Текст книги "Том 4. Волга впадает в Каспийское море"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
– Марьюшка, кхэ, вот я, да, – это жизнь, Марьюшка, кхэ!
Марья Климовна крестилась.
– Постыдитесь, Яков Карпович!.. Яков Карпович тушил свет.
У дочери Катерины были желтые маленькие глазки, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее были, как бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров.
…Город – русский Брюгге и русская Камакура.
Глава третья
…Москва громыхала грузовиками дел, начинаний, свершений. Автомобили мчались вместе с домами – в пространства и ввысь. Плакаты кричали горьковским ГИЗом, кино и съездами. Шумы трамваев, автобусов и такси утверждали столицу вдоль и поперек.
Поезд уходил из Москвы в ночь черную, как сажа. Лихорадка московских зарев и громов погибала, и погибала очень быстро. Поля легли черной тишиной, и тишина вселилась в вагон. В двухместном купе мягкого вагона сидели двое – два брата Бездетовы, Павел Федорович и Степан Федорович, краснодеревщики-реставраторы. Оба они имели вид непонятный, одеты были, как одевались купцы при Островском, в сюртуках, но в бекешах, – лица ж у них, хоть и бритые, хранили ярославскую славянскость, – глаза у обоих были пусты и умны. Поезд уволакивал время в черные пространства полей. В вагоне пахло дубленой кожей и коноплей. Павел Федорович достал из чемодана бутыль коньяку и серебряный стаканчик, – налил, выпил, – налил, молча передал брату. Брат выпил и вернул стаканчик. Павел Федорович убрал бутыль и стаканчик в чемодан.
– Бисер брать будем? – спросил Степан.
– Обязательно, – ответил Павел.
И еще через полчаса молчания братья выпили по стаканчику.
– Так называемые русские гобелены брать будем? – спросил Степан.
– Обязательно, – ответил Павел.
Прошло полчаса в молчании. Поезд волочил время, останавливая его перед станциями. Павел достал бутылку и стакан, выпил, налил брату, убрал.
– Девушек угостим? Фарфор брать будем? – спросил Степан Федорович.
– Обязательно, – ответил Павел.
В полночь поезд пришел к Волге, к селу, славному по всей России кустарным сапожным производством. Кожей пахло все крепче и крепче. Павел налил по последнему стаканчику.
– Позднее Александра брать не будем? – спросил Степан.
– Невозможно, – ответил Павел Федорович.
На станции горами свалены были российские сапоги – не философия, но конкретное утверждение русских дорог. Кустарничество пахло дегтем. Мрак был густ, как деготь, которым пахнул. По станции бегали сапожники. Все кругом за станцией проваливалось в грязь. Павел Федорович молчаливо за сорок копеек нанял телегу к пароходной конторке. Извозчики ругались в темноте, как сапожники. От просторных мраков Волги повалило сыростью. Заволжье горело электрическими огнями сапожничества. В буфете на пароходе пьянствовала компания евреев-перекупщиков, руководила компанией, разливала водку молодая женщина в манто из обезьяньего меха, – компания ушла после третьего свистка. Пароход притушил огни. Ветер стал шарить волжские пространства, сырость полезла в каюты. Бабища-буфетчица, накрывая Бездетовым, накрывала постели на столах в буфете, говорила о своем любовнике, который украл у нее сто двадцать два рубля. Пароход уносил в себе запахи сапожной кожи. Палубные пассажиры пели от холода разбойничьи песни. В серой мрази утра предстали пейзажи – не четырнадцатого, а любого доисторического века, – нетронутые человеком берега, сосны, ели, березы, валуны, глина, вода, – четырнадцатый век по европейскому летоисчислению представал плотами, паромами, деревнями. К полдням пароход пришел в семнадцато-осьмнадца-тый век русского Брюгге, – город спустился к Волге церквами, кремлем и развалинами пожарища 1920 года (тогда, в двадцатом, здесь сгорела добрая и центральная половина города. Занялся тогда пожар в уподкоме, – надо было бы тушить пожар, – но стали ловить буржуев и сажать их в тюрьму заложниками, – буржуев ловили три дня, ровно столько, сколько горел город, и перестали ловить, когда пожар отгорел без вмешательства пожарных труб и населения). – В тот час, когда антиквары сошли с парохода, над городом летали обалделые стаи галок и ныл город необыкновенным стоном стаскиваемых с колоколен колоколов. Собирался над городом покапать дождь.
Павел Федорович – молчаливо – нанял тарантас к Скудрину мосту – к Якову Карповичу Скудрину. Извозчик затарахтел по целебным ромашкам мостовых старины, рассказал о колокольной городской новости, объяснил, что у многих в городе нервное произошло расстройство из-за ожидания падения колоколов и грома падения, как бывает у неопытных стрелков, у которых жмурятся глаза из-за ожидания выстрела. Якова Карповича Бездетовы встретили во дворе, старик рубил сучья для печки. Мария Климовна выкидывала из коровника навоз. Яков Карпович не сразу узнал Бездетовых, – узнав, обрадовался, – заулыбался, закряхтел, засопел, – произнес:
– Ааа, покупатели!.. А я для вас теорию пролетариата придумал!
Мария Климовна поклонилась гостям в пояс, руки убрав под передник, – пропела приветливо:
– Гости дорогие, добро пожаловать, гости многожданные!
Катерина в подоткнутой до ляжек юбке, измазанная землей, опрометью пробежала в дом – переодеваться. Над крышами домов, шарахнув вороньи стаи, проревел падающий колокол, Мария Климовна перекрестилась, – бабахнуло колоколом громче, чем из пушки, зазвенели стекла в окнах на двор, – нервы, действительно, можно было испортить.
Все вошли в дом. Мария Климовна пошла к ухватам, у ее ног запел самовар. Катерина вышла к гостям барышней, сделала книксен. Старик скинул валенки, ходил вокруг гостей босиком и голубком ворковал. Антиквары помылись с дороги и сели к столу рядом, молча. Глаза гостей были пусты, как у мертвецов. Мария Климовна справилась о здоровий и расставляла по столу кушания семнадцатого века. Гости поставили на стол бутылку коньяку. Говорил за столом один Яков Карпович, хихикал и хмыкал, сообщал, куда надо пойти за стариной, где он ее приметил для братьев Бездетовых.
Павел Федорович спрашивал:
– А вы так и будете крепиться? – не продаете? Старик заерзал и захихикал, плаксиво ответил:
– Да, да, мол. Не могу, нет, не могу. Мое при мне, мне самому пригодится, поживем – увидим, да, кхэ… Я вам лучше теорию… Я еще вас переживу!
После обеда гости легли спать, – притворили скрипучие двери, улеглись на перины и безмолвно пили коньяк из старинного серебра. К вечеру гости упились. Весь день Катерина пела духовные песнопения. Яков Карпович бродил около дверей к гостям, поджидая, когда гости выйдут или заговорят, – чтобы зайти к ним побеседовать. День был унесен воронами, весь закат очень полошились вороны, разворовывая день. Сумерки развозились водовозными бочками. Глаза у гостей, когда они вышли к чаю, были совершенно мертвы, обалдело немигающие. Гости сели к столу безмолвно и рядом. Яков Карпович примостился сзади них, чтобы быть ближе к их ушам. Гости пили чай с блюдечек, подливая чай в коньяк, расстегнув свои сюртуки. Екатерининский торшер чадил около стола. Обеденный стол был круглый, красного дерева.
Яков Карпович говорил захлебываясь, спеша высказаться:
– А я вам мысль приготовил, кхэ, мысль… Теория Маркса о пролетариате скоро должна быть забыта, потому что сам пролетариат должен исчезнуть, – вот, какая моя мысль!.. – а стало быть, и вся революция ни к чему, ошибка, кхэ, истории. В силу того, да, что еще два-три поколения и пролетариат исчезнет – в первую очередь в Соединенных Штатах, в Англии, в Германии. Маркс написал свою теорию в эпоху расцвета мышечного труда. Теперь машинный труд заменяет мышцы. Вот какая моя мысль. Скоро около машин останутся одни инженеры, а пролетариат исчезнет, пролетариат превратится в одних инженеров. Вот, кхэ, какая моя мысль. А инженер – не пролетарий, потому что чем человек культурней, тем меньше у него фанаберских потребностей и ему удобнее со всеми материально жить одинаково, уровнять материальные блага, чтобы освободить мысль, да, – вон, англичане, богатые и бедные, одинаково в пиджаках спят и в одинаковых домах живут, в трехэтажных, а у нас – бывало – сравните купца с мужиком, – купец, как поп, выряжается и живет в хоромах. А я могу босиком ходить, и от этого хуже не стану. Вы скажете, кхэ, да, эксплоатация останется? – да как останется? – мужика, которого можно эксплоатировать, потому что он, как зверь, – его к машине не пустишь, он ее сломает, а она стоит миллионы. Машина дороже того стоит, чтобы при ней пятак с человека экономить, – человек должен машину знать, к машине знающий человек нужен – и вместо прежней сотни всего один. Человека такого будут холить. Пропадет пролетариат!..
Гости пили чай и слушали немигающими глазами. Яков Карпович хрюкал, харкал и торопился, – но развить мысли своей окончательно не успел: пришел Иван Карпович, брат, – охламон, переименовавший себя из Скудрина в Ожегова. Он, аккуратненько одетый в отчаянное тряпье, аккуратненько подстриженный, в галошах на босу ногу, – он почтительно всем поклонился и сел в сторону, в молчании. Поклону его никто не ответил. Лицо его было сумасшедшее. Яков Карпович заерзал и заволновался.
Мария Климовна сказала сокрушенно:
– И зачем только вы пришли, братец?
Охламон ответил:
– Посмотреть виды контрреволюции, сестрица.
– Какая ж тут контрреволюция, братец?
– Что касается вас, сестрица, то вы контрреволюция бытовая, – тихо и сумасшедше заговорил охламон Ожогов. – Но вы от меня плакали, – значит в вас есть зачатки коммунизма. Братец же Яков ни разу не плакал, и очень я раскаиваюсь, что не приставил я его в мое время к стенке, не расстрелял.
Мария Климовна вздохнула, покачала головой, молвила:
– Сынок-то твой как?
– Сынок мой, – ответил гордо охламон, – мой сын кончает вуз и меня не забывает, ходит в мое государство, когда бывает на каникулах, греется у печки, я ему революционные стихи сочиняю.
– А супруга?
– С ней я не встречаюсь. Она женотделом заведует. Знаете, сколько у нас заведующих приходится на двоих производственных рабочих?
– Нет.
– Семь человек. У семи нянек дитя без глазу. – А гости ваши – контрреволюция историческая.
Гости пили чай с оловянными глазами. Яков Карпович, наливался лиловою злобой, стал походить на свеклу. Он пошел на брата, захихикал в вежливости, засучил руками, усердно тер их друг о друга, точно в морозе.
– Знаете, братец, – заговорил, засипел Яков Карпович, очень вежливо, – убирайтесь отсюда к чертовой матери. Я вас чистосердечно прошу!..
– Извиняюсь, братец Яков, – я не к вам пришел, – я пришел историческую контрреволюцию посмотреть и с ней побеседовать, – ответил Иван.
– А я прошу – убирайтесь к чертовой матери!
– А я не пойду к ней!
Павел Федорович Бездетов медленно глянул оловом левого своего глаза на брата и сказал:
– Разговаривать с юродами мы не можем, – не уйдешь, велю Степану тебя выгнать в шею.
Степан мигнул так же, как брат, и поправился на стуле. Мария Климовна подперла щеки и вздохнула. Охломон сидел молча. Степан Федорович нехотя встал из-за стола, подошел к охламону. Охламон трусливо приподнялся и попятился к двери. Мария Климовна еще раз вздохнула. Яков Карпович хихикал. Степан остановился посреди комнаты, – охламон остановился у двери, гримасничая. Степан шагнул к охламону, – охламон ушел за дверь. Из-за двери он сказал просительно:
– Дайте в таком случае рубль двадцать пять копеек на водку.
Степан глянул на Павла, Павел произнес:
– Отпусти на полбутылки.
Охламон ушел. Мария Климовна выходила за калитку проводить его, сунула ему кусок пирога. Ночь за калиткой была черной и неподвижной. Охламон Ожогов шел темными переулками к Волге, мимо монастырей, пустырями, ему одному известными тропками. Ночь была очень черна. Иван разговаривал сам с собою, бормоча невнятно. Он спустился к промкомбинатскому кирпичному заводу, там он пролез через заборную щель, пошел ямами карьеров. Среди ям горела обжигная печь. Иван полез под землю, в печную яму, – там было очень тепло и очень душно, из щелей от заслонов шел красный свет. Здесь на земле валялись оборванцы, заросшие войлоком волос, коммунисты Ивана Ожогова, люди безмолвного договора с промкомбинатом: они бесплатно жгли печь кирпичного завода, эту, огнем которой обжигался кирпич, – и они бесплатно жили около печи, люди, остановившие свое время эпохой военного коммунизма, избрав председателем себе Ивана Ожогова. На соломе около доски, служившей столом, лежали трое, отдыхающие оборванцы. Ожогов присел рядом, подрожал, как люди дрожат в ознобе, согреваясь, положил на стол деньги и кусок пирога.
– Не плакали? – спросил один из оборванцев.
– Нет, не плакали, – ответил Ожогов.
Помолчали.
– Тебе идти, товарищ Огнев, – сказал Ожогов.
Вползли в глину подземелья еще двое в войлоке бород и усов, в рваной нищете, прилегли, положили на доски деньги и хлеб. Человек лет сорока, – уже старик, – лежавший в самом темном тепле, – Огнев, подполз к доске, сосчитал деньги, – полез из подземелья наверх. Остальные остались сидеть и лежать в безмолвии, – один из пришедших лишь молвил, что завтра с утра надо будет грузить баржу дровами. Огнев вернулся скоро с бутылками водки. Тогда охламоны придвинулись к доске, достали кружки, сели кружком. Товарищ Огнев разлил водку, чокнулись, безмолвно выпили.
– Теперь я буду говорить, – сказал Ожогов. – Были такие братья Райты, они решили полететь в небо, и они погибли, разбившись о землю, упав с неба. Они погибли, но люди не оставили их дела, люди уцепились за небо, – и люди – летают, товарищи, они летают над землей, как птицы, как орлы! – Товарищ Ленин погиб, как братья Райты, – я был у нас в городе первым председателем исполкома. В двадцать первом году все кончилось. Настоящие коммунисты во всем городе – только мы, и вот нам осталось место только в подземелье. Я был здесь первым коммунистом, и я останусь им, пока жив. Наши идеи не погибнут. Какие были идеи! – теперь уже никто не помнит этого, товарищи, кроме нас. Мы – как братья Райты!..
Товарищ Огнев налил по второму залпу водки. И Огнев перебил Ожогова:
– Теперь я скажу, председатель! какие были дела! как дрались! Я командовал партизанским отрядом. Идем мы лесом, день, идем ночь, и еще день, и еще ночь. И вот на рассвете слышим – пулеметы…
Огнева перебил Пожаров – он спросил Огнева:
– А как ты рубишь? – ты как большой палец держишь при рубке, согнув или прямо? – ты покажи!
– На лезвие. Прямо, – ответил Огнев.
– Все на лезвие. Ты покажи. Вот, на ножик, покажи!
Огнев взял сапожный нож, которым охламоны резали хлеб, и показывал, как он кладет большой палец на лезвие.
– Неправильно ты рубаешь! – крикнул Пожаров. – Я саблю при рубке держу не так, я режу, как бритвой. Дай, покажу! – Неправильно ты рубаешь!
– Товарищи! – молвил тихо Ожогов, и лицо его исказилось сумасшедшей болью, – мы об идеях должны сегодня говорить, о великих идеях, а не о рубке!
Ожогова перебил четвертый, он крикнул:
– Товарищ Огнев! ты был в третьей дивизии, а я во второй, – помнишь, как вы прозевали переправу около деревни Шинки?!
– Мы прозевали?! – нет, это вы прозевали, а не мы!..
– Товарищи! – опять тихо и сумасшедше молвил Ожогов. – Мы об идеях должны говорить!..
К полночи люди в подземелье у печки спали, эти оборванцы, нашедшие себе право жить в подземелье у печи кирпичного завода. Они спали, свалившись в кучу, голова одного на коленях другого, прикрывшись своими лохмотьями. Последним уснул их председатель Иван Ожогов, – он долго лежал около жерла печи, с листком бумаги. Он мусолил карандаш, он хотел написать стихи. – «Мы подняли мировую», – написал он и зачеркнул. – «Мы зажгли мировой», – написал он и зачеркнул. – «Вы, которые греете воровские руки», – написал он и зачеркнул. – «Вы – либо лакеи, иль идиоты», – написал он и зачеркнул. Слова не шли к нему. Он заснул, опустив голову на исчирканный лист бумаги. Здесь спали коммунисты призыва военного коммунизма и роспуска тысяча девятьсот двадцать первого года, люди остановившихся идей, сумасшедшие и пьяницы, люди, которые у себя в подземелье и у себя в труде по разгрузке барж, по распилке дров создали строжайшее братство, строжайший коммунизм, не имея ничего своего, ни денег, ни вещей, ни жен, – впрочем, жены ушли от них, от их мечтаний, от сумасшествия и алкоголя. – В подземелье было очень душно, очень тепло, очень нище.
Полночь следовала над городом неподвижная и черная, как история этих мест.
В полночь на лестнице в мезонин младший реставратор Степан Федорович остановил Катерину, потрогал ее плечи, крепкие, как у лошади, пощупал их пьяною рукою и сказал тихо:
– Ты, там, скажи своим… сестрам… Опять устроим. Найдите, мол, место…
Катерина стояла покорно и покорно прошептала:
– Хорошо, скажу.
Внизу в ту минуту Яков Карпович развивал Павлу Федоровичу теории цивилизации. В гостиной на круглом столе стоял стеклянно-бронзовый фрегат, приспособленный для наливания алкоголем, чтобы путем алкоголя, разливаемого через краник из фрегата и через рюмки по человечьим горлам, – путем алкоголя путешествовать на этом фрегате по фантазиям. Этот фрегат был вещью осьмнадцатого века. Фрегат был налит коньяком. Павел Федорович сидел в безмолвии. Яков Карпович копошился вокруг Павла Федоровича, топтался голубком на ногах, через прореху поддерживая грыжу.
– Да-с, кхэ, – говорил он. – Что же, по-вашему, движет миром, цивилизацию, науку, пароходы? Ну, что?
– Ну, что? – переспросил Павел Федорович.
– А по-вашему что? – труд? знание? голод? любовь? – нет! – Цивилизацией движет – память! – Представьте себе картину: завтра утром у людей пропадет память, – инстинкты, разум остались, – а памяти – нет. Я проснулся на кровати – и я падаю с кровати, потому что я по памяти знаю о пространстве, а раз памяти нет, я этого не знаю. На стуле лежат штаны, мне холодно, но я не знаю, что со штанами делать. Я не знаю, как мне ходить, на руках или на четвереньках. Я не помню вчерашнего дня, значит, я не боюсь смерти, ибо не знаю о ней. Инженер забыл всю свою высшую математику, и все трамваи и паровозы стоят. Попы не найдут дорогу в церковь, а также ничего не помнят об Иисусе Христе. Да, кхэ!.. У меня остались инстинкты, хотя они тоже вроде памяти, но допустим, – и я не знаю, что мне есть, стул или хлеб, оставшийся на стуле с ночи, – а увидев женщину, я свою дочь приму за жену.
Алкогольный фрегат на столе норд-остами пояснял мысли Якова Карповича, – вместе с фрегатом в красном дереве гостиной застрял от осьмнадцатого века российский Вольтер. За окнами осьмнадцатого века шла советская уездная ночь.
Еще через час дом Скудриных спал. И тогда в кислой тишине спальни зашлепали туфли Якова Карповича – к постели Марии Климовны. Мария Климовна, древняя старушка, спала. Свеча в руке Якова Карповича дрожала. Яков Карпович хихикал. Яков Карпович коснулся пергаментного плеча Марии Климовны, глаза его заслезились в наслаждении. Он зашептал:
– Марьюшка, Марьюшка, это жизнь, это жизнь, Марьюшка.
Осьмнадцатый век провалился в вольтеровский мрак.
Наутро над городом умирали колокола и выли, разрываясь в клочья. Братья Бездетовы проснулись рано, но Мария Климовна встала еще раньше, и к чаю были горячие, с грибами и луком пирожки. Яков Карпович спал. Катерина была заспанна. Чай пили молча. День настал сер и медленен. После чая братья Бездетовы пошли на работу. Павел Федорович составил на бумажке реестрик домов и семей, куда надо было идти. Улицы лежали в безмолвии уездных мостовых, каменных заборов, бурьянов под заборами, бузины на развалинах пожарища, церквей, колоколен, – и глохли в безмолвии, когда начинали ныть колокола, и орали безмолвием, когда колокола ревели, падая.
Бездетовы заходили в дом молчаливо, рядом, и смотрели кругом слепыми глазами.
1. На Старой Ростовской стоял дом, покривившийся набок. В этом доме умирала вдова Мышкина, вдова – семидесятилетняя старуха. Дом стоял углом к улице, потому что он был построен до возникновения улицы, – и дом этот был строен не из пиленого леса, а из тесаного, потому что он возник во времена, когда русские плотники пилы еще не употребляли, строя одним топором, – то есть до времен Петра. По тогдашним временам дом был боярским. В доме от тех дней хранились – кафельная печь и кафельная лежанка, изразцы были разрисованы барашками и боярами, залиты охрой и глазурью.
Бездетовы вошли в калитку не постучавшись. Старушка Мышкина сидела на завалинке перед свиным корытом, свинья ела из корыта ошпаренную кипятком крапиву. Бездетовы поклонились старушке и молча сели около нее. Старушка ответила на поклон и растерянно, и радостно, и испуганно. Была она в рваных валенках, в ситцевой юбке, в персидской пестрой шали.
– Ну, как, продаете? – спросил Павел Бездетов.
Старушка спрятала руки под шаль, опустила глаза в землю к свинье, – Павел и Степан Федоровичи глянули друг на друга, и Степан мигнул глазом – продаст.
Костяною рукой с лиловыми ногтями старушка утерла уголки рта, и рука ее дрожала.
– Уж и не знаю, как быть, – сказала старушка и виновато глянула на братьев, – ведь деды наши жили и нам завещали, и прадеды, и даже времена теряются… А как помер мой жилец, царствие небесное, прямо невмоготу стало, – ведь он мне три рубля в месяц за комнату платил, керосин покупал, мне вполне хватало… А вот и батюшка мой и матушка моя на этой лежанке померли… Как же быть… Царствие небесное, жилец был тихий, платил три рубля и помер на моих руках… Уж я думала, думала, сколько ночей не спала, смутили вы мой покой.
Сказал Павел Федорович:
– Изразцов в печке и в лежанке сто двадцать. Как уговаривались, по двадцать пять копеек изразец. Итого сразу вам тридцать рублей. Вам на всю жизнь хватит. Мы пришлем печника, он их вынет, и поставит на их место кирпичи, и побелит. И все за наш счет.
– О цене я не говорю, – сказала старушка, – цену вы богатую даете. Такой цены у нас никто не даст… Да и кому они, кроме меня, нужны? – вот если бы не родители… одинокая я…
Старушка задумалась. Думала она долго, – или ничего не думала? – глаза ее стали невидящими, провалились в глазницы. Свинья съела свою крапиву и тыкала пятачком в старухин валенок. Братья Бездетовы смотрели на старуху деловито и строго. Вновь старуха утерла уголки губ трясущейся рукою. Тогда она улыбнулась виновато, виновато глянула по сторонам, по косым заборчикам двора и огорода, – виновато опустила глаза перед Бездетовыми.
– Ну, так и быть, дай вам Бог! – сказала старушка и протянула руку Павлу Федоровичу, неумело и смущенно, но так, как требует заправская торговая традиция, – отдала изразцы из полы в полу.
2. На соборной площади в полуподвале бывшего собственного дома жила семья помещиков Тучковых. Прежняя их усадьба превратилась в молочный завод. Здесь в подвале жили – двое взрослых и шестеро детей, – две женщины – старуха Тучкова и ее сноха, муж которой, бывший офицер, застрелился в 1925 году накануне смерти от туберкулеза. Старик-полковник был убит в 1915 году на Карпатах. Четверо детей принадлежали Ольге Павловне, как звали сноху, – двое остальных принадлежали расстрелянному за контрреволюцию младшему Тучкову. Ольга Павловна была кормилицей, играла по вечерам в кинематографе на рояле. И она, тридцатилетняя женщина, походила на старуху.
Подвал был отперт, как во всех нищих домах, когда туда пришли братья Бездетовы. Их встретила Ольга Павловна. Она закивала головой, приглашая войти, – она побежала вперед, в так называемую столовую, прикрыть кровать, чтобы посторонние не видели, что под одеялом нет постельного белья. Ольга Павловна глянулась в триптих зеркала на туалете александровско-ампирного – красного дерева. Братья были деловиты и действенны. Степан поднимал стулья вверх ножками, отодвигал диван, поднимал матрас на кровати, выдвигал ящики в комоде – рассматривал красное дерево. Павел перебирал миниатюры, бисер и фарфор. У молодой старухи Ольги Павловны осталась легкость девичьих движений и умение стыдиться. Реставраторы чинили в комнатах молчаливый разгром, вытаскивая из углов грязь и нищету. Шестеро детей лезли к юбке матери в любопытстве к необыкновенному, двое старших готовы были помогать в погроме. Мать стыдилась за детей, младшие хныкали у юбки, мешая матери стыдиться. Степан отставил в сторону три стула и кресло, и он сказал:
– Ассортимента нет, гарнитура.
– Что вы сказали? – переспросила Ольга Павловна, – и крикнула беспомощно на детей: – Дети, пожалуйста, уйдите отсюда! Вам здесь не место, прошу вас…
– Ассортимента нет, гарнитура, – сказал Степан Федорович. – Стульев три, а кресло одно. Вещи хорошие, не спорю, но требуют большого ремонта. Сами видите – в сырости живете. А гарнитур надо собрать.
Дети притихли, когда заговорил реставратор.
– Да, – сказала Ольга Павловна и покраснела, – все это было, но едва ли можно собрать. Часть осталась в имении, когда мы уехали, часть разошлась по крестьянам, часть поломали дети, и – вот – сырость, я отнесла в сарай…
– Поди, велели в двадцать четыре часа уйти? – сказал Степан Федорович.
– Да, мы ушли ночью, не ожидая приказа. Мы предвидели…
В разговор вступил Павел Федорович, он спросил Ольгу Павловну:
– Вы по-французски и по-английски понимаете?
– О, да, – ответила Ольга Павловна, – я говорю…
– Эти миниатюрки будут – Бушэ и Госвей?
– О, да! – эти миниатюры…
Павел Федорович сказал, глянув на брата:
– По четвертному за каждую можно дать.
Степан Федорович брата перебил строго:
– Если гарнитур мебели, хотя бы половинный, соберете, куплю у вас всю мебель. Если, говорите, имеется у мужиков, можно к ним съездить.
– О, да! – ответила Ольга Павловна. – Если половину гарнитура… До нашей деревни тринадцать верст, это почти прогулка… Половину гарнитура можно собрать. Я схожу сегодня в деревню и завтра дам ответ. Но – если некоторые вещи будут поломаны…
– Это не влияет, скинем цену. И не то, чтобы ответ, а прямо везите, чтобы завтра все можно у вас получить и упаковать. Диваны пятнадцать рублей, кресла семь с полтиной, стулья по пяти. Упаковка наша.
– О, да, я схожу сегодня, до нашей деревни только тринадцать верст, это почти прогулка… Я сейчас же пойду.
Сказал старший мальчик:
– Maman, и тогда вы купите мне башмаки?
За окнами был серый день, за городом лежали российские проселки.
3. Барин Вячеслав Павлович Каразин лежал в столовой на диване, прикрывшись беличьей курткой, вытертой до невозможности. Столовая его, как и кабинет-спальня его и его супруги, являли собой кунсткамеру, разместившуюся в квартире почтового извозчика. Братья Бездетовы стали у порога и поклонились. Барин Каразин долго рассматривал их и гаркнул:
– Вон! жжулики. Вон отсюда! Братья не двинулись.
Барин Каразин налился кровью и вновь гаркнул:
– Вон от меня, негодяи!
На крик вышла жена. Братья Бездетовы поклонились Каразиной и вышли за дверь.
– Надин, я не могу видеть этих мерзавцев, – сказал барин Каразин жене.
– Хорошо, Вячеслав, вы уйдете в кабинет, я переговорю с ними. Ах, вы же все знаете, Вячеслав! – ответила барыня Каразина.
– Они перебили мой отдых. Хорошо, я уйду в кабинет. Только, пожалуйста, без фамильярностей с этими рабами.
Барин Каразин ушел из комнаты, волоча за собой куртку, вслед ему в комнату вошли братья Бездетовы, еще раз почтительно поклонились.
– Покажите нам ваши русские гобелены, а также скажите цену бюрца, – сказал Павел Федорович.
– Присядьте, господа, – сказала барыня Каразина.
Распахнулась дверь из кабинета, высунулась из двери голова барина. Барин Каразин закричал, глядя в сторону к окнам, чтобы случайно не увидеть братьев Бездетовых:
– Надин, не разрешайте им садиться! Разве они могут понимать прелесть искусства! Не разрешайте им выбирать! – продайте им то, что находим нужным продать мы. Продайте им фарфор, фарфоровые часы и бронзу!..
– Мы можем и уйти, – сказал Павел Федорович.
– Ах, подождите, господа, дайте успокоиться Вячеславу Павловичу, он совсем болен, – сказала барыня Каразина и села беспомощно к столу. – Нам же необходимо продать несколько вещей. Ах, господа!.. Вячеслав Павлович, прошу вас, прикройте дверь, не слушайте нас, – уйдите гулять…
4 – 5–7 – –
К вечеру, когда галки разорвали день и перестали выть колокола, братья Бездетовы вернулись домой и обедали. После обеда Яков Карпович Скудрин снарядился в поход. В его карманах были бездетовские деньги и реестрик. Старик одел широкополую фетровую шляпу и овчинный полушубок, на ногах у него были опорки. Он шел к плотнику, к возчику, за веревками и рогожами, – распорядиться, упаковать купленное и отвезти на пароходную пристань для отправки в Москву. Старик был у дел, он сказал, уходя:
– Надо бы охламонам поручить перенос и упаковку, самые честные люди, хоть и юроды. Да нельзя. Братец Иван им не позволит, их самый главный революционер, – не даст работать на контрреволюцию, хи-хи!..
Братья Бездетовы устроились в гостиной отдыхать. Земля последовала на ночь. Весь вечер стучались украдкою люди в окошко Марии Климовны, – к ним выходила Катерина, – и люди, нищенски заискивая, предлагали, – «дескать, гости у вас живут, всякие старинные вещи покупают», – старинные рубли и копейки, испорченные лампы, самовары, старые книги, подсвечники, – эти люди не понимали искусства старины, они были нищи всячески, – Катерина не допускала их до гостей, с их медными лампами, предлагая вещи оставить до завтра, когда гости, отдохнув, глянут. Вечер был темен. В закат подул ветер, нанес тучи, заморосил дождь осенней непреложностью, – лесом, дорожными грязями (теми самыми, в которых в эти дни завязал Аким Скудрин) шла Ольга Павловна, женщина с лицом старухи и с движеньями, девически легкими. Лес шумел ветром, в лесу было страшно. Эта женщина в девическом страхе леса шла в свою деревню, чтобы у крестьян купить, ненужные крестьянам, кресла.
Часов в восемь вечера Катерина отпросилась у матери – сначала на спевку, потом к подруге, – нарядилась и ушла. Через полчаса после нее вышли в дождь Степан и Павел Федоровичи. Катерина ждала их за мостом. Степан Федорович взял Катерину под руку. Они пошли вдоль оврага, тропинкой, в кромешной темноте, к окраинам города. Там жили старухи-тетки Скудрины. Катерина и Бездетовы ворами прошли во двор, ворами пошли в сад. В глубине сада стояла глухая баня.
Катерина постучала, полуоткрылась дверь. В бане горел свет, там гостей ожидали три девушки. Окна девушки глухо занавесили, к ступенькам на полок придвинули стол. Девушки были празднично наряжены, поздоровались торжественно.
Братья Бездетовы вынули из карманов бутылки с коньяком и портвейном, привезенные из Москвы.
Девушки раскладывали на столе – на бумаге – вареную колбасу, шпроты, конфеты, помидоры и яблоки. Старшая в компании – Клавдия – достала из-за печки бутылку водки. – Все говорили шепотом. Братья Бездетовы сели рядом на ступень к полку. На полке горела железная лампа.