Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Беньямино Джильи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
ГЛАВА XV
В поезде, пока я ехал из Генуи в Палермо, я почувствовал некоторую тревогу. Я впервые совершал такое далекое путешествие. Сицилия, к тому же, всегда представлялась мне каким-то логовом бандитов. «Неужели, – думал я, – бандитов может интересовать мое прочтение „Тоски"»?
На первый взгляд Палермо сразу же произвел на меня хорошее впечатление. Толпа нищих на вокзале и ни одного настоящего бандита. И потом, в следующие дни, я так и не приметил никаких бандитов, но увидел многое другое, что было непонятно и ново. Я увидел, например, какое-то странное розовое здание, которое почему-то ассоциировалось у меня с видами Марокко, висевшими в гостиной графини Спаноккья. И я очень удивился, когда узнал, что это церковь.
– Церковь? По-моему, это больше походит на мечеть.
Тогда мне объяснили, что поначалу это и в самом деле была мечеть – веков десять назад, когда в Сицилии господствовали арабы.
Однажды в разговоре с маэстро Баваньоли я выразил удивление, что вижу здесь множество светловолосых, голубоглазых великанов. Что это за народ? Должно быть, какие-нибудь туристы из северных стран? Но каким образом они так хорошо говорят на сицилийском наречии? Маэстро долго смеялся над моим невежеством.
– Они и в самом деле приехали с севера. Правда, не как туристы, и не сейчас, а веков семь или восемь назад. Тогда их называли норманнами. Но я думаю, что теперь потомки их – неплохие сицилийцы.
Я вспомнил тогда, как с изумлением слушал в детстве рассказы старого священника француза дона Романо об истории Реканати. Победы и поражения в разных битвах – все это чрезвычайно впечатляло меня, волновало воображение. Но теперь я начинал думать, что о настоящей истории там вообще и речи не было. «История, – думал я, – это все, что происходило в Парме, Генуе, Риме. Реканати, укрывшись за Апеннинами, спокойно жил среди холмов: там не знали
нашествия арабов, туда не приезжали норманны. Там бывали порой лишь небольшие раздоры между соседями». Я понимал, что путешествия учат меня ощущать пропорции окружающего мира.
В Палермо произошел со мной один случай, который никак не могу забыть. Рассказав мне про норманнов, маэстро Баваньоли повел меня смотреть большой собор, который они построили когда-то на одном из холмов в окрестностях Палермо, в Монреале. Пылающее золото мозаики, расписные витые колонны, каждая из которых высечена по оригинальному рисунку – я никогда больше не видел ничего подобного – были красоты сказочной, неповторимой! Я хотел подольше побыть там, чтобы рассмотреть все как следует, но маэстро напомнил, что нужно спешить на репетицию. Когда мы вышли на залитую весенним солнцем улицу, внимание мое привлекла группа оборванных ребятишек, которые сгрудились над чем-то у сточной канавы. Движимый любопытством, я подошел ближе. Мне хотелось посмотреть, как играют сицилийские ребята – так же, как у нас, в Реканати, или иначе, играют они, возможно, так же, но не это поразило меня. Ребятишки сгрудились над грязным куском вывалянного в пыли и облепленного мухами сырого мяса. Один из них рвал кусок на части; раздавал ребятам, и они тотчас же съедали это грязное мясо. Я посмотрел на них внимательнее и ужаснулся еще больше: у многих малышей была какая-то страшная болезнь глаз. Мухи сидели на их слепившихся и гноившихся веках, и ребятишки даже не пытались отогнать их.
Я думал, что знал в детстве и бедность, и голод. Но ни я, ни кто-либо другой из моих сверстников
в Реканати не ведал ничего подобного. Ужасная картина преследовала меня несколько дней. «Разве не было величайшим легкомыслием, граничащим с преступлением, – спрашивал я себя, – петь в раззолоченном театре для увешанной драгоценностями публики, когда рядом, в двух шагах от него, царят нищета и опустошение? Что значат страдания Тоски и Каварадосси в III акте по сравнению со страданиями этих детей?» Все это было ново для меня. До сих пор я не знал никого, кто был бы беднее меня. Но что я мог сделать? Я чувствовал себя разбитым и беспомощным. Все, что я умел делать, – это петь.
Мне удалось преодолеть технические трудности «Тоски». Мои коллеги – сопрано Бьянка Ленци и баритон Джакомо Римини – были бесконечно внимательны ко мне. Трудность на этот раз заключалась во мне самом. Меня мучили воспоминания о тех бедных и голодных детях, которых я видел у сточной канавы. На репетициях я был невнимателен, делал все механически и не в силах был сосредоточиться на своей задаче, которая теперь, после того, что я видел, казалась лишенной всякого смысла.
Однажды что-то побудило меня зайти в церковь. Я стоял в томном притворе и пытался разобраться в своих мыслях, но ум мой не в силах был сделать это. Я понимал, конечно, что по-прежнему буду петь, потому хотя бы, что больше ничего не умею делать; но я понимал также, что теперь, когда пение показалось мне ненужным делом, я не смогу больше петь хорошо.
Сбоку в стене открылась какая-то дверь, и я различил в сумраке фигуру старого монаха-францисканца.
Он скрылся за занавеской исповедальни. Тогда я стал у решетки исповедальни и произнес:
– Падре, мне нужна ваша помощь.
Я рассказал ему все, очень сбивчиво и непоследовательно, но он слушал терпеливо. Когда я кончил, он сказал с легким упреком:
– Почему ты так неблагодарен, сын мой? Господь дал тебе великий дар. И ты обижаешь творца, пренебрегая этим даром. Вспомни, с какой любовью говорит он о полевых лилиях[12]12
Джильи в переводе с итальянского означает лилии.
[Закрыть], на долю которых не выпадает тяжелых трудов и которые не жалуются на это. Господь дал тебе голос, чтобы ты утешал людей. И ты должен любить свой голос. Господу угодно, чтобы ты пел. Не противься, сын мой, воле Господней.
– Вы думаете, падре, что петь – это мой долг? – Камень свалился у меня с сердца.
– Конечно. Твой долг. И не бойся больше ничего, сын мой. Иди с миром.
И мир снизошел на меня.
Мне говорили потом, что когда на премьере «Тоски» занавес опустился в последний раз, в театре «Массимо» не было ни одного человека, который не вытирал бы глаз. Мое лицо тоже было мокрым от слез. Во время спектакля я ни разу даже не слышал аплодисментов. Я как бы вознесся куда-то за пределы реального. Я пел о страданиях Каварадосси и думал о детях, которых видел в Монреале. Никогда впоследствии не испытывал я столь страстного желания передать свои чувства слушателям. Не было при этом ни тщеславного ликования, ни опьянения успехом. Я чувствовал лишь, что меня переполняют радость и покой.
ГЛАВА XVI
Хотя о жизни певцов существуют самые разные представления – от возвышенного до банального и смешного – в общем-то она ничем не отличается от жизни других людей. На премьере «Тоски» в Палермо я испытал нечто вроде религиозного экстаза. А через несколько дней спустил все свои деньги – все до последнего чентезимо, – проиграв их в покер с моими коллегами.
Они очень ловко заманивали меня играть. Я экономил деньги, думая жениться, и вовсе не собирался пускать на ветер свои сбережения. Но приятели не давали мне покоя.
– Думаешь, ты певец? Какое там! – смеялись они надо мной. – Разве не знаешь, что все певцы играют в покер? Это же традиция! Не мешало бы и тебе освоить ее. Давай, научим тебя играть по всем правилам!
И я так хорошо научился играть по всем правилам, что с легкостью азартного игрока немедленно проиграл две тысячи лир. Утром я стал размышлять. Положение мое было не из тех, когда можно становиться завзятым или даже случайным игроком в покер, хотя, по мнению моих коллег, именно это мне и суждено было, раз я бездомный холостяк. Из этого следует, заключил я, что необходимо немедленно обрести семейный очаг. И я уже представлял, как буду отвечать приятелям, когда те станут приглашать меня играть в покер:
– Очень жаль, ребята, но мне нужно идти домой. Жена ждет... Сами понимаете...
Я решил, как можно скорее жениться. Матушка, наверное, придет в ужас. Ведь, по ее мнению, даже самый последний бедняк не должен жениться, пока у него нет кровати, стола, нескольких стульев и какого-нибудь подобия крыши над головой. Однако другого выхода не было; я надеялся потом как-нибудь объяснить ей все, не упоминая, конечно, о своих успехах в карточной игре.
Я пошел на почту и послал Костанце телеграмму: «Приготовь приданое и объявление о свадьбе. Поженимся, как только я приеду в Рим».
На следующее утро я получил от Костанцы ответ: «Приданое готово, – гласила телеграмма, – оно на мне».
Мы обвенчались с Костанцей в Риме 9 мая 1915 года. Я занял у моего импресарио две тысячи лир, и мы устроили небольшое семейное торжество в скромной гостинице в Баттерия Номентана – предместье Рима. Наш медовый месяц мы провели сначала в Кастель Гандольфо у зеркальных вод небольшого спокойного озера и в Альбинских холмах, а затем я отвез Костанцу в Реканати, чтобы представить родителям.
С тех пор как я отдыхал последний раз, прошло уже столько времени, что я почти забыл, как это бывает, когда нечего делать. Я развлекался, играя в деревянные шары, преспокойно болтал о том, о сем в аптеке, поглядывал на жаровню, пока матушка учила Костанцу готовить лапшу – наше традиционное праздничное блюдо, – и едва втянулся в размеренный, спокойный ритм провинциальной жизни, как вдруг пришло известие, что Италия вступила в войну. Это было 24 мая. Моей семейной жизни было всего две недели.
С тех пор я жил в постоянном ожидании, что меня отправят на фронт. Но я так и не получил этого серого листка – повестки. Прошел месяц. Напряженное ожидание становилось невыносимым. Я написал полковнику Дельфино, что готов явиться в его распоряжение для благотворительных концертов в пользу армии. Он ответил телеграммой: «Великолепно. Организую первый концерт е Риме в будущий понедельник». Я попрощался с Костанцей и затем, охваченный патриотическим порывом, все лето колесил по Италии. В конце августа, видя, что в армию меня так и не призывают, я принял предложение маэстро Серафина петь в Болонье в театре «Корсо», где в октябре должна была состояться премьера «Мефистофеля».
Вспоминая все сорок с лишним лет своей сценической жизни, я могу со всей искренностью сказать, что, сколько бы я ни пел одну и ту же оперу или одну и ту же концертную программу, я никогда не впадал в привычную профессиональную манеру. Каждый спектакль был для меня новым испытанием, новым творческим поиском. Я как бы бросал вызов самому себе, ставя перед собой все новые и новые задачи, непрестанно экспериментируя. И все это с одной целью – пробуя свои силы, покорять сердца людей, завоевывать публику. В длинном, непрерывном ряду таких испытаний выделяются некоторые, особенно знаменательные спектакли. Такими были мои дебюты в Ровиго, в «Ла Скала» с Тосканини и в «Метрополитен-опера», когда у всех на устах еще было имя Карузо. Приглашение Серафина петь в «Мефистофеле» в болонском театре тоже относится к числу самых серьезных моих испытаний.
Считается, что Болонья имеет основание гордиться некоторым правом собственности на эту сложную, умную и смелую оперу, потому что именно там она увидела свет. Арриго Бойто был известен в свое время как поэт и либреттист. «Мефистофель» – первая его попытка декларировать свои идеи в музыкальной форме. Когда опера была поставлена в первый раз в Милане в 1868 году (дирижировал сам Бойто), это был полный провал. Спектакль длился с половины восьмого вечера до половины третьего ночи. К тому же исполнение было отвратительное. Часть публики, не выдержав, ушла недовольная, другая часть осталась в театре, бурно выражая протест. Бойто невозмутимо простоял за дирижерским пультом до самого конца, а на следующий день получил от оскорбленных паладинов традиционной оперы несколько вызовов на дуэль.
Но скандал постепенно утих, и казалось, что о «Мефистофеле» совсем забыли, как вдруг, в 1875 году опера снова появилась на сцене в болонском театре. Опера была пересмотрена, переделана, сокращена до обычных размеров, и на афише значились первоклассные исполнители. Болонская публика восторженно встретила оперу и стала считать ее своим открытием. С тех пор «Мефистофель» Бойто всегда оставался в репертуаре болонского театра как обязательная традиционная опера.
Теперь мне предстояло встретиться с этой требовательной и подготовленной публикой. Но я был не меньше озабочен и трудностями самой оперы. Бойто был мыслителем и поэтом. В «Мефистофеле» он попытался передать философскую концепцию Гёте музыкальными средствами. «Фауст» Гуно – более цельное единство музыки и мысли, и опера эта успешно выдержала испытание временем. «Мефистофель» Бойто – несомненно, более интеллектуальное произведение и по духу гораздо ближе творению Гёте. Но в «Мефистофеле» труднее петь. Естественно, что более трудная партия доставляет и больше удовлетворения, когда с нею удается справиться. Чем глубже я изучал партию Фауста, тем сильнее увлекал и вдохновлял меня драматизм её содержания.
Я работал страстно и старался тремя различными голосами передать три периода жизни Фауста – юность, зрелость и старость – не только изменяя внешность, но и пытаясь менять окраску голоса. Позднее, в «Ла Скала», такое толкование партии вызвало похвалу Тосканини, и я до сих пор храню ее в памяти как величайшую драгоценность. А в то время такая трактовка помогла мне выдержать испытание в Болонье. В целом, я убежден, это был очень умный спектакль. Заглавную партию пел великий бас Анджело Мазини-Пьералли, дирижировал Серафин. И когда я услышал, что требовательная болонская публика просит меня спеть на бис две главные арии – «С полей, лугов...» и «Вот я и у предела...», я понял, что испытание прошло успешно – сражение выиграно.
Следующее приглашение я получил от самого великого Масканьи. Я был еще в Болонье, когда он написал мне, что будет зимой дирижировать в неаполитанском театре «Сан-Карло» и спрашивал, не соглашусь ли я выступить в «Мефистофеле» и «Сельской чести».
Само предложение петь в «Сан-Карло» – уже величайшая честь, тем более, когда это предложение делает сам Масканьи! Конечно, я согласился. Сезон в театре открывался в декабре «Сельской честью». А был уже октябрь. Как только я смог покинуть Болонью, я поспешил в Рим, чтобы подготовить партию с маэстро Розати.
Тем временем стали вырисовываться некоторые семейные проблемы, которым тоже надо было уделять внимание. Все это время Костанца жила у матушки в Реканати. Она ждала ребенка и теперь непременно хотела, чтобы последние месяцы мы были вместе. В начале декабря мы уехали с ней в Неаполь и сняли там на зиму меблированную комнату в пансионе «Бон Сежур»[13]13
«Хорошее местопребывание» (франц.).
[Закрыть]. И так получилось, что в одном сезоне меня ожидало сразу три испытания: «Сан-Карло», Масканьи и отцовство. Честно говоря, я был даже напуган такой перспективой.
ГЛАВА XVII
Однажды, когда я стоял на остановке трамвая, возвращаясь с репетиции в «Сан-Карло», я случайно услышал обрывок разговора двух неаполитанцев.
– Говорят, он неплохо поет, этот новый тенор, Джильи...
– Мало ли, что неплохо! Все равно он и в подметки не годится нашему дону Энрико!..
Я не сразу понял, о чем шла речь. Но потом сообразил, что меня сравнивают с великим Карузо, который был неаполитанцем и, хотя уже много лет жил в Америке, по-прежнему оставался кумиром своих соотечественников. Так родилось сравнение, которое и много лет спустя, в Нью-Йорке, мучило и преследовало меня. Но в тот момент оно лишь позабавило меня и немного польстило самолюбию. Как-никак, мое имя называют рядом с именем знаменитого «золотого горла».
– Значит, мне так и не сравняться никогда с Карузо? – подумал я. – Может, и нет. Согласен. Но пения я все равно не оставлю!
Как я утке сказал, я испытывал некоторую тревогу при мысли, что предстоит встреча с великим Масканьи. Целый год успешных выступлений прибавил мне уверенности в себе, но в остальном я не очень изменился. Я всегда был несколько простоват, не умел вести светские разговоры, терялся при встрече со знаменитостями. Но одной из поразительных черт великого Масканьи как раз и было его умение и желание сразу же рассеять всякую застенчивость и неловкость, которую он замечал в других. Первая же встреча с ним положила начало нашей дружбе, которая длилась затем тридцать лет и оборвалась лишь с его смертью.
«Сельская честь» – самая известная его опера, но не самая моя любимая. Много лет спустя, в Риме, в 1947 году я пел в другой его опере, и она, по-моему, гораздо больше подходит моему голосу. Это – «Друг Фриц». Тем не менее наши отношения с Масканьи в творческих вопросах всегда отличались глубоким взаимопониманием. Его оперы всегда интересовали меня, даже если с точки зрения тенора были неблагодарными или трудными. Так что в конце концов в моем репертуаре оказалось шесть его опер – «Сельская честь», «Жаворонок», «Маленький Марат», «Ирис», «Сильвано» и «Друг Фриц». Хотя в чисто музыкальном плане мне не очень нравилась драматическая напряженность «Сельской чести», я сделал все возможное со своей стороны, чтобы исполнить ее хорошо. Честно говоря, на первых репетициях в «Сан– Карло» Масканьи даже смеялся над моими чрезмерными стараниями. Помню, например, что я как только мог раздувал легкие и пел верхние ноты в «Сицилиане» со всей силой, на какую только был способен мой голос.
И когда доходил до «О Лола, белизной поспоришь со снегом, своею красою дивной сияя...», у меня уже не хватало дыхания.
– Это выше человеческих сил – дотянуть до конца при таком разбеге, какой взяли вы, – сказал маэстро, – поберегите свой голос. Научитесь оставлять немного про запас.
С помощью Масканьи я научился это делать. В тот вечер, когда состоялось открытие сезона в «Сан– Карло», в декабре 1915 года, мое исполнение партии Туриду побудило одного неаполитанского критика заметить, что «всем непременно нужно поскорее послушать Джильи, пока еще есть возможность, потому что он у нас долго не продержится, – Америка заберет его к себе».
Америка? Мне и в голову не приходило это.
В январе 1916 года в репертуаре «Сап-Карло» появился еще и «Мефистофель». Масканьи как дирижер предложил довольно медленный темп, так что спектакль кончался обычно далеко за полночь. 31 января спектакль тоже не был исключением: в благодарность за аплодисменты я спел на бис арию «Вот я и у предела...», затем сорвал с себя косматый парик и седую бороду восьмидесятилетнего старца и вскочил в такси. Была уже половина третьего ночи. Я очень устал, но одного взгляда Костанцы было достаточно, чтобы я понял – спать не придется. Я выскочил на улицу и бросился искать акушерку.
Публика, которая аплодировала несколько часов назад старому Фаусту, наверное, посмеялась бы, увидев меня теперь в роли помощника акушерки. Но эта роль нужна была мне лишь для того, чтобы избавиться от мук ожидания в соседней комнате. Моя девочка родилась в восемь утра (в этот же день мне предстояло петь концерт). Мы назвали ее Эстер – по имени моей матушки. Но очень скоро она превратилась в Эстерину, правда, для такого крохотного создания имя это было слишком длинным, и мы стали звать ее просто Рина. С тех пор она навсегда так и осталась Риной.
Из-за какого-то кризиса или по каким-то другим причинам сезон в «Сан-Карло» неожиданно окончился. Тогда я уговорил Костанцу поехать с Риной в Реканати, а сам отправился на несколько недель в Модену, чтобы петь там в «Мефистофеле». Вернувшись через две недели в Неаполь, я узнал, что сезон продолжается, но уже в театре «Беллини», и мне предстоит петь Фердинанда в «Фаворитке» Доницетти. Жизнь моя становилась лихорадочной, и я понял, что должен раз и навсегда привыкнуть к этому.
К слову сказать, торопливость была как бы в природе «Фаворитки». Доницетти понадобилась всего неделя во время недолгого пребывания в Париже, чтобы написать первые три акта оперы. Что касается четвертого, то рассказывают, будто он написал его часа за три, когда надо было убить время в ожидании одной своенравной парижанки. «Фаворитка», конечно, не лучшее произведение этого чрезвычайно плодовитого композитора. Но ведь опера может войти в историю музыки, даже если это и не шедевр.
Я считаю, что «Фаворитка» так же, как «Вильгельм Телль» Россини, знаменует поворот в истории оперы. Вместе они образуют как бы связующее звено между двумя направлениями в оперной музыке, которые сложились к тому времени: между старым, когда опера понималась главным образом как повод для демонстрации вокальной виртуозности, и новым понятием, когда опера благодаря Верди и Вагнеру стала самостоятельной формой музыкальной драмы, где музыка полностью связана с интеллектуальным, эмоциональным и духовным содержанием произведения. Такой взгляд на оперу, конечно, открывает огромные возможности музыкальной драматургии (именно это некоторые современные композиторы, как я с изумлением наблюдаю, готовы совершенно отбросить сейчас), но это неизбежно приводит, как это ни печально, к постепенному упадку бельканто.
Но вернемся к «Фаворитке». Когда Доницетти приехал в Париж, на горизонте всходила звезда Россини[14]14
См. послесловие.
[Закрыть], и у всех на устах был его «Вильгельм Телль». Тем не менее представление «Фаворитки» 2 декабря 1840 года в «Опере» вызвало сенсацию и имело небывалый успех. Доницетти прекрасно знал, как угодить капризам моды: в опере чувствуется французское влияние – в танцах и в некоторых отрывках. Однако я считаю, что восторг парижан был вызван не столько этими, очень умело и тактично вкрапленными дивертисментами, сколько заложенными в этой опере революционными тенденциями нового направления. В «Фаворитке» нет вокальной акробатики, осталась только чистая плавная мелодия – то лирическая, то драматическая – в зависимости от содержания.
И поскольку я считал, что музыка Доницетти исключительно подходит моему голосу, я с радостью взялся готовить «Фаворитку». Но спектакли в театре «Беллини» принесли всем только разочарование. Труппа была подобрана наспех, бестолково, репетировалось все в спешке, урывками. Я с облегчением вздохнул, когда неаполитанский сезон окончился, и я смог вернуться в Рим, чтобы заняться с моим дорогим и усердным маэстро Розати.
Вскоре мне снова пришлось петь в «Фаворитке». На этот раз в Падуе, в конце апреля, с другими исполнителями и другим дирижером: дирижировал Пьетро Фабброни, пели – сопрано Луиза Гарибальди и баритон Джузеппе Бельантони. Это были великолепные певцы. Надо сказать, что и здесь мне тоже везло всегда: очень часто (в том числе и на дебюте) мне случалось петь с великими певцами. У них я многому смог научиться.
Сезон в Падуе длился до конца мая и прошел очень успешно, особенно если сравнить его с неаполитанским. Затем я распрощался с оперой до осени – тогда еще не были придуманы сезоны на открытом воздухе. Я съездил недели на три в Реканати, чтобы посмотреть, как подрастает маленькая Рина, а потом снова предложил свои услуги полковнику Дельфино.
На этот раз он пригласил меня поехать на фронт и петь там для солдат. Я с радостью согласился. В то трагическое лето 1916 года я немало поколесил по стране в военном грузовике. Я ездил главным образом в районе Пьяве и забирался даже на самый верх плоскогорья Асиаго. Я нередко давал три, а иногда и четыре концерта в день. И чувствовал, что этого еще мало. Никогда впоследствии у меня не было столь замечательных, столь благодарных и восторженных слушателей, как тогда. Но больше всего меня поразило, что эти солдаты, стоявшие лицом к лицу со смертью, были необычайно жизнерадостны. Порой у меня слезы наворачивались на глаза, когда я пел им, а они не отпускали меня до тех пор, пока я не заражался их весельем.