Текст книги "Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
– Что же вы замолчали? Продолжайте, прошу вас! – снова подбодрил его Холмс.
– Ведь и Бальзак, я полагаю, тоже не верил в колдовство. Однако это не помешало ему написать "Шагреневую кожу"... Да мало ли, наконец, на свете и других фантастических повестей! – продолжал размышлять вслух Уотсон.
– Итак, – уточнил Холмс, – вы пришли к выводу, что "Пиковая дама" произведение фантастическое.
– Это один из возможных вариантов, – сказал Уотсон. – Но, как я уже имел честь вам доложить, возможен и второй.
– В чем же он заключается?
– Можно предположить, что все таинственное и загадочное в этой пушкинской повести объясняется совсем просто.
– А именно?
– Быть может, вся штука в том, что Германн сошел с ума не в конце повести, а гораздо раньше. И все эти так называемые фантастические события просто плод его больного воображения.
Холмс задумался. Судя по всему, он взвешивал на каких-то невидимых весах оба эти предположения, не зная, какому из них отдать предпочтение.
Уотсон терпеливо ждал его ответа. И наконец дождался.
– Да, друг мой, – задумчиво сказал Холмс. – Вы ухватили самую суть проблемы.
Не привыкший к похвалам Уотсон подумал было, что в этих словах его друга и учителя содержится какой-то подвох.
– Ухватил? – недоверчиво переспросил он.
– Ну да, – кивнул Холмс. – То есть я хочу сказать, что вам удалось правильно поставить вопрос. Что же касается решения этого вопроса, то оно потребует серьезного и, возможно, длительного расследования.
– Так я и думал, – кивнул Уотсон. – С чего же мы начнем?
– Для начала, – ответил Холмс, – мне хотелось бы получить из первых рук информацию об этом таинственном появлении покойницы графини.
– От кого же, интересно было бы узнать, мы можем получить такую информацию? – удивился Уотсон.
– Как это от кого? Разумеется, от Германна...
Германн сидел, закрыв лицо руками. Он был так глубоко погружен в свои мрачные мысли, что даже не обернулся на скрип входной двери.
– Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь, – сказал Холмс. – Я не имею намерения вредить вам.
– Эти слова мне знакомы, – пробормотал Германн. – Я уже слышал их. И как будто совсем недавно.
– Не только слышали, но даже сами произнесли. При весьма своеобразных обстоятельствах. Надеюсь, вы еще не забыли, как стояли перед старой графиней с пистолетом в руке?
– Я вижу, вам все известно, – сказал Германн. – Вы из полиции?
– О, нет! – усмехнулся Холмс. – Я не имею ничего общего с полицией. Хотя при других обстоятельствах я, возможно, и заинтересовался бы вашим визитом к старой графине. Но сейчас меня интересует другое.
– Что же? – спросил Германн.
– Визит старой графини к вам, – ответил Холмс. – Прошу рассказать мне о нем во всех подробностях. Это случилось здесь?
– Да, – подтвердил Германн. – Она приходила сюда.
– Может быть, вам это просто приснилось? – вмешался Уотсон.
– Нет, я не спал, – покачал головой Германн. – Это случилось как раз в тот момент, когда я проснулся. Накануне я действительно уснул. Помнится, это было сразу после обеда. А когда проснулся, была уже ночь. Светила луна... И часы... Я отчетливо помню, что стрелки на часах показывали без четверти три.
– Вы проснулись от боя часов? – спросил Холмс.
– Сам не знаю, от чего я проснулся, – отвечал Германн. – Но бой часов я сквозь сон как будто бы слышал. А потом я услыхал чьи-то шаги.
– Это вас напугало?
– Ничуть. Я просто подумал: "Кто это там бродит в такое позднее время? Не иначе опять мой болван-денщик воротился с ночной прогулки, пьяный, по обыкновению".
– Быть может, успокоенный этой мыслью, вы снова задремали? – продолжал гнуть свою линию Уотсон.
– Да нет же! – возразил Германн уже с некоторым раздражением. Напротив, весь сон у меня как рукой сняло. Прислушавшись, я убедился, что шаги были совсем не похожи на топот сапог моего денщика. Они были мягкие, шаркающие... Тут скрипнула и отворилась дверь, и я увидел, что в комнату ко мне вошла женщина... В белом платье...
– Воображаю, как вы перепугались! – сказал Уотсон.
– Нет, страха не было вовсе, – задумчиво покачал головой Германн. – Я только подумал: "Интересно, кто бы это мог быть? Неужто моя старая кормилица? Но что могло привести ее сюда об эту пору?"
– Стало быть, вы не сразу узнали графиню? – спросил Холмс.
– Я тотчас узнал ее, как только она заговорила.
– А как она заговорила? – снова вмешался Уотсон.
– Медленно, ровным, спокойным, неживым голосом, словно она была в гипнотическом трансе.
– Вы можете по возможности точно припомнить ее слова? – спросил Холмс.
– О, еще бы! Они и сейчас звучат в моих ушах. Она сказала: "Я пришла к тебе против своей воли. Но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду. Но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтобы ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне".
– И это все?
– Все. Вымолвив сии слова, она медленно удалилась. Я тотчас вскочил и выглянул в сени. Денщик мой спал непробудным сном.
Холмс оживился.
– Надеюсь, вы позволите мне осмотреть помещение, которое вы обозначили этим не совсем мне знакомым словом "сени"? – обратился он к Германну.
– Сколько вам будет угодно, – пожал плечами тот.
Они вышли в переднюю. Холмс внимательно оглядел лежанку, на которой обычно спал денщик Германна. Затем так же внимательно он осмотрел входную дверь.
– Вы не обратили внимания, дверь была заперта? спросил он.
– Разумеется, обратил. Это было первое, что я сделал после того, как графиня меня покинула. Я отлично помню, что несколько раз довольно сильно подергал дверь. Она была на засове. Но для обитателей царства теней разве значат что-нибудь наши замки и запоры?
– Вы, стало быть, уверены, что старая графиня и впрямь нанесла вам визит с того света? – спросил Холмс.
– У меня нет в том ни малейших сомнений, – твердо ответил Германн.
– Ну? Что скажете, друг мой? – обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни.
– Что тут говорить? Все ясно! – пылко воскликнул Уотсон. – Германн явно не спал, в этом мы с вами убедились. Стало быть, предположение, что все это привиделось ему во сне, совершенно исключается.
– Это верно, – кивнул Холмс.
– Человек такого сухого рационалистического склада, как вы, Холмс, вероятно, склонился бы к предположению, что бедняга пал жертвой чьей-то шутки. Этакого не слишком остроумного и довольно жестокого розыгрыша...
– Не скрою, такая мысль приходила мне в голову, – признался Холмс.
– Но ведь вы сами только что убедились: входная дверь была заперта и во всем доме не было ни души, кроме Германна и мертвецки пьяного, спящего непробудным сном его денщика.
– И это верно, – невозмутимо согласился Холмс.
– Значит?
– Значит, нам надо продолжить наше расследование, только и всего. Я надеюсь, Уотсон, вы хорошо помните события, которые предшествовали этому таинственному эпизоду?
– Разумеется, помню, – пожал плечами Уотсон. Впрочем, принимая во внимание вашу дотошность, я не исключаю, что мог и позабыть какую-нибудь частность, какую-нибудь незначащую подробность.
– В нашем деле, – назидательно сказал Холмс, – как правило, все зависит именно от частностей, от этих самых, как вы изволили выразиться, незначащих подробностей. Поэтому в интересах нашего расследования мы с вами сейчас допросим еще одного свидетеля.
– Кого же это?
– Лизавету Ивановну. Да, да, не удивляйтесь, Уотсон. Ту самую Лизавету Ивановну, на которой Германн по условию, предложенному ему покойной графиней, должен был жениться. Ее показания могут оказаться для нас весьма важными.
Услышав скрип отворяемой двери, Лизавета Ивановна затрепетала.
Желая поскорее ее успокоить, Уотсон не нашел ничего лучшего, как снова повторить ту сакраментальную фразу, с которой Германн обратился к старой графине:
– Не пугайтесь! Ради Бога, не пугайтесь!
– После всего, что случилось, – отвечала Лизавета Ивановна, – мне нечего бояться. Самое страшное уже произошло, и я тому виною.
– Вы?! – с негодованием воскликнул Уотсон. – Помилуйте, сударыня! Вы клевещете на себя.
– Ах, нет! Поверьте, я не лицемерю, – живо возразила она. – Нет на свете суда, который судил бы меня строже, чем суд моей собственной совести.
– В чем именно вы усматриваете свою вину? – деловито спросил Холмс.
– Сперва я вела себя, как должно, – сказала она. – Я отсылала его письма и записки, не читая. Но потом...
– Вы стали их читать?
– Я упивалась ими! – призналась она. – А затем я стала на них отвечать.
– Что же в этом ужасного? – удивился Уотсон.
– Ах, все бы ничего, сударь, – печально ответила она, – ежели бы в один прекрасный, а вернее сказать, в один ужасный день я не кинула ему в окошко вот это письмо. Черновик у меня сохранился. Можете прочесть его, я разрешаю.
Вынув из-за корсажа письмо, сложенное треугольником, она подала его Уотсону. Тот развернул его и, побуждаемый требовательным взглядом Холмса, прочел вслух:
– "Сегодня бал у посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине... Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу... Из передней ступайте налево, идите все прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату..." Гм... Так вы, стало быть, назначили ему свидание?
– Увы, – глухо ответила Лизавета Ивановна.
– Но, право, в этом еще тоже нет ничего ужасного!
– Ах, сударь! – вздохнула она. – Ежели бы вы знали, как ужасно все это кончилось.
– Кое-что об этом нам известно, – сказал Холмс. – Однако мы хотели бы выслушать и ваши показания. Итак, он должен был явиться к вам в половине двенадцатого, то есть до вашего возвращения с бала.
– Да... Но, войдя к себе, я тотчас удостоверилась в его отсутствии и мысленно возблагодарила судьбу за препятствие, помешавшее нашему свиданию. Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел... "Где же вы были?" – спросила я испуганно. "В спальне старой графини, – отвечал он. – Я сейчас от нее. Графиня умерла..." Можете представить себе, какое впечатление произвело на меня сие известие.
– Я думаю, вы лишились дара речи! – сказал Уотсон.
– Я только сумела пролепетать: "Боже мой!.. Что вы говорите?.." Он повторил: "Графиня умерла". И добавил: "И, кажется, я причиною ее смерти". Я взглянула на его лицо, и слова Томского, некогда сказанные им о Германне, раздались в моей душе.
– Что это за слова? Напомните нам их, – попросил Холмс.
– "У этого человека, – сказал Томский, – по крайней мере три злодейства на душе". Слова эти промелькнули тогда в моем сознании, хотя, признаюсь вам, в тот ужасный вечер Германн вовсе не казался мне злодеем. Напротив, он пробудил во мне сочувствие, хотя поступок его был ужасен.
– Вы имеете в виду то, как он поступил с графиней? – спросил Уотсон.
Она грустно покачала головой.
– Я имею в виду то, как он поступил со мною. Вы только подумайте, сударь! Эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование – все это было не любовь! Деньги – вот чего алкала его душа! Он хотел лишь одного: чтобы графиня открыла ему тайну трех карт. А я... Я была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы моей старой благодетельницы.
– Что же вы сказали ему в ответ на его признание?
– Я сказала: "Вы чудовище!"
– А он?
– Он потупил голову и глухо ответил: "Я не хотел ее смерти. Пистолет мой не заряжен".
– Как вы думаете, он сказал вам правду? – пристально глядя на нее, спросил Холмс.
– Не сомневаюсь в том, – ответила она. – В таком смятении чувств люди не лгут.
– Вы, стало быть, полагаете, что его все же мучила совесть?
– Не знаю, право, чувствовал ли он угрызения совести при мысли о мертвой графине, – задумалась Лизавета Ивановна. – Но одно его ужасало, это точно.
– Что же?
– Невозвратная потеря тайны, от которой он ожидал обогащения.
– Благодарю вас, сударыня, за то, что вы были с нами так откровенны, сказал Холмс, откланиваясь. – В вашем положении это было нелегко. Простите нас!
Уотсон безнадежно махнул рукой.
– Чем вы так недовольны, друг мой? – полюбопытствовал Холмс.
– Тем, что мы ни на шаг не продвинулись вперед. Не станете же вы отрицать, что рассказ этой милой девушки мало что добавил к тому, что нам уже было известно.
– Как сказать, – не согласился Холмс, – кое-что он все-таки добавил.
– В таком случае, может быть, вы объясните мне, что нового вы от нее узнали?
– Мы узнали, что Германн был в смятении. Внезапная смерть графини явилась для него полной неожиданностью. Виновником ее смерти он считал себя. И наконец, самое главное: он не мог примириться с мыслью, что тайну трех карт графиня навсегда унесла с собою в могилу. Все силы его души были нацелены на то, чтобы вырвать эту тайну у графини, хотя бы даже с того света...
Уотсон сразу понял, куда клонит Холмс.
– Иными словами, – сказал он, – вы намекаете на то, что явление графини – не что иное, как плод расстроенного воображения Германна?
– Во всяком случае, мы с вами не вправе отбрасывать эту версию, ответил Холмс.
– Что же вы предлагаете?
– Я думаю, нам придется еще раз допросить главного виновника всех этих загадочных событий.
– Германна? – удивился Уотсон. – Но ведь мы с ним уже...
– Да, мы с ним уже беседовали, – кивнул Холмс. – Но на другую тему. Не разводите руками, мой дорогой, сейчас вы все поймете...
Узнав своих давешних визитеров, Германн ничуть не удивился.
– А, это опять вы? – безучастно промолвил он. – Сдается мне, что вы все-таки из полиции.
– Уверяю вас, вы ошибаетесь, – заверил его Холмс. – Однако мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов. Даю слово джентльмена, что разговор наш и на этот раз будет сугубо конфиденциальным и не повлечет за собой ни каких неприятных для вас последствий.
– Мне все равно, – махнул рукой Германн. – Извольте, я готов отвечать.
– Я хотел бы, – начал Холмс, – чтобы вы по возможности точно припомнили все обстоятельства, которые непосредственно предшествовали вашему ночному видению. Покойная графиня привиделась вам...
– Три дня спустя после той роковой ночи, когда я вошел в ее спальню с пистолетом в руке, – ответил Германн. – Это было ночью, в четыре часа. Я отчетливо слышал, как часы пробили четыре.
– Об этом вы нам уже рассказывали, – прервал его Холмс. – Сейчас меня интересует другое. Что было накануне? Как вы провели этот день?
– В девять часов утра я отправился в монастырь, где должны были отпевать тело усопшей.
– Что побудило вас принять участие в церемонии? Раскаяние?
Германн задумчиво покачал головой:
– Нет, раскаяния я не чувствовал. Однако я не мог совершенно заглушить голос совести, твердивший мне: ты убийца старухи!
– Ах, сударь! Сколько бы вы ни старались притворяться равнодушным, я вижу: вас мучила и продолжает мучить совесть! – воскликнул Уотсон.
– Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, – возразил Германн. – Точно так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно место.
– Что вы этим хотите сказать? – не понял Уотсон.
– Тройка, семерка и туз полностью заслонили в моем воображении образ мертвой старухи, – пояснил свою мысль Германн.
Уставившись на Холмса и Уотсона невидящим взглядом, он заговорил со страстью, неожиданной для человека, который только что казался погруженным в глубокую апатию.
– Тройка, семерка и туз не выходят из моего воображения. Названия сии шевелятся у меня на губах. Увидев молодую девушку, я восклицаю: "Как она стройна! Настоящая тройка червонная!" У меня спрашивают: который час? Я отвечаю: без пяти минут семерка. Всякий пузатый мужчина напоминает мне туза. Тройка, семерка, туз преследуют меня но сне, принимая всевозможные виды. Тройка цветет предо мною в образе пышного грандифлора, семерка представляется готическими воротами, туз огромным пауком.
– Все это происходит с вами сейчас, – холодно прервал эти излияния Германна Холмс. – А мы интересуемся тем, что было тогда, до того, как старуха явилась к вам с того света и открыла тайну трех карт. Если я вас правильно понял, тогда совесть вас все-таки мучила? Вы не станете этого отрицать?
Видя замешательство Германна, Уотсон решил ему помочь.
– Простите за нескромный вопрос, – сказал он. – Вы человек религиозный?
– По правде говоря, в душе моей мало истинной веры, – признался Германн. – Но я человек суеверный. У меня множество предрассудков... Как ни стыдно мне в этом сознаться, я верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на мою жизнь. Вот я и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у нее прощения.
– Прошу вас, расскажите подробно обо всем, что с вами случилось в тот день, – сказал Холмс.
– Церковь была полна, – начал Германн. – Я насилу мог пробраться сквозь толщу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и белом атласном платье. Кругом в глубоком трауре стояли родственники: дети, внуки, правнуки.
– Тяжкое зрелище, – вздохнул Уотсон. – Не знаю, как вы, а я так совершенно не выношу слез, в особенности женских.
– Нет, – возразил Германн. – слез не было. Графиня была так стара, что смерть ее никого не могла бы поразить. Тем неожиданнее для всех явилось то, что случилось со мною.
– А что с вами случилось? – быстро спросил Холмс.
– После свершения службы пошли прощаться с телом. Сперва родственники, потом многочисленные гости. Решился подойти к гробу и я...
– Ну?.. Что же вы замолчали?
С видимым усилием Германн продолжил свой рассказ:
– Я поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, взошел на ступеньки катафалка и поклонился... Мне говорили потом, что в сей миг я был бледен, как сама покойница...
– Кто бы мог подумать, что вы так впечатлительны, – удивился Уотсон.
– Признаться, я и сам этого не думал. По натуре я холоден и крайне сдержан в проявлении чувств. Но тут... Тут случилось нечто, поразившее меня в самое сердце.
– Что же? – снова подстегнул его Холмс.
– В тот миг, как я склонился над гробом, мне показалось, что мертвая графиня насмешливо взглянула на меня, прищурившись одним глазом. В ужасе подавшись назад, я оступился и навзничь грянулся оземь.
– Какой ужас! – воскликнул Уотсон.
– То-то, я думаю, был переполох, – невозмутимо ото звался Холмс.
– Да, – кивнул Германн. – Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Немедля нашлось объяснение моего странного поведения. Кто-то пустил слух, что я якобы побочный сын покойной графини. Один англичанин...
– Бог с ним, с англичанином – прервал его Холмс. Расскажите лучше, что было потом.
– Извольте, – пожал плечами Германн. – Весь день я пребывал в чрезвычайном расстройстве. Обедая в уединенном трактире, я, против своего обыкновения, очень много пил...
– Ах, вот оно что, – словно бы про себя пробормотал Уотсон.
– Да... Обычно я не пью вовсе. Но тут... Вы понимаете, я хотел заглушить внутреннее волнение. Однако вино не помогло мне, оно лишь еще более горячило мое воображение...
– Понимаю. Очень даже понимаю, – сказал Уотсон.
– Ну, вот, пожалуй, и все. Воротившись из трактира домой, я бросился, не раздеваясь, в кровать и крепко заснул.
– Ну, а о том, что произошло, когда вы проснулись, – сказал Холмс, – мы уже знаем. Благодарю вас, господин Германн. Вы очень помогли нам.
Холмс, как видно, был очень доволен результатом беседы с Германном. Уотсон, напротив, выглядел слегка сконфуженным.
– Итак, мы установили, – начал Холмс, – что вопреки суждению Лизаветы Ивановны Германна все-таки мучила совесть. Следовательно, тот факт, что ему вдруг привиделась мертвая графиня, мог быть не чем иным, как прямым результатом терзаний его воспаленной совести.
– Да, – вынужден был согласиться Уотсон, – этот его рассказ о том, как ему почудилось, будто мертвая графиня взглянула на него с насмешкой...
– Согласитесь, это сильно смахивает на галлюцинацию. Не правда ли?
– Безусловно, – подтвердил Уотсон. – И это вполне согласуется с моим предположением, что Германн сошел с ума не в самом конце повести, а гораздо раньше.
– Ну, это, быть может, сказано слишком сильно, – ответил Холмс, – но одно несомненно: Германн был в тот день в крайне возбужденном состоянии. А если к этому добавить его суеверие да еще тот факт, что перед тем, как свалиться в постель не раздеваясь и заснуть мертвым сном, он довольно много пил...
– Да, алкоголь весьма способствует возникновению всякого рода галлюцинаций, – сказал Уотсон. – Это я могу подтвердить как врач.
– Как видите, Уотсон, – усмехнулся Холмс, – у нас с вами есть все основания заключить, что в "Пиковой даме", в сущности, нет ничего загадочного, таинственного. Все загадки этой повести объясняются причинами сугубо реальными. Не так ли?
Уотсон уже готов был согласиться с этим утверждением, но насмешливый тон Холмса заставил его еще раз взвесить все "за" и "против".
– Все загадки? – задумчиво переспросил он. – Нет, Холмс, не все. Главную загадку этой повести вам объяснить пока не удалось. Да и вряд ли удастся, если вы не пожелаете выйти за пределы сугубо рациональных, логических умозаключений.
– Что вы имеете в виду?
– Три карты. Тройка, семерка, туз. Этого никакими реальными причинами не объяснишь. Ведь графиня не обманула Германна. И тройка выиграла, и семерка...
– А туз?
– И туз наверняка выиграл бы, если бы Германн не "обдернулся", как выразился по этому поводу Пушкин. Иными словами, если бы он по ошибке не вынул из колоды не ту карту: даму вместо туза...
Холмс удовлетворенно кивнул:
– Вы правы. В "Пиковой даме" действительно имеются три фантастических момента. Рассказ Томского, затем видение Германна и, наконец, последний, решающий момент: чудесный выигрыш Германна.
– Вот именно! – оживился Уотсон. – Первые два вы объяснили довольно ловко. Но этот последний, главный фантастический момент вы уж никак не сможете объяснить, оставаясь в пределах реальности.
– Позвольте, – сказал Холмс. – Но ведь вы сами только что выдвинули предположение, что Германн уже давно сошел с ума. И разве его рассказ о том, как овладела им эта маниакальная идея, как всюду, во сне и наяву, ему стали мерещиться тройка, семерка и туз, – разве это не подтверждает справедливость вашего предположения?
– Да, но почему ему стали мерещиться именно эти карты? – живо откликнулся Уотсон. – Если считать, что графиня вовсе не являлась ему с того света и не называла никаких трех карт, если видение это было самой обыкновенной галлюцинацией, откуда тогда явились в его мозгу именно эти три названия? Почему именно тройка? Именно семерка? Именно туз?
Достав с полки "Пиковую даму" Пушкина, Холмс открыл ее на заранее заложенной странице.
– Я ждал этого вопроса, – сказал он. – Послушайте внимательно, я прочту вам то место, где Пушкин описывает мучительные размышления Германна, страстно мечтающего, чтобы графиня открыла ему тайну трех карт.
– Да помню я прекрасно это место! – нетерпеливо воскликнул Уотсон.
– И тем не менее послушайте его еще раз, – сказал Холмс и прочел вслух, делая особое ударение на отдельных словах: – "Что, если старая графиня откроет мне свою тайну? Или назначит мне эти три верные карты?.. А ей восемьдесят семь лет; она может умереть через неделю... Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал..."
Пытливо взглянув на Уотсона, Холмс сказал:
– Ну как, дружище? Улавливаете?.. Надеюсь, вы заметили, что мысль Германна все время вертится вокруг трех магических цифр. Сперва преобладает идея тройки, связанная с мыслью о трех картах. Затем присоединяется семерка: восемьдесят семь, неделя (то есть семь дней). И наконец, оба числа смыкаются: "утроит, усемерит..." Ну, а что касается туза...
– Тут действительно уже нет никаких загадок, – обрадованный собственной догадливостью подхватил Уотсон. – Германн мечтает сам стать тузом, то есть богатым, влиятельным человеком.
– Вот именно. А теперь припомните-ка, что сказала графиня Германну, когда она явилась к нему якобы с того света.
– Она выполнила его просьбу: назвала ему три карты, которые должны выиграть.
– Ну да, – кивнул Холмс. – Это самое главное. То, что волновало Германна превыше всего. Но кроме этого она сказала, что прощает Германну свою смерть при условии, что он женится на Лизавете Ивановне. Таким образом, тут сплелось в единый клубок все, что мучило Германна: его вина перед покойной старухой, его вина перед Лизаветой Ивановной, которую он обманул. Ну, и наконец, самое главное: его маниакальное стремление разбогатеть, сорвать крупный выигрыш.
– Я вижу, Холмс, – подвел итог Уотсон, – вы окончательно пришли к выводу, что графиня вовсе не являлась к Германну, что все это ему просто померещилось. И что в "Пиковой даме", таким образом, нет ни грана фантастики.
– Ну нет! – возразил Холмс. – В такой категорической форме я бы этого утверждать не стал. Я думаю, что истина где-то посередине. Мне кажется, Пушкин нарочно построил свое произведение как бы на грани фантастики и реальности. Можно сказать, что он нарочно придал вполне реальному происшествию фантастический колорит. А можно высказать и противоположную мысль: сугубо фантастическую историю Пушкин рассказал так, что все загадочное, все таинственное в ней может быть объяснено вполне реальными обстоятельствами.
– А зачем он так сделал? – удивился Уотсон. – Разве не проще было бы написать откровенно фантастическую повесть, наподобие той же "Шагреневой кожи" Бальзака?
– Я думаю, мой милый Уотсон, – усмехнулся Холмс, – вы не зря вот уже второй раз вспоминаете про "Шагреневую кожу". Невольно возникшее сопоставление "Пиковой дамы" с этой повестью Бальзака лишь подчеркивает верность исходной моей посылки. Круг замкнулся. Мы с вами опять вернулись к тому, с чего начали. Реализм "Пиковой дамы" не вызывает сомнений, потому что все в ней упирается в одну точку: Германна мучает совесть. Умершая графиня все время стоит перед его глазами. Оттого-то и померещилось ему ее сходство с пиковой дамой. Оттого-то он и поставил все свои деньги именно на эту самую пиковую даму, а не на туза... Вспомните, с чего началось наше расследование. Вам хотелось, чтобы повесть завершилась счастливым концом. То есть чтобы Германн выиграл свои деньги, унес их домой и начал вести ту спокойную, богатую, безмятежную жизнь, о которой мечтал. Но такой финал был бы возможен только в том случае, если бы Германн был человеком совсем уж бессовестным.
– Вы говорите так, словно это не от Пушкина зависело, какой конец придумать своему собственному сочинению.
– А что вы думаете? – усмехнулся Холмс. – Это и в самом деле зависело не только от него.
– А от кого же еще? – изумился Уотсон.
– В данном случае – от Германна. В других случаях от других его героев. Хотите верьте, Уотсон, хотите нет, но тот или иной поворот сюжета в художественном произведении очень часто определяет не воля автора, а воля его героя.
– Вам угодно смеяться надо мною, – обиделся Уотсон.
– Вовсе нет. Я только повторяю то, что говорили о своей работе многие писатели. Вот, например, замечательное признание Льва Николаевича Толстого. Прочтите!
Холмс достал из своего бюро пожелтевший листок бумаги, исписаный выцветшими от времени чернилами, и протянул его Уотсону. Тот углубился в чтение.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО Н. Н. СТРАХОВУ.
26 АПРЕЛЯ 1876 ГОДА
Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно неожиданно для меня, но несомненно Вронский стал стреляться.
– Надеюсь, вы обратили внимание, Уотсон, на этот странный оборот речи, который употребил здесь Толстой, – сказал Холмс. – "Совершенно неожиданно для меня". То есть словно это не он сам придумал, что Вронский станет стреляться, а какая-то сила извне продиктовала ему такой неожиданный поворот в сюжете его романа.
– Ну, это... Я думаю, это просто шутка... Толстой пошутил, вот и все...
– Конечно, в частном письме, к тому же обращенном к близкому человеку, умевшему понимать его с полуслова, Толстой мог говорить и не вполне серьезно. Но знаете, Уотсон, что-то уж слишком часто писатели, притом очень разные писатели, шутили подобным образом. Притом совершенно одинаково. Прямо-таки в одних и тех же выражениях. Вот, например, Пушкин сказал однажды кому-то из своих приятелей: "Представь, какую штуку удрала со мной Татьяна! Она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее".
– Ну, это-то уж явная шутка, – улыбнулся Уотсон.
– Как сказать! Лев Николаевич Толстой отнесся к этим пушкинским словам вполне серьезно. Когда одна его собеседница стала упрекать его, что он "очень жестоко поступил с Анной Карениной", он привел ей эти пушкинские слова и добавил: "То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы".
– Вы что же, всерьез хотите меня уверить, что писатель может желать своему герою добра, искренно хотеть завершить свою книгу благополучным или даже счастливым концом, а герой – не дается? Сам лезет в петлю или под пистолет или норовит кинуться под поезд? Так, что ли?
– Да, примерно это я и хотел сказать, – подтвердил Холмс. – Вы выразили мою мысль более темпераментно, а потому и в более парадоксальной форме, чем это сделал бы я сам, но я готов согласиться и с вашей формулировкой.
– Я всегда знал, что вы невысокого мнения о моих умственных способностях, – обиделся Уотсон. – Но я все-таки не предполагал, что вы считаете меня совсем уже полным идиотом. Ведь только идиот мог бы эти процитированные вами экстравагантные высказывания Пушкина и Толстого понять буквально. Как ни крутите, а это самоубийство Вронского, о котором Толстой говорит, что оно явилось для него полной неожиданностью, сам же он, Толстой, и придумал! И "штуку", которую "удрала" пушкинская Татьяна, неожиданно выйдя замуж за генерала, тоже придумал не кто-нибудь, а сам Пушкин.
– Это, конечно, верно, – улыбнулся Холмс. – Неожиданное самоубийство Вронского – это, конечно, несомненный продукт творческой фантазии Льва Николаевича Толстого. И неожиданное замужество пушкинской Татьяны – такой же несомненный продукт творческой фантазии Александра Сергеевича Пушкина. Но вся штука в том, что художник – если он настоящий художник, конечно, отнюдь не свободен в этом проявлении своей творческой воли. Фантазия его строго ограничена. И ограничивает ее не кто иной, как его собственный герой.
– Что за чушь! – взорвался Уотсон. – Хоть убей, не понимаю, что вы хотите этим сказать!