355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Алмазов » Ермак » Текст книги (страница 6)
Ермак
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:28

Текст книги "Ермак"


Автор книги: Борис Алмазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Гнедой тур

Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.

Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.

Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.

Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.

Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.

– Господи Боже ты мой! – сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. – Да как же вы тут бедуете?

На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.

– Кто живой, отзовись! – крикнул он в невыносимо душную темноту.

– Ты кто? – спросили его из темноты.

– Ермак Тимофеев!

– Какой станицы?

– Качалинской. Чига.

– Где юрт?

– Летошний год на Чиру кочевали. Ноне из Москвы.

– С кем ты? – продолжали выспрашивать из темноты.

– С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.

– Он, – сказали в темноте. – Станишники, наши пришли.

В темноте кто-то громко зарыдал:

– Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться... Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.

Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.

– Выносите нас отсюда. Выносите скореича... Со-гнием тута...

Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.

Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.

– Ничо, ничо... – отойдетя.

Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.

– Где Черкашенин? – спрашивал Ермак. Ему не отвечали – потому что мало кто знал, куда отнесли убитого атамана. Наконец один совершенно полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде севрюк прошептал:

– Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.

Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла.

На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.

Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.

Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки...

– Здеся! – вдруг крикнул Якбулат. – Вот Черкашенин...

В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.

На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. От груди осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.

– Вот оно куды ударило! Ядро-то! – деловито сказал Сусар-пищалыщик. – Прямо во грудя да в брюхо.

– Ай, он ли? – засомневался Ляпун.

– Он, – прошептал Ермак. – Он.

Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку – тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров – Быкадоров.

– Он! – прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.

– Ах! Миша... – простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. – Миша, брат мой крестовый... Родова моя...

Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.

Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла...

Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.

– Ну чо?

– Кричит! Вовсе заходится.

– Да, – сказал Ляпун. – Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей...

– А хто кажет, что у него сын был и внучонок? – сказал Сусар.

– Сказано табе – всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех... А у Черкашенина сына увели в полон – Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть... Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги – Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли – Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина...

– А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? – спросил совсем молодой атаман Черкас.

– Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы – собе. Азов – казаками кормился, мы – Азовом...

– Ты дале рассказывай! – перебил его Сусар.

– А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.

– Ну?

– Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили – смотреть страх, – многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!

– Это, что ли, при Молодях стражения была? – спросил Черкас.

– Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели...

– Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.

– Джихад! Басурмане – они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы – злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными...

– А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?

– Было! – сказал Ляпун. – Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак – одинокий, значит.

– А по-касимовски Ермак – утешение, – сказал Черкас.

– Это когда махонький еще робенок – стало быть, забава, шуточка, словечко – «ермак»! А как на возрасте – утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают – значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.

Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:

– «Ермак» – утешитель. По-старому, по-казачьи – утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все... Атаманы, которые из коренных казаков, – те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.

– Идет! – сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.

В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:

– Вот те и Пермское воеводство...

К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.

– Ну что, братья казаки! – сказал Ермак. – Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.

– Он, собака, увечных бросил! – крикнул кто-то. – Судить его и с атаманства долой!

– Чей голос?! – грозно спросил Ермак. – Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их – раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять...

– Не... Не... – сказали сразу несколько голосов. – Далеко. Кони приморенные.

– Да он и сам скоро повертается.

– Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался – потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет – тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены – проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом...

Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем – он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. – Голос Ермака сорвался на рыдание. – Хоть бы этой чести он выслужил! – Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: – Нонь морозы – довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича – тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит – пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной – айда на Дон, кто нет – вольному воля, – закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.

– Станичники! – В Круг выскочил есаул Окул. – Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились – Бог даст, обратно война будет.

– Чирей тебе на грыжу! – пожелал кто-то из рядов. – Не навоевался! Шинкарь новгородский!

– Идти надоть веема! – сказал есаул Брязга. – Но поврозь. Нас человек с триста будет – столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ – идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.

– На Смоленск идти надоть! На Смоленск!

– Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.

– Тиха! – крикнул, подняв камчу, есаулец. – Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет – отходи на правую руку, хто нет – на леву...

– Да все пойдем, неча переходить! – закричали несколько казаков.

– Пойдем, куды деваться.

– Ладно, – сказал есаулец. – Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают – сами отойдут.

– Да и не будет таких, – сказал кто-то. – Все пойдем.

– Ладно, это дело решенное! Так?

– Так, так...

– Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать – каждый должон понимать, что и сам не сегодня завтра будет в таком художестве...

– Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! – завздыхали казаки.

– Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?

– Ермака! Ермака... – сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.

– Выходи! – сказал есаулец Ермаку.

Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.

– Пущай Ермак! К ему не прилипнет, – сказал кто-то.

Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:

– Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит – да будет изгнан из товарищества!

– Так! – ответили в рядах.

Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, – сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер... Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому как большинство носило медные.

– Спасибо, братья казаки, – поклонился в пояс станичникам Ермак. – Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем...

С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:

– Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!

Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина.

Часть казаков ушла рыскать по окрестностям – добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно было и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов – да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.

Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля.

Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал:

– Вот те и Пермское воеводство!

И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.

За Рязанью Старой

 
За Зарайским городом,
За Рязанью Старою
Из далеча чиста поля,
Из раздолия широкого
Привезли убитого
Атамана польского,
Как бы гнедого тура.
Атамана Донского,
А по имени Мишу Черкашенина.
Ай птицы-ластицы
Круг гнезда убиваются,
Еще плачут малы детушки
Над белым его телом.
С высокого терема
Зазрила женка казачья
И плачет-убивается
Над его белым телом,
Скрозь слезы свои она
Едва слово примолвила,
На белу телу жалобно причитаючи:
«Казачия вольныя
Поздорову приехали,
Тебя, света нашего, не стало,
Привезли убитого,
Атамана Донского,
Атамана польского,
А по имени Мишу Черкашенина».
 

Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах – никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш – кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.

Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах.

А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать – монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.

Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами – на солнце в протаявших колеях стояли лужи.

Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.

В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки.

В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан...

На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара...

В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле – земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки – здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, – наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белгородской, когда казачий народ был многочислен и силен.

Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.

Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый «з трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша – одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.

Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров...

Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.

Около камня разожгли огромный поминальный костер и долго глядели в гудящие полотнища огня. Жаром жгло лица и сушило слезы, потому что сороковой день – поминальный – давно прошел и плакать больше о мертвом нельзя, слезы близких отягощают пелены, в которые завернута душа, и она не может уйти в небесные просторы к Господнему престолу.

– Все, – сказал темник Кумылга. – Нет боле Быкадора Черкашенина.

Он поднял из догоревшего костра горсть еще теплого пепла, подкинул его старческой сухой рукой вверх, на ветер. Легкий пепел рассеялся над степью.

Кумылга спустился с холма, тяжело вскарабкался на коня и поехал в сторону своего юрта – прямо на полдень, – сопровождаемый горсткой воинов своего рода. Скоро их редкие фигуры с особым казачьим наклоном в посадке растворились в голубой степной дымке.

Подобрав полы синего архалука, поднялся в седло старый Букан и увел десяток своих казаков в сторону Букановского юрта.

– Мало нас осталось на этом свете, – сказал Ермаку атаман Алей Казарин. – Мало.

– Что об этом думать, – сказал Ермак. – Если умрем достойно, то приложимся к нашим, у Господа будем едины с народом своим и со Христом...

– Не всем повезет так умереть, как Черкашенину. Сказывают, он голову свою на выкуп Пскова отдал?

– Говорят так, – подтвердил Ермак.

– Позавидовать можно, – вздохнул Казарин. – Точно – он у Господа в славе и покое. А тут не знаешь, как и жить. Стали казаки в Старое поле возвращаться, да своих юртов не помнят, где чьи кочевья, не помнят. Дерутся меж собой.

– Неужто Старое поле мало стало? – ухмыльнулся Ермак.

– Стало быть, мало! Коней друг у друга угоняют, отары угоняют. Ловы по Дону да по запольным рекам друг у друга перехватывают. Неправду в Старом поле творят...

– А что ж старики-то смотрят?

– Старики? – невесело засмеялся Казарин. – А кто их слушает, стариков-то?

– Во как?! – удивился Ермак. – Да, видать, давно дома не был, коли тут такое!

– Старое поле не узнать! Здесь нонь неправда живет. Вон Кумылга поехал – самый старый в Поле. А сколь у него родаков? Семнадцать человек, да и те все для боя негожие! Он, может быть, и стал бы жить по присуду, да где у него сила? А тут кои приходят из Руси, самих-то казаков старых родов с десяток не наберется, так они на Руси у Царя в сотники, а то и головы казацкие выходят и приводят сюда по две, по три сотни голутвы! И творят что хотят, своевольничают!

– А что ж атаманы? – сказал Ермак. – Куда атаманы смотрят, когда старые роды забижают?!

– Эва... – Казарин похлопал себя нагайкой по голенищам сапог. – Да где они, атаманы? Они все на войнах. Старое поле впусте стоит! И казакует тут всякая шалупонь.

– Это мне голос новый! – признался Ермак.

– Вот и голос! – вздохнул Казарин. – Век бы того голосу не слыхать! Сила над честию верховодит!

– Беда! – подытожил Ермак.

– То-то и оно, что беда! – согласился Алей Казарин. – Тута то ногайцы, то черкасы... То свои – хуже басурман. Вот и вертимся в Старом-то поле, на своей отчине, как сатана на свечке...

Они замолчали, глядя на остывающие угли.

– Сам-то чего делать будешь? – спросил Казарин.

– Счас на стругах по Дону на низ пойду, к своим юртам, надо людям роздых дать – кой год без передышки.

– Ну-ну... роздых, – сказал Казарин. – Я слыхал, и у тебя там чегой-то не кругло!

– Через чего? – вскинулся атаман.

– Да навроде слыхал, ваши чиги с каким-то Шадрой рубились.

– Что за Шадра?

– Не знаю! Послал наших туды узнать, как чего, – но ростепель, а они конно пошли. Надоть на стругах... Ты давай сам сплавай, ежели чего – я полета конных приведу – будь в надеже.

– А верные ли?

– Да пока вроде не изменяли, – сказал Казарин, – а там – кто их знает. Моих-то родаков осталось – восемь человек. А это все пришлые. Из Руси голутва, да пять литвин, да поляков трое. Вот теперь такая Казариновская орда. Однако ехать надоть, – сказал он. – Ростепель! Не дай Бог, в степи половодье захватит. Ты-то как дальше пойдешь? – спросил он, поднимаясь в седло.

– Сейчас на Елец, а там на Дон выйду, струги либо куплю, либо поделаю и на низы поплыву! – ответил Ермак. – В свой улус. Нам тут не прокормиться, а тамо у нас отары да табун...

– Ну – помогай Бог! – приветственно поднял нагайку Алей. И показалось Ермаку, что Казарин что-то недоговаривает, но спрашивать было не с руки – Казарин Ермака помоложе.

У подножия кургана горели десятки костров. Казаки ели поминальную кутью, вспоминали все хорошее, что сделал Миша Черкашенин, с тем чтобы душа его, пребывающая сейчас между казаками, слушая это, набиралась славы для ответа на Страшном суде и оправдания...

Ермак походил у костров, помянул погибшего атамана с одними, с другими. Но на сердце было неспокойно. Что-то недоговорил Алей, но о чем-то предупредил.

За те годы, что не был Ермак в Старом поле, все здесь изменилось. Сменилось поколение. У костров, где раньше собирались все, кто был Ермаку знаком, сидел нынче народ ему неизвестный, да и он большинству был не памятен. Знали только, что Ермак Тимофеев из рода Чиги, что у Царя на службе долгие годы пребывал... И все.

От трех курганов, на самой границе Старого поля, собравшиеся на похороны разъезжались врозь. Большая часть пошла через нетронутые еще снега прямо на юг, где во всех городах на старой границе стояли гарнизонами степняки-казаки, – Ряжск, Скопин, Данков... В этих городах-острогах почти вся городская стража была из выходцев со Старого поля или возвращающихся после двухсотлетнего изгнания с севера, из Литвы и других украин степняков.

Ермак же, на совершенно обезножевших лошадях пройдя через линию между крепостями Ряжск и Ско-пин-городок, вышел к узкому еще и незаметному подо льдом Дону. Это уже был Дон! Он бежал туда – на юг, в страну Куманию, в Половецкую степь, в Дешт и кыпчак, в Старое поле, куда рвалась душа и самого атамана. Туда, где нет ни Царя, ни воевод; где шелковые травы, медовые реки...

Они грезили о Старом поле, прикрывая глаза от слепящего мартовского солнца, которое горячими лучами топило сугробы, журчало в теплые полдни капелью в оврагах, отливало на черных крыльях копошившихся на проталинах грачей.

Рязанская детвора – по-северному голубоглазая, по-южному смуглая – уже таскала на прутиках выпеченных жаворонков, крошила хлебом под окнами, припевая:

 
Жаворонки, прилетите
Весну красную принесите...
 

«Жаворонки, – усмехался Ермак. – Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».

Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.

О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания – по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного... А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».

Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-го ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».

Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.

Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.

Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному – Токмак.

Токмак и Токмак – а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд.

Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.

Спасибо, ночь была лунная, ясная... Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю