Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Беньямино Джильи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Студенты уехали, и тут началось... Матушка рассчитывала найти себе союзника в Абраме и была буквально ошарашена, когда он заявил, прочитав либретто, что в оперетте нет ничего предосудительного. Оперетта, по его авторитетному мнению, не подрывала основ веры и морали, и если Беньямино получит удовольствие, то почему бы и не позволить ему этого.
Маэстро Лаццарини, однако, пришел в ужас. Не из моральных соображений, а потому лишь, что оперетта, по его мнению, в чисто музыкальном плане стояла неизмеримо ниже духовной музыки и, конечно, унижала достоинство хориста. Этот аргумент несколько поколебал меня вначале, но ненадолго. Тогда маэстро попытался переубедить студентов. Он стал доказывать им, что у меня контральто, и я не могу петь партию сопрано. Но студенты отбросили прочь все возражения. (Любопытно заметить, что тенора в детстве всегда имеют контральто, а мальчики, у которых в детстве бывает сопрано, потом всегда поют баритоном.) Маэстро, видя, что сердце мое уже в Мачерате, смягчился под конец и, сделав несколько суровых замечаний относительно лепкой музыки вообще, отпустил меня.
Матушка, однако, надеясь на самое авторитетное мнение, против которого, по-видимому, никто не стал бы возражать, рассказала обо всем дону Романо, старому священнику-французу. Но он ответил ей улыбаясь:
– Беньямино —славный мальчик, и у него мало радостей в жизни. А решить надо вам – вы его мать. Но, я думаю, ничего страшного не случится, если он поедет в Мачерату.
Матушка моя умела быть очень упрямой, когда считала, что права. На этот раз она тоже долго упорствовала, хотя все остальные давно уже согласились отпустить меня. Разговоров и уговоров было еще очень много. Студенты уже теряли всякое терпение. Но наконец матушка все же уступила.
События следующих недель доставили мне много волнений. Пришлось несколько раз ездить в Мачерату, и я уже начинал чувствовать себя бродягой. Потом я случайно узнал, почему студентам так хотелось ставить именно «Бегство Анджелики», а не какую-нибудь другую оперетту. Впервые эта оперетта была исполнена несколько лет назад в Сиене. Автор ее, композитор Алессандро Билли, жил во Флоренции, но брат его был муниципальным секретарем в Мачерате. А у любого муниципального секретаря, как известно, всегда есть тысяча способов помочь или, наоборот, помешать студентам, которые собираются ставить оперетту, да еще надеются заполучить платную публику на свой спектакль. В данном случае муниципальный секретарь готов был всеми силами помочь делу, но при условии, что поставлена будет оперетта «Бегство Анджелики» – «гениальное» творение его брата. В таком случае мы могли бы получить, например, не какой-нибудь маленький зрительный зал, а городской театр, балконы и ложи которого украшены красным бархатом и позолотой. Театр этот вызывал у меня такое же почтение, как если бы была знаменитая «Ла Скала».
Какой тенор станет серьезно утверждать, что, дебютируя, он пел партию сопрано? Но я иногда позволяю себе пошутить, предлагая собеседникам угадать, что я впервые пел на сцене. И когда меня просят подсказать что-нибудь, навести на мысль, я описываю костюм, в котором выступал тогда: длинное белое платье с широкими рукавами в пышных воланах, черная бархатная шляпка с двумя большими белыми цветами и голубой зонтик от солнца. Затем я преспокойно усаживаюсь в кресло, чтобы позабавиться растерянностью моих слушателей.
Я и сам был немало удивлен в тот вечер, когда в костюмерной театра «Лауро Росси» увидел в зеркале напротив себя свою Анджелику. Щеки у меня были розовые, круглые и гладкие, и на лоб спадали темные шелковые кудри парика: девчонка, да и только! Это сильно смущало меня. Потом я почувствовал вдруг какую-то мальчишескую застенчивость, а затем и легкую панику. Там, за занавесом, сидели самые элегантные дамы города – во всяком случае, так мне казалось. Но, что еще хуже, там был мой отец. Как я смогу появиться перед ними? К тому же, я прекрасно понимал, что это не маленькая сцена детского клуба в Реканати. Я не слышал даже, как назвали мое имя. Кому-то пришлось силой вытолкнуть меня на сцену.
И тогда вдруг все сразу же стало на свое место. Все пошло как нельзя лучше, играя зонтиком, как научили меня на репетиции, я стал прохаживаться взад и вперед по сцене и петь свою арию: «Когда я гуляла здесь в прошлом году...». Эту арию маэстро Вилли вставил в оперетту, написав ее специально для моего голоса. Я считаю, что он дал мне удобный случай проявить себя. Так или иначе, похоже было, что публику я завоевал. Мне не верилось, что все эти аплодисменты и неистовые «бис» действительно адресованы мне. Это было невероятно! Я расчувствовался совсем, как та девчонка, которую играл, и готов был разреветься.
Однако я проглотил слезы – как-никак я все же мужчина! – и попытался обменяться взглядом с отцом, которого увидел в одном из первых рядов. Он сидел совершенно равнодушный среди всего этого шума, волнения, аплодисментов и даже не смотрел в мою сторону. Я страшно огорчился. Потом выяснилось, что он просто-напросто не узнал меня в этой шляпке, с этими оборками и кружевами, и все время с нетерпением ждал моего появления.
После успеха этой арии публика встречала овацией каждый мой выход. Мне, конечно, было неловко, что на мою долю выпало так много аплодисментов – гораздо больше, чем следовало: ведь другие, по-моему, тоже очень хорошо пели, особенно баритон Армандо Сантолини и тенор – студент Манлио Урбани (он играл моего жениха).
Урбани был славный юноша; он слегка хромал. Я помню, он тогда очень нравился мне. Много, очень много лет спустя, когда я гастролировал в Южной Америке, я пел однажды в Буэнос-Айресе на одном благотворительном концерте, организованному местной итальянской газетой «Италия дель пополо». После концерта был устроен банкет, и за столом я оказался рядом с редактором газеты, который был также и председателем организационного комитета. Мы говорили об обычных в таких случаях вещах: об Италии, о музыке, об итальянской колонии в Буэнос-Айресе и т. п. Потом он стал спрашивать меня, как началась моя карьера, где я учился, где начал петь. Шутки ради, я рассказал ему о своем дебюте в Мачерате, об оперетте, поставленной студентами, о том, как переодевался девушкой. Вдруг мой собеседник как-то странно посмотрел на меня, и я прервал свой рассказ, решив, что допустил, видимо, какую-то ужасную бестактность. Но он разразился безудержным смехом. Он смеялся так, что чуть не падал со стула и не в силах был выговорить ни слова. Видно было, что он чему-то страшно рад.
– Моя Анджелика! – закричал он наконец, бросаясь мне на шею. Это был Манлио Урбани, мой старый жених.
Премьера «Бегства Анджелики» была настоящим триумфом. И все говорили, что главным образом благодаря моему участию. Тотчас же были раскуплены билеты на все остальные спектакли, и нам пришлось даже дать несколько дополнительных представлений, чтобы удовлетворить все запросы. Но затем я вернулся в Реканати и все потекло по-прежнему: саксофон, оркестр, органные мотеты Палестрины, собор, усы, нарисованные жженой пробкой, воскресные концерты в клубе прихода... Все было по-прежнему, и все– таки не совсем так, как раньше. Однажды голос мой уже заполнил целый театр, захватил и взволновал публику. И я почувствовал, что мог бы снова взволновать ее. Безусловно, я мог бы снова сделать это.
Прошло еще два года. Мне исполнилось семнадцать лет. В то лето я часто бывал в одной таверне в предместье Реканати, где в обвитой виноградом беседке можно было поиграть в деревянные шары. Там-то я и познакомился с неким Джованни Дзерри, поваром португальской духовной семинарии в Риме. Студенты этой семинарии обычно проводили лето у моря в порту Реканати. Сыграв две-три партии в шары, мы с Дзерри садились пропустить по стаканчику вина, и он начинал говорить о музыке. Он был родом из Романьи, а там, как известно, даже повара обожают музыку. Он много лет работал у знаменитого тенора Алессандро Бончи[8]8
Алессандро Бончи (1870—1940) – итал. певец (тенор) и педагог. В молодые годы часто выступал в России.
[Закрыть] и нахватался там всяких, очень путаных, сведений о постановке голоса. Он знал также кучу анекдотов и сплетен о разных оперных певцах, и ему явно доставляло удовольствие щеголять своими познаниями, да еще перед таким любознательным и восторженным слушателем, каким был я. Но под всей этой напускной бравадой и хвастовством скрывалась настоящая любовь к оперной музыке.
Услышав однажды в соборе, как я пою, он предсказал мне великое будущее, но при условии, что я уеду в Рим. И всякий раз потом, когда мы встречались, он не уставал повторять мне: «Тебе надо ехать в Рим!». А ведь именно это я уже давно мечтал услышать от кого-нибудь. Нет денег? Это не препятствие, – уверял он. Он займется мною... Он позаботится обо мне... Он найдет мне работу... Я стану чревовещателем в каком-нибудь мюзик-холле... Он знает одного статиста из театра «Олимпиа»...
– Между прочим, ведь у тебя брат в Риме?
Действительно, Катерво так хорошо сдал экзамены в Академию изящных искусств, что получил стипендию и теперь изучал там скульптуру.
– Почему бы тебе не поехать к нему? А я вас обоих обеспечу едой на кухне семинарии. На деньги, что ты заработаешь, когда станешь чревовещателем, ты сможешь брать уроки пения. Я знаю всех самых лучших преподавателей! И в один прекрасный день, когда ты станешь знаменитым певцом, ты вспомнишь обо мне и пришлешь мне два билета в ложу. Какая это будет опера? «Трубадур»? А может, «Аида»? И вот он уже вовсю мечтает о моей будущей славе и богатстве.
Дзерри все лето твердил мне одно и то же, уговаривал меня, обещал, соблазнял.
– Либо ты решишься сейчас, либо это никогда не случится, – говорил он. И был совершенно прав. Маэстро Лаццарини и Абрам, который к этому времени уже стал священником, тоже считали, что мне надо ехать в Рим, и помогали убедить в этом матушку и отца. К сентябрю мне удалось наконец сломить их упорство. Катерво написал мне, что будет рад моему приезду, что мы сможем вместе жить в его мансарде, что он уже нашел мне место помощника аптекаря на виа Кавур. (Это было, пожалуй, несколько надежнее, чем перспектива стать чревовещателем.) И под конец все произошло очень быстро. Мне удалось скопить немного денег на билет, а Абрам дал мне еще шестьдесят лир. Немного денег в кармане и покровительство повара – вот все, что у меня было, когда я попрощался с аптекой синьора Вердеккья, с родителями, с Реканати и отправился в путь, туда – за Апеннины.
ГЛАВА V
Разумеется, друг мой повар, разгоряченный мечтами, несколько преувеличил все. Я понял это через месяц или два после приезда в Рим. Никаким преподавателям пения он не представил меня. И я стал несколько сомневаться, знает ли он вообще кого-нибудь из них.
Довольно часто я по-настоящему голодал. Но виноват в этом был только я сам. Я не мог объяснить Дзерри, что понял его слова почти буквально, когда он говорил, что будет кормить меня на кухне семинарии. Всякий раз, когда я приходил к нему туда, он встречал меня очень церемонно, с таинственным видом усаживал за стол, и глядя на него, можно было подумать, что он собирается угостить меня каким-то невероятным лакомством. Но он доставал стаканы, наливал в них фраскати и, как ни в чем не бывало, снова пускался в бесконечные разговоры об оперных певцах. Так могло продолжаться час или два – в зависимости от того, был ли он занят. И нечего было даже думать о том, чтобы перебить его каким-нибудь осторожным намеком на истинную причину моего визита. Перед уходом, правда, он давал мне попробовать что-нибудь вкусное. Но это обычно не успокаивало, а только еще больше разжигало мой аппетит. Может, все это было каким-то недоразумением; может, ему было прости неловко за меня, и он стеснялся предложить мне поесть, раз я сам не решался просить его об этом; а может быть, он просто забыл про то, что говорил в Реканати, когда обещал помогать мне. Так или иначе, но я решил, что рассчитывать на каждодневную помощь его совершенно бесполезно. Однако я был все– таки глубоко убежден – и не ошибался в этом – что в настоящей беде он всегда поможет мне. Так же верно и другое – его дружба, хоть и чудная немного, все же весьма достойна благодарности, потому что именно она заставила меня отправиться в Рим.
Ни голод, ни разочарование не меняли, однако, главного – я был наконец в Риме, и даже в самом центре его, потому что мансарда, где жил мой брат, находилась на Пасседжата ди Рипетта, тихой зеленой улице между Академией изящных искусств и Тибром. В нескольких минутах ходьбы оттуда была виа Корсо, главная улица Рима, где моим глазам провинциала представал весь изысканный римский свет. В конце дня элегантная, кичливая публика имела обыкновение прогуливаться по виа Корсо в колясках или верхом. От виа Корсо было совсем недалеко до пьяцца дель Пополо. Эта площадь известна своими пятью церквами, фонтаном и египетским обелиском. И наконец, сады Пинчо. Там я с пуританским ужасом подсматривал за солдатами, бесстыдно флиртовавшими с девицами, или отправлялся на спектакль кукольного театра и замирал там в упоительном восторге.
Когда бы я ни пел впоследствии «Богему», я всегда вспоминал при этом первые месяцы моей римской жизни и мансарду, где мы ютились с братом. Это тоже была богема, правда без Мими или Мюзетты. И все-таки нам жилось весело, хотя и приходилось порой очень туго. Катерво был у нас тем студентом, что изучает искусство, – осунувшееся лицо, широкополая шляпа и черный галстук-бабочка, иногда к нам приходили его друзья по академии. Мы не могли предложить им какого-нибудь угощения и поэтому развлекали как могли, чаще всего пением. А иногда забавлялись, подражая крикам уличных торговцев. Подражать мы умели классически. Мы упражнялись в этом от нечего делать по вечерам, когда сидели дома при свете свечи. У меня оказался настоящий талант чревовещателя. Спрятавшись за занавеску у окна, мы оглашали улицу призывными криками точильщиков и водопроводчиков или же настойчиво предлагали всем починить свои зонты. Соседи долго терялись в догадках, пока не обнаружили наши проделки.
Ужин у нас всегда был один и тот же – небольшой, стоивший несколько сольдо пакетик «пеццетти». Это римское блюдо, которое готовят из разной рыбной мелочи – мелкой кефали и мелкой соленой трески. Все это перемешивается с полентой – очень крутой кукурузной кашей – и поджаривается на масле. Я чертовски точно научился определять время, когда нужно было спуститься вниз, и свернуть за угол, в маленькую закусочную, чтобы поспеть туда как раз в тот
момент, когда там снимают со сковородки добрую порцию «пеццетти». Прижав пакетик к груди, чтобы не остудить по дороге, я бегом возвращался в мансарду. У нас не было ни тарелок, ни вилок, ни скатерти. Но Катерво всегда стелил на стол чистый лист бумаги. Молчаливо и быстро, словно банковские служащие, мы пересчитывали «пеццетти» по кусочкам и затем, честно разделив на две равные части, так же молчаливо и быстро съедали все.
Нам порядком надоело это неизменное меню, и мы не раз вспоминали густой мучной суп, которым кормила нас матушка. И все же «пеццетти» – это лучше, чем ничего. Вернувшись однажды вечером домой, я увидел, что у Катерво какой-то подозрительно торжественный вид. Он только что заплатил хозяину за жилье, пояснил он, и у него не осталось ни чентезимо. И если я не прибегну к помощи моего друга Джованни Дзерри, то нам предстоит остаться без ужина. Я напомнил Катерво, чем кончались раньше мои визиты к повару.
– А почему бы тебе сейчас прямо не сказать ему, в чем дело?
Пустой желудок давал себя знать. Набравшись храбрости, я пустился со всех ног в португальскую семинарию – она была недалеко. Примчавшись туда, я сразу же забарабанил в дверь кухни. Дверь приоткрылась немного, и я увидел красное, пышущее жаром лицо Дзерри.
– Нам нечего есть! – выпалил я ему с ходу.
– Тише! Падре экономо на кухне!.. Подожди, я принесу тебе сейчас что-нибудь. Только подожди тут, под лестницей, и не показывайся никому на глаза.
Минут через десять он появился на площадке лестницы, приложив палец к губам в знак молчания.
– Лови! – шепнул он, бросив мне какой-то сверток, и тотчас же исчез.
Я сделал неловкое движение и не успел поймать сверток на лету, грязноватая жидкая каша – вот все, что осталось от сочной золотистой яичницы. Следы выступили у меня на глазах. Шатаясь поплелся я домой. Как бы то ни было, я сумел преодолеть свою робость перед Джованни Дзерри и в дальнейшем не боялся прямо говорить ему, что нам нечего есть.
Работа в аптеке «Фаллерони» была нудной и скучной – совсем не то, что в аптеке синьора Вердеккья с ее простой и дружеской обстановкой. Однако тут была и другая сторона медали. Чтобы добраться от Пасседжата ди Рипетта до виа Кавур, где находилась аптека, мне нужно было пройти по виа Корсо. Все чудеса света, казалось мне, были собраны и выставлены здесь в витринах магазинов, мимо которых я проходил каждый день. Я не завидовал этому богатству. Мне было только любопытно, кому предназначены все эти шелка, меха, эти хрупкие стулья, обитые старинными тканями, крохотные золотые часики, большие серебряные кубки дивной чеканки, все эти невероятные драгоценности. Чтобы получить ответ на этот вопрос, мне достаточно было перевести взгляд на проходившую мимо публику. Никогда в жизни не видел я такой поразительной красоты и изящества: все эти женщины, думал я, должны быть по крайней мере герцогинями.
С виа Корсо я выходил на площадь Венеции и оттуда попадал в лабиринт узких улочек и переулков, которые в дальнейшем уступили место большой магистрали, ведущей к Колизею. Здесь я оказывался совсем в другом мире, напоминающем по своей скромной простоте Реканати, но все-таки совершенно чужом мне из-за своего шумного многообразия. На каждом шагу тут попадались сапожники, портные, столяры; они работали прямо на улице, сидя на пороге своих домов. Там и тут останавливались торговки молоком, бродившие по улицам со своими козами, которых они доили прямо в посуду покупательниц. А рядом, на жаровнях, в больших, брызжущих маслом сковородах готовились ароматные рисовые фрикадельки и тут же продавались прохожим. Утром я обычно очень спешил, но вечером всегда мог задержаться, чтобы утолить жажду куском арбуза или погреть руки, купив на несколько сольдо печеных каштанов, – в зависимости от времени года. Так, слоняясь без Дела, я бродил по улицам, с радостью думая, что воздух, которым я дышу, – это воздух Рима, и свобода, которой я наслаждаюсь сейчас, – это свобода Рима.
Рим, Рим... Сердце испуганно замирало. Зачем я приехал сюда? Зачем так бессмысленно уходят дни, недели, месяцы? Почему я теряю время и ничего не делаю для того, чтобы стать певцом? Встревоженный, я в панике бросался к Катерво и умолял его немедленно предпринять что-нибудь.
В своем неведении мы делали множество глупых ошибок. Много времени потеряли мы, преодолевая всяческие трудности, и потому лишь, что не знали толком, как поступить. Уже много лет, с тех пор, собственно, как я впервые услышал от маэстро Лаццарини о доне Перози, я стал мечтать о хоре Сикстинской капеллы. И теперь, более чем когда-либо, я был убежден, что это единственная возможность выдвинуться, проникнуть в заколдованный круг. Разумеется, думал я, после того, как я столько лет пел в соборе, меня непременно возьмут в этот хор. Я написал Абраму, который уже стал священником в Реканати, чтобы он достал мне какую-нибудь рекомендацию к дону Перози. Но просьбе Абрама архиепископ Реканати написал письмо князю Античи Маттеи, офицеру почетной папской гвардии (он был родом из той старинной семьи, которой принадлежит в Реканати дворец, где родился поэт Леопарди). Князь принял меня в своих роскошных римских апартаментах. Я так растерялся, что у меня задрожали колени. Но смущение мое прошло, как только князь заговорил на нашем родном диалекте. Он дал мне рекомендательное письмо, но не к дону Перози лично, а к его помощнику, вице-директору хора Сикстинской капеллы маэстро Бецци.
Теперь, казалось мне, успех был обеспечен. Разве мог маэстро отказать кому-либо, если ему приносят рекомендацию от столь знатной особы, как князь Античи Маттеи? (Я не знал еще тогда, что рекомендательные письма в Италии – слишком мелкая монета. Ведь гораздо легче написать несколько красивых фраз, чем сказать неприятную и горькую правду.) Радостный и веселый, помчался я искать Катерво, и мы вместе отправились к маэстро Бецци. Маэстро жил на четвертом этаже, и волнение мое росло с каждой ступенькой, на которую мы поднимались.
Маэстро сам открыл дверь. Он как раз собирался уходить, объяснил он. Мы стояли на лестнице, трепеща от волнения, и ждали, пока он распечатает драгоценное письмо. Едва взглянув на него, маэстро тут же вернул письмо и сказал:
– Мне очень жаль, мой мальчик, но вы уже вышли из того возраста, когда можно петь в нашем хоре. Дон Перози ни за что не согласится взять в хор человека, которому уже минуло семнадцать лет. К тому-же голос у вас уже не детский, а прошедший мутацию. Боюсь, что я ничем не могу помочь вам.
Я стоял ошарашенный, не понимая, что он говорит. Катерво тем временем поблагодарил его, и маэстро закрыл дверь. Затем Катерво взял меня за руку, и мы медленно спустились вниз. Нам не о чем было говорить. Я проводил Катерво до академии, и в полном отчаянии машинально побрел к своей аптеке. Все складывалось совсем не так, как я предполагал. Наверное, мне не надо было уезжать из Реканати. Конечно, я был дураком, когда надеялся, что смогу добиться чего-то в этом громадном городе. До сих пор, кроме приятелей Катерво, которые, конечно, не в счет, никто ведь и не слышал, как я пою. И очень возможно, что кто-нибудь, послушав меня, посмеется и скажет:
– И вы хотите стать певцом? Неплохая шутка! Неужели вы не понимаете, что это Рим, а не провинция?!
Матушка тосковала без меня. Мне писал об этом Абрам. И если уж мне суждено провести всю жизнь в аптеке, то, конечно, прямой смысл вернуться в Реканати. Там у меня были, по крайней мере, друзья, своя постель со свежей простыней, горячий фасолевый суп вечером и – матушка.
На этот раз я не мог сдержать слезы и шагая по твердой мостовой виа Кавур, горько плакал. Лучи полуденного солнца, отраженные в окнах больших, похожих на казармы домов, слепили меня. Я почти не различал, куда иду, и шел, натыкаясь на прохожих. Они думали, должно быть, что я пьян. Но разве это имело какое-нибудь значение? Ведь никто из них не знал меня. Все они были чужими мне.