор в эту майскую ночь дул холодный и какой-то пустой ветер. И после динера я не пошел из отеля. В гостиной сидели безмолвные американцы, дамы пили кофе, мужчины курили. В баре у стойки англичане пили виски и по команде хохотали. В тишине читальной было пусто. Шопотом, по-русски, я порадовался, нашед «Красную новь». Кроме нас, в читальной сидели двое: я решил, что он швед, а она – француженка. Я листал «Красную новь», – и я увидел, что швед взял «Известия».

– Вы говорите по-русски? – спросил я.

– Да, немножко, – ответил он.

В первые десять минут мы с удивлением узнали, что оба мы писатели, – он передал мне свою визитную карточку: П. Г. – он был еврейским – из Америки – писателем, – американо-еврейским. Почти тридцать лет тому назад он покинул Россию, и он с трудом говорил по-русски. Его жена, тоже еврейка, родилась уже в Америке, и русские слова в ее памяти возникали сквозь сон рождения. Через час мы пошли гулять, в тот ветер, который знает луну.

– И три моих нарских дня навсегда будут связаны в памяти моей с этими двумя прекрасными человеками, с мужем и женою Г., людьми, дорогими мне – и скорбью и нежностью. Не существенно, что оба они писатели, что она похожа на француженку, а он на шведа: существеннейшее мне – человечность.

Первым тем вечером, когда луна знала ветер, поистине, полная эта луна родила длинный вечер. Мы шли парком, неизвестными мне тропинками, – и все пытался мистер Г. зажечь спичку, чтобы показать мне нечто в кустах, – но спички тухнули в его ладонях, освещая на момент седые волосы. Он шутил и не открывал своей кустарной тайны. Мы говорили о пустяках, теми мелочами, которые, – как булавки, растягивающие шелк на пяльцах, чтобы на шелке шить кружева, – устанавливают человеческие отношения. – Да, у мистера Г. были седые волосы, зачесанные назад, да, серые его глаза были усталы и печальны и очень медленны. Она же, миссис Г., – была молода, черноволоса, обильноволоса и очень красива, и таинственна для меня, заново рождающая русские слова, найденные во сне рождения. До последнего установленного по-американски ко сну часа просидели мы на веранде, в синем лунном мраке и в ветре с гор, четверо в этом странном городке, мы двое в десятке тысяч верст от родины и от людей общего языка, они двое —

Они двое изъездили весь Земной Шар. Они были в Капштадте, в Австралии, в обеих Америках. Сейчас они покинули Америку в 1924 году, пробыв год в Мексике, пять месяцев они плавали с грузовым пароходом по островам Тихого океана, – теперь они в Японии, осенью они в Китае, весной в Индии, новой осенью в Палестине, – в январе 1928 года – в России, в Москве. Мистер Г. сказал мне, что всегда, с первых же слов знакомства, он говорит о своей национальности, потому что очень многажды раз было в его жизни, когда, – по быту его жизни, по его наружности, костюмам и манерам, по тем отелям, где они останавливались, – часто не узнавали их национальности и, узнав, очень часто, делали вид, что их не узнают. Мистер Г. сказал, что они путешествуют одни, у них никто нигде не остался и не ждет их, – он никому не пишет писем, кроме корреспонденции своей газете, – нигде никто не ждет их и они могут путешествовать сколько угодно. Миссис Г., рождая заново слова, говорила, глядя на луну, о ночах в Африке, в Австралии, в океанах. И в полночь в Наре отбивают тишину буддийские колокола. Полный месяц знает длинный вечер.

– На три дня я поехал в Нару, чтобы одиночествовать: – эти люди так, как я в Наре тремя днями, одиночествовали, одиночествуют – многие годы!..

И наутро, в сосновом солнце, – заботливейшей нежностью, сердечностью и внимательностью встретили нас эти люди. За табль-дотом мы приказали сдвинуть наши столики, – и у меня был отец, который заботился, чтобы я хорошо ел, – именно отец. Наши дамы чуть-чуть териблствовали за брекфестом и сейчас же после завтрака побежали в кустарную лавочку при отеле рассматривать игрушки, платьишки и покупать Tout a fait jараnise. Мы, мужчины, сели в кресла на террасе, над озером, в сигарном дыме, и должном для американцев покойствии и благочинии, пока не пришли наши дамы. И вернувшись Ольга Сергеевна шепнула мне о своем смущении, потому что миссис Г. вела себя так, точно хотела всю лавочку перекупить и передарить Ольге Сергеевне. В американском покойствии и в сигарном дыме мы, мужчины, вели совсем не американские разговоры, потому что мистер Г. спрашивал меня о евреях в России, и всей искренностью я говорил об этом распепеленном народе, – всей искренностью и всей той осторожностью, которые я мог собрать, ибо мне скоро стало ясным, что для мистера Г. вопрос о судьбах еврейского народа и о судьбах его в России – гораздо существеннее, чем вся его жизнь. Совершенная осторожность, я полагаю, кроется в совершенной откровенности, в откровенности же кроется и искренность и честь. Если нервы человека представить березовой берестой, сворачивающейся на огне, если представить, что эта береста будет выправляться, как ослабнет огонь, то передо мною в то утро сидел человек, нервы которого были похожи на березовую бересту. Словами своими – отцовски – он гладил меня по голове, этот седой человек с усталым лицом шведа и еврея одновременно, с сердцем, как береста. Мне хорошо было чувствовать себя сыном, но, как часто сыновья, я чувствовал себя сильнее отца…

Этот испепеленный народ, рассеянный по миру, испивающий чашу строительства социализма в Союзе республик моей родины, – этот седой человек с бритым лицом философа, писатель и пророк этого рассеянного народа, отец, который не судит, но хочет знать, – только знать для того, чтобы иметь мир, чтобы иметь покойствие за свой народ, – этот человек, который бродит по миру от одного отеля к другому, который не имеет родственников и говорит на всех языках мира, – человек узнавший, что истины возникают всюду, даже в мерзости погромов…

Наши дамы давно уже с русского языка перешли на французский, чтобы сообщить друг другу об улицах, делах и событиях – событиях их дел – в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, Москве, Мехико, Токио.

Мы пошли в парк, к храмам, к стадам оленей, в сосновую тишину, в сосновое солнце, – я узнавал, что вон тем часовням на горах – пятьсот лет. О тишине парка и о Дай буцу я написал уже. Теперь я хочу говорить о другом. Мистер Г. повел меня в чащу деревьев, куда не заходят люди. Он не предупреждал меня ни о чем.

– Вот, смотрите на этот куст. Что вы видите? – спросил он.

Я ответил, что я ничего не вижу.

– Присмотритесь.

Я присмотрелся и ничего не увидел. Тогда он мне показал, что одна из веток этого куста – искусственная – она сделана пауком, сплетена сеть паука и на нее паук натаскал кору. – Он повел меня к другому кусту. Прутиком он снял паука, тот побежал, – его же паутиной запутал его мистер Г. Этого паука мы посадили в чужую паутинную сетку.

– Подождемте, – сказал мистер Г., – этот паук сильнее, он прогонит хозяина. Сначала они будут драться, затем хозяин убежит.

Имя писателя Г. мне было известно до встречи с ним, его надо поставить в ряд с еврейскими писателями Перетцем, Шоломом Алейхемом, Бяликом, – мистер Г. сказал смущенно, наклоняясь к пауку:

– Кроме моих повестей и пьес, вот уже двадцать лет я пишу книгу о пауках, о их быте, их разуме, их особенностях. Я знаю больше тысячи видов пауков. Всюду, куда бы я ни приезжал, – сюда, в Австралию, в Аргентину, я разыскиваю пауков и слежу за ними, пишу их дневники. – Мистер Г. прочел мне маленькую лекцийку о пауках, которую восстановить я не могу, потому что я не знаю ни паучьих пород, ни паучьей литературы, ни утверждений различных паучьих ученых.

Но – вот: все три мои дня в Наре, каждый день я ходил с мистером Г. на его паучьи экскурсии, утром, в полдни, вечером (с электрическим фонариком), – и в этом древнейшем городе, который тысячу триста лет тому назад был японской столицей, а ныне существует для сосновой тишины, город единственной архитектуры, город для священных оленей, – в этом городе – я увидел гораздо более таинственное, чем многосаженный Дай буцу, – таинственную жизнь паучих пород, – и таинственную, и жестокую, и трагическую, где самки поедают самцов в тот час, как самцы оплодотворят их, где сильный побеждает слабого в открытом бою, где слабый, но хитрый (или умный), побеждает сильного, но глупого, где нет никакого равенства, где справедливость строится на силе и все судится единственным судом – смертью. Утром, днем и вечером, в чащах города Нара, на стенах нашего отеля, в полумраке храмов – руками и умением мистера Г. – я приникал к этому таинственному, – живущему, чтобы жить, вопреки бытию муравьев, пчел и человека, – живущему страшным одиночеством, разбоем, смертью.

В час мы ленчили, после ленча мистер Г. и я, мы садились по своим комнатам за бумагу, наши дамы пропадали по своим делам, в пять часов мы сходились к чаю и после чая шли в сосны города, вечером поднималась луна, которую знает ветер. Приходил японский июнь, месяц плесеней, и однажды на Нару спустились облака, точно Нара, святой город, со всеми нами и нашими грехами поднялась на небо.

Так прошли эти три дня, которые в памяти моей священный город Нару смешали с волчьим бытом паучиных тайн и которые заглушены сосновой тишиною и сосновым солнцем. В сумерки, перед динером, мистер Г. Всегда в читальной читал газеты и книги. Он сидел около зеленого абажура, наклонив голову, подперев ее ладонью, – я следил за ним: по десятиминутиям лицо его было неподвижно, и не мигали даже глаза, очень усталые его глаза. – Миссис Г. была молода, красива, черноволоса, женщина, воспитанная по-американски, свободная и достойная. Я мужчина: ничего не попишешь, – кроме того, как я воспринимаю людей, каждую женщину я воспринимаю еще и по-мужски. Вот, эта женщина, которая за мужем бродит по всему миру, молодая женщина, у которой все впереди. Был вечер, вчетвером мы возвращались с пауков, я подал руку миссис Г., чтобы помочь ей войти на мостик: я ни в какой мере не хочу оскорбить ее память, – вдруг тогда, когда она ступала на мостик, мужски я понял, как прекрасна эта женщина. – Она писала стихи: в тот вечер я попросил ее перевести мне ее стихи и прочитать их мне на языке их возникновения, древнем еврейском. – Это были ночные, лунные стихи; миссис Г. сложила балладу о своих волосах, об обильных черных волосах, смолистых, которые распущены и в которых под луною отражается синий свет луны, которые синеют в лунном свете. – В сумерки, в читальной я присматривался к лицу его, ее мужа, этого человека, которого я принял, как отца, который бродит по миру из края в край, которого я стеснялся спросить о том, почему у него нету своего дома, но бродит который совершенно по-американски, твердо рассчитав, что в Москве мы встретимся в январе 1928 года, – человек, который пиет книгу о пауках – не для печати. Лицо его было очень устало, не физической утомленностью, но усталостью раздумий… а образ стихов миссис Г., тот, что под луной волосы светятся, как в море, – я никогда не забуду…

…«Полный месяц – длинный вечер» – «луна посыпала росу» – «ветер и луна – знают друг друга»… – Мы расстались с Г. в городе Киото, куда Г. поехали нас проводить. Мы спустились с нарских гор к долинам Киото, этого города императорских замков и дворцов, монастырей, музеев и храмов, города микадо эпох феодализма, уделов и Токугава, – и Киото встретил нас плесенными, теплыми, как в бане, японскими дождями. Дождь лил весь день, все сумерки, всю ночь, проливной дождь, стена воды. В киотском отеле можно было скинуть американство. Это был вечер расставания, мы собрались попросту в моем номере, все четверо. Мне было ясно, что этим людям со мною хорошо – не только по причинам, зависящим от моей индивидуальности, но и просто – даже, сколько это ни свинственно – потому, что первые фразы, когда мистер Г. подчеркивал свою национальность, для меня не могли, как для многих европейцев, стать поводом к тому, чтобы перестать кланяться. – Мы сидели в моем номере, таком, который заключил в себе всю неуютность всех гостиничных номеров мира. За окнами лил дождик, удивительнейший, – за окнами лежал замковый, музейный, храмовой Киото: мне стало понятно, почему так в чести у японцев лаковые изделия, – в этом дожде этот город был построен из серого мореного дуба и залакировано было все, небо, камни мостовых, дома, храмы, парки, лебеди за окном моего номера, около канала в садике.

В этом номере, таком же, как номер в любом городе мира, мы прощались. Мистер Г. подарил мне парчовую книжечку для записи памятей, – и он первый написал мне в нее, на древнем своем языке:

«Вековую тяжесть положила Россия на мои плечи. Колени сгибаются под этой тяжестью на побочных путях. Я приближаюсь опять к этой стране. Новая жизнь в России облегчит мне мои тяжести и такая надежда растет во мне, когда я говорю с вами, Борис Пильняк»…

Мы уславливались встретиться в Москве, в январе 1928 года.

И тогда я спросил, о том, что раньше я стеснялся спрашивать. Я спросил, почему он так ссудил свою судьбу, что у него нет дома, что дом его сложен в чемоданы и идет с ним по номерам гостиниц Земного Шара? – почему он так бродит по миру, вдвоем с женою.

Он мне ответил:

– Я езжу по свету не потому, что я приезжаю, а потому, что я уезжаю. Я брожу по миру не потому, что я хочу увидать невиданное, но потому, что я не могу видеть знаемое.

Он помолчал. Он сказал:

– Нету места в мире… – и не кончил своей мысли.

…Я постыдился спросить о пауках. Я смотрел в лакированный мрак и на лакированные фонари города, на храм перед гостиницей. Ночью, когда мы разошлись, чтобы спать, я записал в свою новую книгу памятей:

«Как велик Земной Шар – как мал Земной Шар. Я научился у Японии тому, что все течет, все проходит. Сегодня я приехал сюда из Нары, завтра я буду в Кобэ, – а там – просторы Великого океана, великие просторы»…

Да. Нара же – единственный в мире город, переставший быть городом людей, ставший городом оленей.

13 ноября 1926.

Москва, на Поварской.

Мальчик из Тралл*

Посв. П. А. Павленко

…Солнце и ветер…

В Стамбуле, на холме Гюль-Ханэ, в переулке за площадью Янычаров, между церковью св. Ирины и Старым Султанским – Топ-Капу – Сераем поместился Музей древностей. В тишине зала эллинистической эпохи стоит там статуя Пастушка из Тралл, высеченная из мрамора ваятелем древности Мироном: в тишине зала эллинистической эпохи стоит кудрявый мальчик, гордо поднявший голову на худенькой шее, – на плечах у него плащ из овечьей шерсти, он бос. И мне тогда показали фотографию, чтобы поразить меня: фотография сделана хранителем Музея, в Траллах, – в 1918 году, – на фотографии стоит тот самый пастушок, которого высек из мрамора ваятель Мирон полторы тысячи лет тому назад, так же поднята его голова, те же кудри, лоб, нос, шея и плечи, тот же плащ из овечьей шерсти. Если бы у пастушка, зафотографированного в 1918 году, не было в руках суковатой палки, надо было бы решить, что эта фотография есть фотография статуи Мирона. – В развалинах, в пустыне Малой Азии, в неприкосновенности сохранился эллинский тип, – в пустыне Малой Азии – сохранился быт Эллады.

И вот мы едем в Траллы.

Солнце и ветер.

Ноябрь, и поэтому прохладно, как в России около второго, яблоневого Спаса. На горизонте Кэстэне-дагские горы. Небо сине. Кругом вот уже второй день конного пути – желтые холмы, камень, придорожная пыль, безжизненность, безмолвие пустыни. У старых колодцев лужи воды и помет верблюдов. Дорога, оставшаяся, быть может, от греков, быть может, от римских когорт, – пуста. Старые греческие города, брошенные тысячу лет тому назад, развалены, – турки поселились рядом с развалинами, и над турецкими поселками торчат пыльные тополи, там живут гурки и руми, турки-христиане. Изредка в небе пролетит орел. Изредка на межах стоят разбитые статуи и мраморные плиты, исчертанные письменами, – вместо межевых столбов. Поля уже убраны. Арбы с возами соломы – реже верблюжьих караванов. Эти арбы и турки на них – суть герои рассказов турецкого писателя Рэфик-Халида.

Вчера ночью, на ночевке около колодца, ишак, испугавшись моего выстрела в шакала, бросился на наш скарб и разбил копытом старенькое стремя у моего седла. Я еду, страдая в седле, потому что не могу стоять на обеих ногах. И у каждой встречной арбы мы спрашиваем, где бы достать стремя. Турки отвечают молчанием. И мы молчим в солнце и ветре.

И новую ночь мы ночуем у колодца, прикрывшись плащами из овечьей шерсти. Шакалы не мешали нам этой ночью: здесь нет людей, и шакалы ушли отсюда.

Наутро опять солнце и ветер. Мы сворачиваем с большой дороги в пустыню выжженного камня, холмистого плоскогорья, навстречу Кэстэне-Даг, горному хребту на горизонте: там, впереди, в котловине под горами – пустыня Тралл.

И мы приезжаем туда к полдню. – Где здесь Траллы? – Котловина меж гор безмолвна в камнях, разбросанных по холмам, в остатках человеческого жилья. Мы въезжаем в пустую улицу, в совершенно пустую. Ноябрьские полдни не несут ни звука. Я захожу в дом, дверь не заперта. У порога лукошко с углем. Муха прожужжала мне навстречу и замерла. На глиняном полу здесь козий помет, приступка у порога иссечена письменами. – Люди, все до одного человека, покинули эти места в 1921 году, когда турки выгнали из Анатолии греков.

…Ужели такова была Эллада и две тысячи лет тому назад и тысячу пятьсот лет тому назад? – Пыльный поезд Аданской – немецкой! – железной дороги мы сменили на два с половиной дня седла. – Здесь, должно быть, даже умерла весть о человеке! – Это Малая Азия, Анатолия, съеденная козами. Ужели здесь были веселые греческие колонии, здесь прошли эпохи цветений эллинистических веков? – Да, были, – прошли, загорожены от нас тысячелетьем. – Некогда Эфес был первым городом банков, породив все банки мира, – Пергам тогда был городом ученых и великой библиотеки, – Магнэзия осталась для истории городом актеров, драматургов и философов, – Траллы, как Тэо, были городом шума, поэтов, художников, музыкантов, театральных действ и дионисийских жриц. В Тэо до сих пор видны на стенах развалин стихи Анакреона, вычертанные, по преданию, самим Анакреоном. Траллы, город великих театральных действ, имел множество названий – Антэа, Эвантэа, Ларисса, Антиохия. Сельджуки называли Траллы – Гюзэл-Хиссаром – что значит: прекрасный замок.

Ужели такова была Эллада, вот эти развалины? – Впрочем, нет, конечно. – Великий Театральный Мастер – история – перегримировал Эвантэю в пески. Это не шутка, что козы съели Малую Азию. Цветущая страна веселой торговли, поэтов, философов, дионисийской морали – погибла не от войн и нашествий – ассирийцев, персов, римлян, турок, – но главным образом от коз, которые столетьями съедали побеги деревьев, уничтожали – уничтожили – леса и рощи, высушили долины и реки, – и превратили зеленую Анатолию в безводные пески и камень. – Траллам выпало до наших дней сохраниться в том виде, в каком эти места остались от разорений древности, историки сказали, что там жива Эллада. Но Театральный Мастер должен работать свою работу: и Траллы покинуты греками, теперь навсегда, в 1921 году, в дни греко-турецкой войны, когда турки русской тяжелой артиллерией над Смирной скинули греков в Средиземное море, заставив их бежать, бросив дома и жизнь.

…Вот она, Эвантэа, веселая страна поэтов и музыкантов! – на столе в пустом доме я нашел краюху иссохшего хлеба, а в другом доме – в светильнике еще не высохло масло. – Вот она, Антэа, страна великих театральных действ, – мертвая Эллада, мертвая потому, что ничто новое не пришло в быт греков, живших здесь, за последние полторы тысячи лет, – а гурки не собрались еще с двадцать первого года разграбить эти места.

С горы к нам ехал на муле человек, он махал рукою. Мы поехали к нему навстречу, глиняной улицей. На перекрестке стояла разбитая статуя Афродиты, в шерсти буйволов, которые чесались об нее. Человек, подъехавший к нам на муле, был стариком в белом плаще и в сандалиях. Мул его не был оседлан.

Я спросил:

– Можно ли где-нибудь здесь достать стремя?

– Стремя? – переспросил старик и задумался. – Да, можно, – ответил он. – Вон там на холме есть улица, в третьем доме направо под скамьей лежит стремя. Возьмите.

Я поскакал за стременем. Дом был отперт и пуст. Над дверью в притолоку было воткнуто веретено. Под лавкой в пыли лежало старое медное стремя, – я поднял его и рассмотрел, – это было стремя, оставшееся, быть может, от Александра Великого – —

И – я видел подлинную Элладу.

Мой спутник спросил старика:

– Где здесь Траллы?

– Траллы – здесь! – ответил старик.

Старик повел нас в дом, такой же пустой, как все. Из меха он налил в глиняный сосуд красного вина и подал нам козьего сыра. Старик был молчалив и торжествен. Он держался хозяином, магнатом этих мест, но он кланялся подобострастно. Мне показалось, что старик не совсем нормален так, как ненормальны под старость бывают очень многие русские старики-крестьяне. Мы отдыхали перед тем, чтобы пойти по развалинам. Старик просил подождать, когда придет с гор мальчик. Я рассматривал старика: он был чудесно красив, поистине правнук Диониса в грязном своем плаще, седокудрый старик с гордыми глазами. Мы спросили, что он здесь делает, как уцелел он здесь, он, грек, – старик ответил невнятно.

Мы не дождались мальчика с гор и пошли по мертвым развалинам. Старик шел с нами, как магнат и сторож. Старик заговорил о древностях, он все знал лучше наших справочников, бродя по векам истории, – но старик говорил о каждом доме, кто в нем жил и что в этом доме осталось, – так же, как говорил о веках. Мой переводчик сказал мне, что старик говорит только в настоящем времени, сдвинув время истории. Старик снял в одном доме светильник и подарил его мне, светильник, которому полторы тысячи лет, из черной глины.

Старик указал нам на пыль в горах и сказал, что это мальчик гонит отару. Старик говорил о мальчике торжественно.

И к нам подошел мальчик с гордой головой на хрупкой шее – тот самый, которого я видел в Музее древностей в Стамбуле на холме Гюль-Ханэ. У ног мальчика были козы и сторожевые псы. На плечах мальчика был рыжий плащ из овечьей шерсти. В руках мальчика была суковатая палка.

Я знаю: в ветре и солнце я видел тогда подлинную Элладу, подлинного эллина, – пусть – Малую Азию – у истории – съели козы. Театральный Мастер не забыл, что Эвантэа была городом великих театральных действ.

В торжественности заговорил старик, указывая на мальчика:

– Мы здесь вдвоем. Я здесь один. Я охраняю эти места. Мальчик из Тралл еще жив. Эллада – жива!

Старик указал рукою в сторону гор, старик – гениальным актером – глянул над моей головой. Старик был величественен. Он повторил тихо, сам себе:

– Мальчик из Тралл еще жив!..

…Солнце и ветер. Ноябрь, и поэтому прохладно, как в России около второго, яблоневого Спаса, – и солнце и ветер тогда крепки и благоуханны, как антоновское русское яблоко.

Ямское Поле,

30 декабря 1927 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю