355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 4. Волга впадает в Каспийское море » Текст книги (страница 15)
Том 4. Волга впадает в Каспийское море
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:05

Текст книги "Том 4. Волга впадает в Каспийское море"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

Лошади готовы.

– Биттэ!

Фура ползет в гору шагом, под обрывом горы, в овражную щель, валится с боку-на-бок, но не скрипит, сделанная навек. Въехали в лес, в прохладу и шелест дубов. Спустились в овраг. Поднялись вверх. Темно и ничего не видно. Прошел час пути. Лошади побежали рысью.

– Вот отсюда сворачивает дорога к Карлу Швабу, – сказал возница.

Ни Дингэс, ни Pay ничего тогда не знали о Карле Швабе. Никто ничего не ответил.

– Закурим, – сказал Pay и предложил папиросу вознице.

– Канн-манн, – сказал возница и остановил лошадей, чтобы высечь зажигалкой огонь. – Карл Шваб был очень хорошим, трудолюбивым хозяином.

– Какой это Карл Шваб? – спросил Дингэс.

– А это тот, к которому пришли черепа, – ответил возница.

Поехали дальше, во мрак, оврагами, лесом. Лошади бежали рысью, гнали за собой пыль, пыль пахла кремнем и полынью. Молчали. Выехали на холм в степь. И в бесконечном просторе степи, впереди, направо, налево, на версты и на десятки верст загорелись в степи десятки костров.

– Смотрите, Дингэс, – сказал Pay, – это от кочевого древневековья.

Сказал возница:

– Это в степи пасутся стада и табуны и костры разложены, чтобы пугать волков, которые рыщут по степи. Особенно много развелось волков после революции.

В Бальцер приехали ночью, в кантон, с улицами, проложенными линейкою и заложенными пылью по щиколотку. Кантон спал, прикрыв ставни. Выли – по-степному – собаки. Небо также было степным. На постоялом дворе блистательствовала чистота. Дали четыре полотенца и две постели. Электричество погасло в час ночи.

Наутро в палительном зное перед глазами прошел Бальцер, этот кантон, где в каждом доме ткут сарпинку, – сарпинка – Сарепта – сарептинские немцы. День прошел кожевенным заводом, где нечем дышать от удушья падали, клубами пшеничной пыли вальцовой мельницы, горами подсолнечной шелухи маслобойного завода. На литейном заводе отливали части для фур и для сеялок. За невероятностями пыли из зноя переулков, около реки Голый Карамыш стояла сарпинковая фабрика, немки склонялись над ткацкими машинами в немецком порядке и в чистоте. Бальцер – кантон, индустриальный центр, – фабрики, уничтожающие кустарничество, – и все же кантон весь день шелестит необыденным, странным для степного зноя шелестом кустарных ткацких станов: это в домах ткут сарпинку женщины, дети, мужчины.

В новом закате отдыха от зноя «форд» кантонального исполкома (у волжских немцев в каждой волости по «форду») понес ученых в Дэнгоф, в село кустарей и школьных раскопок, на родину фрау Шварцкопф и фрау Трэнклер, в прямые немецкие улочки с белыми домами за ставнями и заборами. Учитель Кэрнер показывал новые немецкие буквари, толковал о многополье и водил на свою плантацию – и в конюшне у него за притолоку были засунуты сушеные щучьи головы – от злого глаза. Дэнгоф шелестел ульем прялок в керосиновом мраке окон средневекового ткачества. Ночь засветилась свечою месяца над степью и кострами в степи. Тогда колония уснула. Последний верблюд прошагал к воротам.

В каждом доме ткацкие станы, мужчины, женщины, дети сидят за станами, ткут сарпинку, – и в каждом доме пахнет свежим ситцем. Дингэс записал количество станов в колонии, выработки, процент туберкулезных и близоруких, стопроцентность кооперированности ткачей, – и записывал названия частей фуры, частей трубки, частей станов и сундуков, чтобы вскрыть столетия. Доктор Pay в архиве сельского совета раскапывал родословную шульмайстера Шварцкопфа и пфарера Трэнклера, чтобы совместно с Дингэсом расследовать историю черного глаза. Дингэс и Pay ходили по старикам и старинным домам, просили показать им старинные трубки, сундуки, платья, веретена, – убеждали отобранное прибрать для музея, тут же заполняя благодарственные от музея грамоты. В одном из домов они нашли старинные, еще от Германии, очки. Еще утром учитель Кэрнер сообщил, что он, вернувшись с плантации, отправит свою жену с учеными к знахарке. После вечернего кофе фрау шульмайстерша Кэрнер пошла с учеными к бабушке. Дом бабушки, как все дома, главную комнату заставил ткацкими станами, под окном у стана внучата устроили свою кукольную комнату и забились туда, чтобы посмотреть гостей. Бабушка приняла гостей в новом платье и провела их в столовую, предложила медовых пряников и по рюмке портвейна. Бабушка села в кресла к камину, и гости сели вокруг нее. В первых фразах бабушка сообщила, что она никоим образом не связана с темною силою и верная лютеранка, – все ее знания у нее от бабушки, верные знания, потому – что ее прапрапрадед был студентом и лекарем в Саксонии. За свою жизнь она приняла шестнадцать тысяч детей и немногим меньшее количество людей – за эти годы голода и смерти – обмыла перед гробом. Она побранила врачей, которые заставляют женщин ложиться во время родов, и с гордостью заявила, что все ее роженицы рожали стоя, как и требуется природою. Дингэс расспрашивал бабушку о фрау шульмайстерше Шварцкопф, – бабушка подтвердила истинность истории, сообщив, что все это произошло, когда она была уже замужем. Затем бабушка отвела шульмайстершу Кэрнер в отдельную комнату, чтобы дать несколько советов и побеседовать об их женских делах. Фрау Кэрнер вышла от бабушки, гордая, смущенная, раскрасневшаяся, и ничего не рассказала мужчинам о советах бабушки, – дома же, по настоянию мужа, передала профессору Дингэсу для музея порошочки из кирпича, останавливающие кровь, и порошочки из лягушечьих костей и менструальной женской крови, привораживающие любовь. Учитель Кэрнер толковал за ужином о преимуществах корнеплодного хозяйства в деле кормления животных.

Новым вечером форд отнес ученых в новое село, где также шелестели ткацкие станы. Та ночь не принесла отдыха от зноя. Улицы задыхались от жажды закрытыми ставнями окон и серебряной свечою месяца в небе. В доме, где остановились ученые, на полы в комнатах клали мокрые полотенца, чтобы утолить жажду комнат. Хозяин дома – ткач Юнг – провел гостей в гостиную. В парадной комнате стояли клавесины и две кровати за десятком подушек. Хозяин был молчалив и очень черен, заросший черной бородой.

– Если мои господа хотят, – сказал ткач Юнг, беспомощно улыбнувшись, – если мои господа хотят, мы с женой сыграли бы и спели для удовольствия гостей. Мы всегда проводим отдых в пении.

Ткач Юнг тихо улыбнулся, лицо его стало блаженным. Он извлек из клавесин несколько звуков, – удивительнейшие звуки, выцветшие в этом степном зное. Жена села рядом с мужем и запела. Муж подпевал клавесинам и жене. Запели дети, став около матери.

Лица всех певших были умиленны. Профессор Дингэс записывал слова песни: песнь сохранилась еще от Германии, выцветшая в степи и переиначенная столетьем зноя. Семья ткача Юнга оказалась духоборческой семьей.

IV

Немец Карл Шваб, рыжеусый, безбородый, черноволосый человек, кадык которого походил на его колени, а кадык и колени вместе – на его трубку, торчавшую из рыжих усов, кареглазый, впалогрудый человек, после жесточайшего голода 1920 года, дошедшего до людоедства, ушел из колонии на отруб. Карл Шваб получил надел недалеко от Волги, где степь обрывается в Волгу горами, надел был на опушке леса, на краю оврага. Лес стоял рядом, кленовый и некленовый, зеленый лес. Карл Шваб решил строить «кутор», как немцы называют хутора, на холме, неподалеку от овражного обрыва.

Еще зимой перевезя сруб и прочие материалы, конец зимы прожив у соседа, посеявшись с весны, летом Карл Шваб, переселившись со своей семьей на новый кутор, приступил к постройке дома. Работали он, его сыновья Иоганн и Фридрих, его жена Марта и дочери Мария и Виктория. Семья была молчалива и дружна. Сыновья строили себе отдельные комнаты, ибо решено было осенью жениться. Девушкам предполагалась светелка, чтобы коротать время до брака. Во временном сарае, где хранились сельскохозяйственные машины и домашняя утварь, где люди спали и питались, на полке, над обеденным столом, хранились сельскохозяйственные журналы и проспект стандартного строительства на немецком языке. Мужчины вечерами перепроверяли планы, задуманные еще зимою.

В августе, когда пшеница была убрана, когда была закончена постройка дома, – на кухне возникла немецкая печь, обмазанная глиной и известью, целое немецкое строительство со многими печурками, топками, подтопками, с кубом для выварки белья и для варки мыла, с плиткой для кофе, с духовкой для супа и с другой духовкой для кухэнов, – целое строительство под аркой; хозяйка должна работать под этой аркой, чтобы справа и слева от ее руки были все эти топки и подтопки, чтобы камин грел ее ноги, камин, в котором также можно коптить свиные окорока и грудину. Над камином вбиты были вешалки для просушки одежды после осенних дождей и зимних вьюг.

Зимой в метельные дни должны были бы все собираться около камина, чтобы слушать сказки фрау Марты о ведьме из Дэнгофа, которая превращалась в свинью и которую в свином состоянии однажды поранил прохожий, так поранил, что ведьма, гроссмутер такая-то, целую неделю не поднималась с кровати, – средневековые сказки, привезенные сюда из немецкого осьнадцатого века.

В девичьей светелке висела мадонна, около которой девушки пели, вышивая тряпки, «авэ, Мариа». В комнате отцов стояла резная кровать, в несколько этажей заваленная подушками и одеялами, где из-под нижнего одеяла свисали кружева, сплетенные Мартой. Около кровати стоял сундук, вывезенный еще из Германии, предмет изучения профессора Дингэса. В сараях и в конюшнях у притолок были повешены сушеные головы рыбы, щуки, охраняющие от чертей, родившихся где-то в Германии: эти рыбьи головы были предметом изучения и Дингэса, и Pay.

В начале сентября, когда поля окончательно были уже обработаны и перепаханы под зиму, отец и сыновья стали копать погреб, чтобы сложить туда корнеплоды.

Было осенью сыро. Встав в пять часов, моросливым рассветом, отвесив корма животным, начав рабочий немецкий день, выпив в половине восьмого кофе из жженой пшеницы, отец и сыновья пошли на двор (построенный степным уметом), там они рыли погреб. Иоганн и Фридрих спустились в яму и выкидывали оттуда землю, Карл отвозил землю к конюшням, чтобы утеплить их землею. Трубка, кадык и колени Карла были медленны и степенны. Старший Иоганн, похожий на отца, рыл в темном углу, перекидывая землю Фридриху. Фридрих, коренастый, как мать, кидал землю отцу.

Лопата Иоганна уперлась в твердое, это не был камень. Иоганн копнул раз, два и три – и к ногам его покатилось нечто круглое. В темноте нельзя было понять, что это такое.

– Вартманн, – степенно сказал Иоганн брату и крикнул наверх: – Фатер!

– Канн-манн, – ответил сверху отец.

Иоганн высунул из ямы на свет человеческий череп. Череп был коричнев и скуласт. Лица Карла и Иоганна выразили ужас. Фридрих глупо улыбнулся. Не меньше, чем минуту, то есть вечность при таких обстоятельствах, Карл и Иоганн были неподвижны в ужасе.

– Что ты смеешься, оболтус, – сказал отец Фридриху.

Фридрих проникся страхом. Отец вынул трубку изо рта, все его кадыки удвоились. Иоганн вылез из ямы и стал рядом с отцом. Фридрих также вылез и также стал рядом – с братом.

– Штилль! – сказал отец. – Молчание! – Иоганн, принеси фонарь.

Отец полез в яму. Фонарь осветил куски человеческих костей, торчавших из земли. Отец сел на землю, в страшном ужасе и горе, подпер рукою голову. Он встал и вылез из ямы. Он еще раз осмотрел человеческий череп и еще раз, с черепом, полез в яму. Он положил череп к позвонкам, затылком к востоку, как лежал череп, и вылез из ямы.

– Штилль! Шнэлль! – сказал отец. – Молчание! Скорее!

Карл взял лопату и бросил ком земли с края ямы в темный угол, где был череп. Сыновья безмолвно последовали примеру отца. Трубки не было в зубах Карла. Фридрих от природы был глуп, как знали все в семье. Лица Карла и Иоганна были покорны судьбе. Теперь уже Фридрих возил землю на тачке от конюшни к яме. Моросил мелкий дождь. Степь была пуста и печальна.

Двадцать минут двенадцатого Марта позвала обедать. Отец воткнул лопату в землю под навесом, ничего не сказав. Мужчины молча вымыли руки и сели за стол, около андерсеновской печи, которую Марта уже побелила, вытопив.

Обедали молча и молча после обеда пошли по своим постелям спать до кофе.

После кофе до сумерек мужчины заваливали яму в излишней для немцев поспешности. Заваливать – куда быстрее, чем выкапывать, и наутро мужчины кончили работу.

Тогда отец сказал сыновьям в последний раз:

– Безмолвие! – женщины не должны знать, никто не должен знать. Мы начнем копать погреб в другом конце двора.

Женщины не спросили мужчин, почему мужчины переменили свои планы, и тем не менее, потому что иной раз вести распространяются без человеческих слов, Марта, мать, в этот вечер, после вечерней в половине седьмого пищи, когда семья собралась около камина против арки, где священнодействовали женщины, когда мужчины повесили свои картузы над печью, – Марта иноречиво рассказала историю шульмайстерши Шварцкопф, бывшую на памяти Марты, когда она была девочкой, – когда фрау шульмайстерша Шварцкопф имела черный глаз, ради которого фрау пфарерша Трэнклер вынуждена была покинуть богатый свой дом и поступить работницей к патеру. Фрау Марта рассказала эту правдивую историю, косо поглядывая на мужа, иноречиво задерживаясь на паузах. Дочери в страхе жались к матери, младшая прятала голову от огня камина. За домом, в степи, гудели осенние ветры и шипел дождь. Лицо Фридриха было расстроено. Иоганн и отец были каменнолицы.

– Надо иметь спокойный сон, жена, – сказал Карл и поднялся со стула без четверти девять, чтобы задать скотине на ночь и в девять быть в постели.

Отец всегда один выходил в этот час на конюшню, сейчас он сказал старшему сыну: – Ты пойдешь со мною, мальчик.

Сын зажег фонарь, чего обыкновенно не делалось, – отец не упрекнул его в неэкономности. На дворе было очень темно, гудел над степью ветер и хлестал по кутору дождь, в черном мраке. Мужчины шли рядом, сын жался к отцу, и сын сказал отцу шепотом:

– Страшно, папа.

– Да, очень страшно, – также шепотом ответил отец и положил руку на плечо сына, приласкал сына отцовской своей рукою. – Очень страшно, мальчик.

Наутро мужчины стали рыть погреб в другом конце двора. Иоганн перекидывал землю Фридриху, Фридрих наваливал землю на тачку, отец отвозил землю к конюшне. И через неделю произошло то же, что было девять дней назад: Фридрих откопал человеческий скелет. Лица всех троих теперь изображали ужас. Отец долго сидел на тачке, оперев щеки ладонями, трагически качая головою. Мужчины в безмолвии и поспешности стали заваливать яму. Яма была завалена и сравнена с землею.

Сентябрь уже перевалил на октябрь, начались заморозки. Отец решил рыть погреб в подполье. И опять через неделю труда найдена была могила, теперь уже много человеческих костей и среди них не человеческий уже, но лошадиный череп и около черепа непонятная золотая монета.

Подполье было закопано.

В эти девятнадцать дней рытья погребов Карл Шваб совершенно поседел.

– Мы не хотим больше иметь погреба, – сказал отец. – Мы бедны, чтобы покинуть это место. Молчание! – жизнь всегда идет наряду со смертью, если это не есть злой глаз. – Молчание!

В ноябре подули первые метели.

V

Карл Шваб построил свой кутор на старом кургане. Есть обстоятельства, когда вести расходятся по людям без слов: никто с кутора не мог бы указать, каким образом узналось и в Бальцере, и в Дэнгофе о том, что род Карла Шваба спознался с нечистою, совершенно средневекового силою, подсунувшей под кутор Карла Шваба мертвецов.

Зима в этом году была снежна и метельна, дороги к кутору замело снегами. Сыновья Иоганн и Фридрих в том году не поженились, как предполагалось, и даже не сватались.

Весною к Карлу Швабу приезжал археолог доктор Пауль Pay, чтобы обследовать курган. В начале лета к Карлу Швабу приезжал профессор Дингэс, чтобы установить, как возникают легенды о черном глазе. Обоих их у ворот встречал седой старик Карл, с трубкою в зубах, в широкополой соломенной шляпе. Его взгляд был покоен и непроницаем. Он был неприветлив и обоим приезжавшим говорил одно и то же.

– Что вы хотите от меня, мои господа? – у меня нет только погреба, и больше ничего. Прошу не позорить моего дома.

Все в округе знали, что у Карла Шваба – именно нет погреба.

После приезда этих ученых людей к Карлу Швабу – и в Бальцере, и в Дэнгофе подлинно знали, что Карл Шваб, превратившийся за зиму в старика, уступивший работу сыновьям, не только спознался с черным глазом, но и сам возымел его, упорно о том замолчав.

Так возникают истории, подобные истории фрау шульмайстерши Шварцкопф.

VI

…Степь, степь, солончаки, поля пшеницы, солончаки, ковыль, полынь, степь. Зной. Изредка побежит-побежит по земле, разбежится, оттолкнется от земли, полетит – дрофа. Изредка встанет межевым столбиком сурок. Изредка продымит около дороги трактор. Изредка пройдут верблюды. Изредка видны курганы. Степь, Заволжье, зной. Там впереди – уже за десятками, а не сотнями верст – земли Казахстана, Киргизия, Азия. Безлюдье. Степь. Зной.

И вот сейчас же, за десятком верст от Волги, когда позади точно рядом волжские горы, – впереди в степи возникла чудесность – возникли пальмы, мирты, виноградники, озера, воды, непонятные человеческие стройки, фантастика, чудесность, – все то, что написано в манифесте Екатерины Второй. Это – мираж.

Над степью зной. Впереди некие минуты стоит мираж, блекнет и растворяется в ничто. За миражем впереди – степь, изредка курганы, на горизонте горб верблюда, синий воздух, колеблющий пространства. И вновь возникает мираж, вновь к тому, чтобы утвердить манифест императрицы Фелицы. Пустыней степи идет день, зной дня, солончаками, пшеницами, курганами, дрофами. Все больше и больше солончаков выгоревшей, мертвой земли, окаймленной ковылем. В закате опять возникают миражи, необыкновенные растения, необыкновенные леса и города. И тогда впереди возникает громадная плотина, обсаженная деревьями, громадное озеро, громадные пространства садов и плантаций. Это немецкие оросительные плотины – научная станция, где изучают плод, зерно и почву.

И навстречу летят триллионы субтропических комаров. Там, за этими клоками солончаковой степи, залитыми теперь, в эти последние годы, водой, – за этими плотинами – киргизская степь, тысячи, громадные тысячи верст кочевнической Азии. – Около солончаков стоят гряды курганов, сарматские ли, скифские, монгольские – эти курганы, грядою уходящие вдаль по вершине балки. Курганы оказались аланскими.

В городе Покровске, в музее, где постоянно работают профессор Дингэс и доктор Pay, изредка собираются на заседание экономист Генрих Шлэгель, кооператор Виктор Штромбергер, статистик Николай Либих, общественные деятели, – иногда заходят члены немецкого правительства. Тогда ведутся очередные рабочие разговоры, о менно-голландском скоте менонитского коппентальского района, о холодильном деле, о хлебозаготовках, о кустарном ремесленничестве, о растительности заливных волжских лугов, о сыроварении, о беконном деле, о многом очередном прочем.

Осенью на улицах Покровска грязь по уши. Зимами над Покровском, над степью лежат белейшие снега, проходят бураны. – За буднями разговоров в музее, когда заседания заканчиваются и остаются доктор Pay и профессор Дингэс, эти два рыцаря своей родины, когда они говорят о своих работах, так же обыденно, как на заседании, – говорят о вновь разработанной сказке и о новом разрытом кургане, о платьях, принесенных в музей из могил, – тогда возникает – здесь, в этих музейных комнатах – возникает история, наука этой страны. За стеклами витрин лежат человеческие черепа, камни и утварь тысячелетий курганов.

Ямское поле,

апрель 1928.

Земля на руках*

Летом, в начале июня, в провинциальных русских городах надо с утра открывать окна, чтобы по комнатам бродил воздух, гонимый июньским тихим ветром. В комнатах тогда прохлада и зеленый свет от лип и кленов старого сада. Дикий виноградник террасы зеленью своею прячет золото дня. В такие дни человек дружен с землею.

И было такое утро, когда муж сидел за письменным столом, около открытого окна, в дальнем от двери на террасу углу, за бумагами и мыслями, – а жена в золоте утра рылась в саду около цветочных грядок в кустах сирени, жена заходила иной раз на террасу, в косынке, с руками, отставленными от бедер, чтобы не замарать платья. Очень, очень редкое счастье – быть в дружбе с землей. Очень, очень редкое счастье – счастье супружества, любовь, доверие и верность. Это счастье было в этом доме, доверия, дружбы, любви, соработы. Это счастье может быть только у благородных по мыслям и помыслам людей, – и эти люди были достойными, простыми, работящими людьми, он – социолог-писатель, она – художница, люди, встретившие друг друга, когда ему перевалило за тридцать пять и ей – за тридцать. Есть сладостный отдых, утомляющий мышцы, – рыться в земле, рассаживать табаки и резеду по грядкам и тащить из грядок всякие сорняки, – чудесно знать, склонившись над землей, что здесь, в этой земле, возрастает тобою посаженное. И муж, прежде чем сесть ко книгам, рылся около жены на грядках. С книгами от письменного стола пришли привычные мысли, цифры, сопоставления, цитаты, несогласие, формулы, – пришел подлинный труд, те часы, когда у ученых, как у художников, глаза становятся совершенно рассеянными, невидящими и совершенно безразличными к миру, вне книг лежащему.

В этом безразличии муж слышал, как через незапертую калитку во двор вошел незнакомый человек, кажется, в широкополой шляпе, кажется, с чемоданчиком. Пришедший сказал через окно, что ему надо видеть Анну Андреевну. Муж ответил, не поднимая головы от бумаг, что она в саду В этом безразличии он не замечал, через сколько минут жена вошла через террасу в комнату, с руками, замазанными землей, в сторону, в сопровождении незнакомца. Лица жены он не помнил. Незнакомец поклонился. Незнакомец сказал:

– Разрешите, я хотел бы еще несколько минут остаться наедине с Анной.

Сказала Анна:

– Да, мы пройдем с Сергеем ко мне в комнату, Павел.

Муж опять не видал лица жены. И опять прошли какие-то минуты, когда глаза безразличны для мира и когда мир укладывается в книги. Анна вышла из своей комнаты. Павел поднял пустые глаза, и он увидел, что руки жены, по-прежнему измазанные землей, беспомощно заломлены, а глаза ее полны слез беспомощности. Мир вещей вернулся к Павлу.

И тогда заговорил незнакомец. Анна стояла спиной к ним обоим, в дверях террасы, – золото дня, кроме виноградника, обрезывалось ее плечами.

– Павел Андреевич, – сказал незнакомец и долго молчал. – Павел Андреевич, мы оба – не воры. Мною движут человеческие чувства. – Он помолчал, чтобы собрать мысли в точные фразы. – Тринадцать лет я не видел Анну – и все эти тринадцать лет я мечтал и думал о ней. Вы знаете, мы расстались с ней в Париже, когда я русским солдатом пошел на французский фронт. Вы знаете, ее молодость прошла со мною, – и вы знаете, что ни она, ни вы не можете ни в чем упрекнуть ее. Земной шар пока еще достаточно велик, чтобы можно было заблудиться в нем. Я пришел к Анне, когда за вами уже восемь лет супружества. Мы уже очень взрослые люди. Я не знаю, что мне предложить вам. Что скажете вы, Павел Андреевич? Я не знал, что Анна замужем.

Перед Павлом стоял человек, память которого была свята в их супружестве, первый муж Анны, достойный человек, – стоял старик, седовласый художник, некогда учивший искусству живописи и достоинству жизни девушку Анну. Глаза этого старика были добры, они любяще и непонимающе смотрели на Павла, – они не могли смотреть иначе, потому что в комнате была женщина, любимая, единственная, и потому, что этот человек был добр, Павел вспомнил, что он так же сед, преждевременно поседевший за годы русских бурь, и так же добры, бессильны его глаза, природою сданные в доброту. Друг перед другом были два человека, очень похожих друг на друга, – недаром и того и другого любила Анна. У Павла память рассказов Анны о Сергее, о молодом и чудесном художнике, о человеке солнечной ясности и строгости его сердца, – память рассказов путалась этим добрым стариком, смотрящим любящими и усталыми глазами. Человек этот вернулся из смерти. И Павел сказал растерянно:

– Как вы изменились, Сергей… Сергей Иванович!

Оба мужчины улыбнулись друг другу, очень растерянно. Павел протянул руку. И, сжав руку, задержав Руку, – позвонком, нервной дрожью в плечах около лопаток он ощутил – себя, Анну и этого пришедшего. Анна любила в своей жизни только их двоих, чистая женщина. Анна чтила память Сергея, как чтил и он, Павел, эту память о человеке, любящем его жену, о котором у Анны хранилась бумажка пехотного французского полка, удостоверяющая, что русский художник, рядовой этого полка Сергей Иванович Лавренев, погиб в бою под Верденом. Самое тайное и самое святое, – особенно тайная и особенно святая, когда она чтится, – любовь, – она была между ними троими. Первая любовь жены была отдана Сергею, – последняя любовь была взята Павлом. Павел чтил память Сергея, – он вспомнил, что в чувствах бережливости к жене, – никогда за годы их любви, ни разу не спрашивал он о чувствах жены к Сергею и никогда не сопоставлял себя и его, оберегая его память. Павел держал руку Сергея. Жена, – и позвонком, дрожью в плечах Павел почувствовал, что от этой минуты он не может даже в мыслях называть Анну – женой, ибо на самом деле он – не вор, как сказал Сергей.

Он долго держал руку Сергея. Глаза Сергея были неподвижны. И Павел сказал:

– Да, Сергей, конечно, я не вор.

Анна повернулась к ним. Анна подошла к ним. Бе руки окаменели, откинутые от бедер. Глаза ее были полны слез. Сергей протянул к ней руки, ладонями вверх, – глаза Анны упали, – Павел понял, что это привычный жест Сергея, который Анна знала раньше. И он опустил глаза, как опускают люди глаза в стыдливости, чтобы не видеть того, что не надо видеть. Анна поняла опущенные глаза Павла, – и руки ее потянулись к Павлу. Павел этого не видел. Анна осталась с протянутыми руками.

– Я пойду вымою руки! – крикнула Анна.

– Пойди, – сказал Павел.

– Анна, Павел Андреевич, – заговорил Сергей, и губы его дрогнули физической болью, – Анна, милая Аннушка, – если ты велишь, я сейчас же уйду, опять навсегда, Аннушка… Да, я очень постарел, Павел Андреевич, очень постарел.

Анна села в бессилии на стул около стола, забыв о руках.

– Нет, что вы, что вы, – заговорил Павел. – Анна так много, так чудесно всегда рассказывала о вас, у нас есть ваши фотографии, и мне показалось, что… и ваш образ, который я создал… – что вы, что вы, Сережа! – Павел назвал Сергея так, как он и Анна называли его, вспоминая о нем. – Нет, подождите, Сережа. Вы изменились только по сравнению с фотографией.

Руки Анны, замазанные землей, потянулись к Павлу точно тем же жестом, каким только что протягивал к Анне руки Сергей, – этот жест – Павел понял – Анна взяла у Сергея. Павел обе свои руки протянул к рукам Анны и поцеловал землю на руках Анны, черную, сырую землю поцеловал всею нежностью, какая была у него к этой женщине. Он стряхнул землю с губ. Он сказал сам себе:

– Да, да, – земля родительница. – Нет, Аннушка (он поймал себя на том, что назвал Анну именем, данным ей Сергеем), – нет, Анна, я не вор. Я понял сейчас, что я не могу тебя назвать женою так же, как и Сережа, наверное, – до тех пор, пока ты не назовешь меня своим мужем. – Павел еще раз стер землю с губ. – Как странно сдвигается время. Вот мы трое, как это сказать? – самое чудесное, что было в моей жизни, – вы это знали раньше меня, Сережа, – а я узнал то, что было священным для вас, что было вашею единственной тайной. Я не нахожу слов.

Анна поднялась со стула. Она стояла секунду неподвижно. Силы покинули ее волю. Шея ее задрожала тетивою, втягивая голову в плечи. Она пошла к Сергею, она обняла Сергея. Павел, как и Сергей, понимали: когда Анна протягивала руки Павлу, она защищала Сергея, – когда она шла к Сергею, она защищала Павла. И Анна заговорила, втянув голову в плечи, положив голову на грудь Сергея:

– Мне страшно, Сережа, – мне страшно, Павел. Как я ждала тебя, Сережа, – тогда, когда ты ушел на фронт, как убивалась я, когда получила в России весть о твоей смерти! – ты знаешь, как я любила тебя. Ты приехал, – как я рада. Нет, это не те слова, – ты вернулся, а не приехал, – ты – вернулся, – и я – люблю тебя. Но я же – люблю Павла, у меня есть сын, у нас есть сын, единственный мой сын, и больше у меня не будет детей. Мне очень страшно. Я ничего не знаю, Павел, слышишь? – я ничего не знаю.

Павел подошел к Анне, обнял Анну и Сергея, прислонил голову к плечу Анны.

– Аннушка, – сказал Павел, опять назвал Анну словом Сергея и не поправился, – Аннушка, любимая, ты знаешь, любимая, ты знаешь, что я, как Сережа, только счастья, только счастья мы хотим тебе, – ты знаешь – мы ждем, что ты скажешь.

Павел потерял слова в великой, прекрасной, благостной любви к Анне, в благодарности человечеству за человеческое, за человеческое, создавшее Анну. Он замолчал, склонив голову. Вселенная – всем своим благородством и горечью – билась в его сердце. Он хотел взглянуть в лицо Анны, – и он не сразу разобрал ее черты: в комнате было темно, день померк за окнами. Та рассеянность безразличия ко времени, которая приходила к Павлу в часы его труда, – приходила к ним троим в этот час, когда трое они стояли, обнявшись, остановив время. Был белесый мрак белой июньской русской ночи. Земля сняла свое золото. В комнате пахло левкоями. В саду пела малиновка. Лицо Анны, с закрытыми глазами, было бессильно. Бе руки, замазанные землей, беспомощно висели за плечами Сергея так, чтобы не замарать пиджака.

– Уже ночь, – удивленно сказал Павел. – Аннушка, пойди вымой руки, они у тебя в земле.

Павел взял руки Анны, Павел нежно поцеловал землю на руке Анны. Лицо Анны было счастливо. Анна пошла к двери в свою комнату, чтобы отмыть руки от земли. Окна в комнатах были открыты, и по дому бродил вечерний зеленый воздух. В такие часы человек дружен с землею.

Ямское Поле,

8 июня 1928.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю