Текст книги "Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
– Так, – подтвердил Тугодум.
– Потом – случайная встреча автора с будущим своим героем. Печорин уже не в рассказе стороннего человека, а словно бы сам, собственной персоной, является перед взором читателя. Это дает нам возможность разглядеть его как бы с более близкого расстояния. Тут, кстати, автор впервые набрасывает его портрет. Помнишь?
Я раскрыл книгу и процитировал:
– "Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение... Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, – верный признак некоторой скрытности характера... Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные, признак породы в человеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади... У него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; об глазах его я должен сказать еще несколько слов... Они не смеялись, когда он смеялся... Это признак или злого нрава, или глубокой постоянной грусти..."
– Это я хорошо помню, – подтвердил Тугодум.
– Ну, а потом, – продолжал я, – уже после этого внешнего знакомства, автор показывает нам своего героя, так сказать, изнутри.
– Что значит изнутри? – не понял Тугодум.
– Ну как же! Ты разве забыл? Максим Максимыч отдает автору "журнал" Печорина, то есть его дневник. И дальнейшее повествование представляет собой уже не взгляд со стороны, а лирическую исповедь героя, его собственный рассказ о себе, насквозь пронизанный самоанализом. Причем рассказ очень искренний, предельно откровенный: ведь дневник этот Печорин отнюдь не предназначал для посторонних глаз, он писал его исключительно для себя...
– Ну да, – вспомнил Тугодум. – Автор еще спросил у Максима Максимыча: "И я могу делать с этими записками все, что хочу?" А тот ответил: "Хоть в газетах печатайте".
– Однако печатать в газетах и даже в журналах интимные дневники живого человека все-таки не принято. По этому дневнику Печорина Лермонтов предпослал такое предисловие.
Я снова раскрыл книгу и прочел:
– "Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить свое имя под чужим произведением..."
– А вот про это я, честно говоря, даже и не вспомнил бы, если бы вы мне сейчас не напомнили, – признался Тугодум.
– Естественно, – сказал я. – Ведь если следовать нормальной логике развития событий, известие о смерти Печорина должно было стать эпилогом романа...
– Ну да, конечно! – обрадовался Тугодум.
– Однако Лермонтов, – продолжал я, – поставил это известие не в конец романа, а сообщил о смерти героя в самой его середине. Да и сообщил как-то небрежно, вскользь. А истинным, то есть сюжетным, эпилогом своего романа он сделал рассказ "Фаталист", в котором рассказывается о событиях, относящихся ко времени, когда Печорин жил в той крепости, где судьба свела его с Максимом Максимычем.
– Вот это уж совсем непонятно! – возмутился Тугодум. – Ну, я еще понимаю, что он хотел, как вы говорите, показать нам Печорина сперва издали, потом вблизи, сперва со стороны, а потом – изнутри. Но зачем надо было конец романа поместить в середину, а начало в конец? Чтобы совсем запутать читателя, что ли?
– Нет, – улыбнулся я. – Совсем не для этого. Лермонтов начинает свой роман, что называется, с конца, а завершает его более ранним периодом в жизни героя, чтобы судьба Печорина не выглядела уж совсем беспросветной. Именно поэтому, кстати, и о смерти своего героя он сообщает как бы вскользь, не считает нужным подробно останавливаться на этом событии.
– Если это так, как вы говорите, – спросил Тугодум, – почему он решил кончить роман "Фаталистом", а не, скажем, "Таманью"?
Этот вопрос, признаюсь, сперва поставил меня в тупик. Но, поразмыслив, я еще раз похвалил себя за удачную мысль взять себе в помощники именно Тугодума: его вопросы невольно наталкивали меня на объяснения, которые сами собой, без его помощи, мне бы в голову не пришли.
– Я думаю, потому, – нашел я, как мне казалось, правильный ответ, – что в рассказе "Фаталист" подводится итог тем поискам смысла жизни, которыми Печорин занят на протяжении всего романа. Это как бы идейный, философский итог романа. Последняя точка, завершающая анализ этого причудливого и сложного характера.
– Чем больше мы с вами говорим, тем яснее для меня становится, – сказал Тугодум, – что такое необычное построение романа – это все-таки не правило, а исключение. Печорин – человек странный. У него и в характере, и в жизни все спуталось, смешалось. В этом все дело. Но ведь писатели очень часто пишут и не о таких странных людях...
– Конечно.
– А тогда уж нет никакой нужды начало ставить в конец, а конец в середину.
– И тем не менее, – возразил я, – писатели поступают так довольно часто.
Тугодум не был бы Тугодумом, если бы принял это мое утверждение на веру.
– Что-то я больше ни помню ни одного такого случая, – сказал он.
– Ну что ты! – сказал я. – Таких случаев сколько угодно! Возьми... ну, возьми хоть "Мертвые души"...
– А что – "Мертвые души"?
– Начинается там повествование – ты ведь по мнишь? – приездом Чичикова в уездный город N. Затем Чичиков посещает окрестных помещиков и заключает с ними свои странные сделки. Причем смысл этой его загадочной деятельности далеко не сразу становится понятен читателю...
– Ну и что? – сказал Тугодум, упорно не желая понять, куда я клоню.
– Затем, – терпеливо продолжил я свое объяснение, описывается разоблачение Чичикова, его конфуз. И только в конце первого тома автор, наконец, сообщает нам о происхождении своего героя, о его детстве, юности, а также о том, как впервые осенила его идея приобретения мертвых душ, не внесенных в ревизские сказки.
– Да, – вынужден был согласиться со мной Тугодум. – В "Мертвых душах" все именно так, как вы говорите. Но "Мертвые души" тоже не совсем обычное произведение. Гоголь даже назвал эту свою книгу не романом, не повестью, а поэмой... Приведите еще какой-нибудь пример.
– О, сколько угодно! – сказал я. – Но это уж как-нибудь в другой раз.
СЮЖЕТ – ВЫРАЖЕНИЕ АВТОРСКОЙ МЫСЛИ
Как вы понимаете, я так резко оборвал свои разговор с Тугодумом совсем не потому что не смог припомнить других литературных произведений, в которых начало и конец так же поменялись бы местами, как в "Герое нашего времени" Лермонтова и "Мертвых душах" Гоголя.
Просто уже пора подвести некоторые итоги.
Итак, предположив, что в основу рассказа Конана Дойла "Шесть Наполеонов" и романа Ильфа и Петрова "Двенадцать стульев" (так же, как в основу повести Вельтмана "Провинциальные актеры" и комедии Гоголя "Ревизор") положен один и тот же сюжет, мы ошиблись. Гораздо ближе к истине было бы утверждение, что в основе этих произведений лежит одна и та же фабула. Сюжеты же у них – разные. И дело тут не только в том, что одна и та же (или похожая) фабула разворачивается в каждом из этих произведений в другой последовательности, резко отличающейся от той, в которой события происходили, как говорит Б. В. Томашевский, "на самом деле". (Комедия Гоголя, например, как вы, конечно, помните, начинается не с появления Хлестакова, которого по ошибке принимают за ревизора, а с со общения городничего о письме, в котором его предупреждают о скором прибытии важного чиновника из столицы с секретным предписанием.)
Бывает, что автор излагает свою историю без всяких временных перестановок. Иначе говоря, последовательность изложения событий в произведении совершенно такая же, как если бы события эти происходили на самом деле. А сюжет такого произведения тем не менее все-таки разительно отличается от его фабулы.
Для наглядности возьму самый простой случай.
Жена писателя Всеволода Иванова – Тамара Владимировна, вспоминая о своем знакомстве с М. М. Зощенко, рассказывает такую историю.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Т. В. ИВАНОВОЙ
О МИХАИЛЕ ЗОЩЕНКО
Всеволод часто вспоминал какие-то заветные "лакомства" своего детства...
Иногда то были сосульки из замороженного молока, а то так самодельная "жвачка", которую Всеволод изготовил, когда мы жили на даче... При этом изготовлении присутствовали дети и соседская девочка Варя. Свои дети, из уважения и польщенные доверием, покорно жевали прилипавшую к зубам жвачку из смолы вишневого дерева, сваренную с примесью небольшого количества глины. Соседская девочка Варя, сказав: "Подумаешь, я и просто землю могу есть, только противно", – выплюнула жвачку, не стесняясь.
Всеволод сам не употреблял своего изделия, но хранил его в специальном горшочке.
Когда в очередной раз пришли к нам в гости приехавшие на какой-то пленум "серапионы"-ленинградцы, Всеволоду взбрело на ум угостить своей жвачкой друзей. Все "серапионы" (сколько помнится, это были: Федин, Груздев, Никитин, Слонимский) поступили точно так же, как девочка Варя: попросту выплюнули в топившийся камин предложенную им жвачку и весело принялись трунить над Всеволодом.
Но не Михал Михалыч.
Зощенко старательно пытался жевать эту жвачку-смолку. Потом побледнел и, едва выговорив (жвачка ведь склеивала зубы): "Прошу простить. Приходится внезапно вас покинуть. Вспомнил о неотложном деле", – стал прощаться.
И как его ни уговаривали, Михал Михалыч ушел.
Его деликатность не позволила ему выплюнуть Всеволодову жвачку-смолку в камин, как это спокойно и весело сделали все остальные.
В 1928 году М. Зощенко написал и опубликовал (в сатирическом журнале "Бегемот", No 21) маленький рассказ – "Все в порядке". Позже он неоднократно перепечатывался и входил чуть ли не во все сборники писателя, правда, уже под другим названием – "Иностранцы".
Прочитав этот рассказ, вы сразу увидите, что в основу его лег вот этот самый случай, рассказанный Т. В. Ивановой.
МИХ. ЗОЩЕНКО "ИНОСТРАНЦЫ"
Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У них морда, как бы сказать, более неподвижно и презрительно держится, чем у нас. Как, скажем, взято у них одно выражение лица, так и смотрится этим выражением лица на все остальные предметы.
Некоторые иностранцы для полной выдержки монокль в глазах носят. Дескать, это стеклышко не уроним и не сморгнем, чего бы ни случилось.
Это, надо отдать справедливость, здорово.
А только иностранцам иначе и нельзя. У них там буржуазная жизнь довольно беспокойная. Им там буржуазная мораль не дозволяет проживать естественным образом. Без такой выдержки они могут ужасно осрамиться.
Как, например, один иностранец костью подавился. Курятину, знаете, кушал и заглотал лишнее. А дело происходило на званом обеде. Мне про этот случай один знакомый человек из торгпредства рассказывал.
Так дело, я говорю, происходило на званом банкете. Кругом, может, миллионеры пришли. Форд сидит на стуле. И еще разные другие.
А тут, знаете, наряду с этим человек кость заглотал.
Конечно, с нашей свободной точки зрения в этом факте ничего такого оскорбительного нету. Ну проглотил и проглотил. У нас на этот счет довольно быстро. Скорая помощь. Мариинская больница. Смоленское кладбище.
А там этого нельзя. Там уж очень исключительно избранное общество. Кругом миллионеры расположились. Форд на стуле сидит. Опять же фраки. Дамы. Одного электричества горит, может, больше как на двести свечей.
А тут человек кость проглотил. Сейчас сморкаться начнет. Харкать. За горло хвататься. Ах, боже мой! Моветон и черт его знает что.
А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную там тоже нехорошо, неприлично. "Ага, скажут, побежал до ветру". А там этого абсолютно нельзя.
Так вот этот француз, который кость заглотал, в первую минуту, конечно, смертельно испугался. Начал было в горле копаться. После ужасно побледнел. Замотался на своем стуле. Но сразу взял себя в руки. И через минуту заулыбался. Начал дамам посылать разные воздушные поцелуи. Начал, может, хозяйскую собачку под столом трепать.
Хозяин до него обращается по-французски.
– Извиняюсь, говорит, может, вы чего-нибудь действительно заглотали несъедобное? Вы, говорит, в крайнем случае скажите.
Француз отвечает:
– Коман? В чем дело? Об чем речь? Извиняюсь, говорит, не знаю, как у вас в горле, а у меня в горле все в порядке.
И начал опять воздушные улыбки посылать. После на бламанже налег. Скушал порцию.
Одним словом, досидел до конца обеда и никому виду не показал.
Только когда встали из-за стола, он слегка покачнулся и за брюхо рукой взялся – наверное, кольнуло. А потом опять ничего.
Посидел в гостиной минуты три для мелкобуржуазного приличия и пошел в переднюю.
Да и в передней не особо торопился, с хозяйкой побеседовал, за ручку подержался, за калошами под стол нырял вместе со своей костью. И отбыл.
Ну, на лестнице, конечно, поднажал.
Бросился в свой экипаж.
– Вези, кричит, куриная морда, в приемный покой.
Подох ли этот француз или он выжил – я не могу вам этого сказать, не знаю. Наверное, выжил. Нация довольно живучая.
Итак, благодаря воспоминаниям Тамары Владимировны Ивановой мы узнали, как родилась фабула этого зощенковского рассказа. Знаем также, какие изменения и превращения претерпела она в процессе своего превращения в художественный сюжет.
Отбросив не имеющие сейчас для нас значения (хотя и важные, художественно значимые) подробности и детали, отметим главное.
В ситуацию, главным действующим лицом которой был он сам, Зощенко ввел другое лицо: героем своего рассказа он сделал иностранца, француза. И даже названием рассказа особо это обстоятельство подчеркнул.
Второе важное отличие состоит в том, что в истории, происшедшей с ним самим, Зощенко все-таки не выдержал, извинился и поспешил откланяться, француз же – герой его рассказа – весь вечер изо всех сил старается и виду не подать, что с ним случилась какая-то неприятность: шлет "воздушные улыбки", треплет хозяйскую болонку и т. п. И, только уже оказавшись "в экипаже", сбрасывает с себя маску "мелкобуржуазных приличий".
Зачем же понадобились писателю все эти изменения, внесенные им в сюжетную разработку фабулы, взятой из собственного его житейского опыта? Почему бы ему не рассказать эту историю так, как она произошла?
Первое предположение, которое невольно тут может прийти в голову, будет, вероятно, такое: Михаилу Михайловичу не хотелось выставлять в смешном виде себя. Поэтому он и решил сделать главным героем этой комической истории другого человека.
Пусть так. Но почему именно иностранца, француза?
На другой вопрос – почему герой рассказа не повел себя так, как повел себя в сходных обстоятельства сам Зощенко (то есть не извинился и не откланялся, а держался до последнего вздоха), – ответить легче. Без этого сюжетного мотива рассказ просто не получился бы: едва начавшись, он тут же бы и кончился. А главное, пропала бы юмористическая подоплека всей этой истории. Ведь весь юмор ситуации в том и состоит, что человек готов скорее умереть, чем признаться в том, что "заглотал кость". Вот, мол, какова рабская сила "мелкобуржуазных приличий".
Да, конечно, желание автора сделать эту маленькую историю как можно более смешной играло тут далеко не последнюю роль. Но весь вопрос в том, над кем смеется, над кем глумится, над кем издевается, кого выставляет в самой комической роли в этом своем рассказе автор?
На первый взгляд ответ не вызывает сомнений. Как это – кого? Конечно, француза, который чуть не умер (а может быть, даже и в самом деле умер, этого варианта автор ведь тоже не исключает) из-за своей рабской приверженности "буржуазным предрассудкам".
На самом деле, однако, "жало этой художественной сатиры", как любил выражаться в таких случаях Михаил Михайлович Зощенко, направлено совсем в другую сторону.
Главный объект сатиры в этом рассказе, – как, впрочем, и во всех рассказах Михаила Зощенко, – тот, от чьего имени, а точнее, чьими устами рассказывает нам автор всю эту историю.
Это над ним подтрунивает автор, над ним смеется, его выставляет в смешном свете.
Комичны его неповторимые – только у Зощенко вы можете встретить такие! – речевые обороты: "У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое", "Им там буржуазная мораль не дозволяет проживать естественным образом", "А выйти из-за стола и побежать в ударном порядке в уборную – там тоже нехорошо... Там этого абсолютно нельзя", "Вези, кричит, куриная морда, в приемный покой"...
Еще более комичны его представления о нравах и обычаях высшего буржуазного общества: "Форд на стуле сидит", "Одного электричества горит, может, больше как на двести свечей", "За калошами под стол нырял вместе со своей костью"...
Но главный объект зощенковского юмора, главная мишень зощенковской сатиры – это представления его героя рассказчика о том, что значит, выражаясь его собственным языком, "проживать естественным образом". Иными словами, что является в его глазах нормой человеческого поведения, а что отклонением от нормы, смешным и нелепым чудачеством.
"Вот, говорят, в Финляндии в прежнее время ворам руки отрезали, говорит зощенковский герой-рассказчик (рассказ другой, но этот герой у Зощенко во всех его рассказах один и тот же). – Проворуется, скажем, какой-нибудь ихний финский товарищ, сейчас ему чик, и ходи, сукин сын, без руки. Зато и люди там пошли положительные. Там, говорят, квартиры можно даже и не закрывать. А если, например, на улице гражданин бумажник обронит, так и бумажника не возьмут. А положат на видную тумбу, и пущай он лежит до скончания века... Вот дураки-то!.."
И точно такими же дураками, как эти, неспособные прикарманить чужой бумажник, выглядят в глазах зощенковского героя и те, кому воспитание, естественные нормы цивилизованного человеческого поведения не позволяют, подавившись костью, вот тут же, прямо за столом, начать плеваться, сморкаться и харкать, нимало не заботясь о том, как отнесутся к этому окружающие.
Деликатность Михаила Михайловича, не позволившая ему выплюнуть в камин жвачку, изготовленную Всеволодом Ивановым, как это сделали все его друзья, быть может, тоже стала в их компании поводом для – не насмешек, конечно, но легкого подтрунивания. Но, как пишет в своих воспоминаниях Тамара Владимировна, все они все-таки восприняли это не просто как чудачество или какую-то непонятную блажь, а как чрезмерную, быть может, даже излишнюю в компании близких друзей, но именно деликатность.
Поведение же француза в изображении зощенковского героя-рассказчика выглядит именно блажью. Причем такой блажью, на которую способен только иностранец, то есть человек из совершенно иного мира, как бы даже с другой планеты.
В сущности, это рассказ не об иностранце и даже не об иностранцах, а как раз наоборот! – о нас, о наших соотечественниках, в глазах которых человек воспитанный, то есть цивилизованный, выглядит каким-то придурком.
"В сущности, мы с вами дикари, братцы!" – говорит нам Зощенко этим своим рассказом.
Вот для чего понадобилось ему именно так развернуть и разработать эту нехитрую фабулу, превратив ее в неповторимый, насквозь свой, зощенковский сюжет.
На этом простом примере особенно ясно видно, что в основе превращения фабулы в сюжет лежит некая задушевная авторская мысль.
Писателя именно потому и привлекает та или иная жизненная история (фабула) – иногда взятая прямо из жизни, иногда заимствованная у другого автора, – что он чувствует: претворив эту (пока еще ничью или даже чужую) фабулу в сюжет, он сможет выразить нечто такое, что хочет и сможет выразить только он и никто другой.
История превращения в сюжет фабулы рассказа Зощенко "Иностранцы" хороша тем, что предельно проста. Она представляет нам один из важнейших законов сюжетосложения в наиболее, так сказать, чистом виде.
Но полно! Закон ли это? А может быть, просто частный случай?
Чтобы убедиться в том, что это именно так, рассмотрим не столь простую и очевидную, а более сложную, более запутанную ситуацию.
Как я уже говорил, Гоголь в основу своей комедии "Ревизор" положил примерно ту же фабулу, которую до него использовал его современник Александр Вельтман в повести "Провинциальные актеры". (Позже он изменил это название: повесть стала называться – "Неистовый Роланд".)
Вельтман однажды даже попрекнул этим Гоголя. Не то чтобы обвинил его в плагиате, но довольно прозрачный намек на это сделал. В 1843 году он опубликовал рассказ "Приезжий из уезда, или Суматоха в столице", который начинался так:
"Всем уже известно и переизвестно из повести "Неистовый Роланд", и из комедии "Ревизор", и из иных повестей и комедий о приезжих из столицы, сколько происходит суматох в уездных городах от приездов губернаторов, вице-губернаторов и ревизоров".
Этой иронической репликой он метил, конечно, не в авторов каких-то "иных повестей и комедий о приезжих и столицы", а именно в Гоголя.
Но обижался он на Гоголя зря. Во-первых, фабула "Ревизора" была заимствована Гоголем не у Вельтмана. (Историю эту, как принято считать, подарил Гоголю Пушкин: его самого однажды приняли не то за ревизора, не то за еще какую-то важную птицу. Сперва он приберегал эту фабулу для себя, даже кое-какие наброски сделал. Но потом отдал ее Гоголю, справедливо решив, что она более пригодна для гоголевского сатирического дара.) А во-вторых, при всем внешнем сходстве фабульной основы "Ревизора" с фабулой повести Вельтмана сюжеты этих двух произведений, как я уже говорил, – разные. И дело тут не столько даже в том, что разворачиваются они по-разному, что у Гоголя анекдот про приезжего из столицы, которого приняли за ревизора, оброс совершенно другими подробностями, не теми, что у Вельтмана или других авторов, обращавшихся к этому анекдоту. Главное отличие состоит в том, что сюжет гоголевского "Ревизора" говорит нам совсем не то, что сюжет повести Вельтмана Он несет в себе совершенно другой смысл.
Сейчас вы сами в этом убедитесь.
ИЗ ПОВЕСТИ АЛЕКСАНДРА ВЕЛЬТМАНА
"НЕИСТОВЫЙ РОЛАНД"
– Генерал-губернатор! генерал-губернатор! – раздавалось в толпе, выходящей из театра. – Генерал-губернатор! – неслось по улицам города. И служебный народ возвратился домой с мыслию: генерал-губернатор!..
Городовой лекарь также пришел в ужас. Он никак не воображал, что генерал-губернатор может иметь нужду в уездном лекаре...
Его вводят в залу. Казначей с женой и двумя дочерями встречают его, чуть дотрагиваясь до полу, и шепотом рассказывают ужасное событие, как его высокопревосходительство разбили лошади, как выпал его высокопревосходительство из экипажа, к счастию подле их дома; рассказывают, что его высокопревосходительство весь разбит и лежит без памяти на диване в гостиной, и просят пойти туда осмотреть раны его высокопревосходительства...
На диване лежал средних лет мужчина с окровавленным лицом, с огромной посиневшей шишкой на лбу, в сюртуке, на котором сияли три звезды.
– Пощупайте у его высокопревосходительства пульс, Осип Иванович, сказал тихо казначей.
Лекарь пощупал пульс и пришел в себя, потому что его высоко превосходительство действительно был без памяти.
– Что скажете?
Осип Иванович покачал головою...
– Помогите, почтеннейший Осип Иванович! Вы представьте себе, что его высокопревосходительство будет почитать вас и меня своими спасителями. Если б не я, действительно он погиб бы, изошел бы весь кровию. Надо же быть такому счастию: еду в театр, выезжаю из ворот, слышу стук экипажа и вдали крик, а под ногами слышу стон. Что это значит, думаю себе. Стой! слезаю с дрожек, гляжу – что же? Его высокопревосходительство у мостика лежит в канаве, весь разбит, как видите. Экипаж, верно, опрокинулся, лошади понесли под гору и, верно, прямо в Днепр... Помогите скорее, Осип Иванович... За спасение жизни он возьмет нас под свое покровительство. Целую ночь лекарь и казначей провели в дремоте подле больного. Под утро он пошевелился; глубокий вздох вылетел из груди.
– Слава Богу, будет жить! – вскричал лекарь.
– Жить! – повторил больной.
– Он приходит в чувство! – сказал, перекрестясь, казначей.
– Мне говорит мой государь, мой друг... верю... остаюсь жить... произнес больной и продолжал что-то невнятно.
– Слышите? Друг государя! Его высокопревосходительство прямо из столицы! – прошептал казначей на ухо лекарю.
Дело объясняется просто.
Тот, кого казначей, а за ним и весь город, принял за генерал-губернатора, был актером, торопящимся на спектакль. Потому и одет он был в форменный сюртук с тремя звездами, то есть – в театральный мундир с бутафорскими орденами. В довершение всего, разбившись, когда лошади понесли, он потерял память. А очнувшись, стал бредить, повторяя в бреду разные фразы и отрывки из своей роли. Тут уж все окончательно убеждаются, что перед ними важная особа: не просто генерал, а приехавший из столицы друг самого государя императора.
У Гоголя, как вы, конечно, помните, ничего этого нет.
В "Ревизоре" чиновники тоже принимают Хлестакова за важную птицу, тоже верят, что он друг самого государя. Но Хлестаков является перед ними без всякого мундира, без орденов и аксельбантов. Он в здравом уме и трезвой памяти. И держится сперва весьма скромно и даже робко. Никаких фраз о важных государственных делах и своей дружбе с государем не произносит. Это потом, войдя во вкус и идя, так сказать, навстречу желаниям слушающих его разинув рот чиновников, он начинает врать, сочиняя про себя разные небылицы. А поначалу он не только не собирается играть роль самозванца, но всячески отказывается от этой роли. Городничий эту роль ему прямо-таки навязывает. А он даже и не догадывается, что его принимают за важную птицу: уверен, что городничий явился к нему по жалобе трактирщика, чтобы засадить его в тюрьму за то, что он уже вторую неделю живет в его трактире, ест, пьет, а денег не платит.
ИЗ КОМЕДИИ Н. В. ГОГОЛЯ "РЕВИЗОР"
Городничий вошед останавливается. Оба в испуге смотрят
несколько минут один на другого, выпучив глаза...
Городничий (немного оправившись и протянув руки по швам). Желаю здравствовать!
Хлестаков (кланяется). Мое почтение...
Городничий. Обязанность моя, как градоначальника здешнего города, заботиться о том, чтобы проезжающим и всем благородным людям никаких притеснений...
Хлестаков (сначала немного заикается, но к концу речи говорит громко). Да что ж делать!.. я не виноват... я, право, заплачу... Мне пришлют из деревни... Он больше виноват: говядину мне подает такую твердую, как бревно; а суп – он чорт знает чего плеснул туда, я должен был выбросить его за окно... Чай такой странный: воняет рыбой, а не чаем. За что ж я... Вот новость!
Городничий (робея). Извините, я, право, не виноват. На рынке у меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего. Я уж не знаю, откуда он берет такую. А если что не так, то... Позвольте мне предложить вам переехать со мною на другую квартиру.
Хлестаков. Нет, не хочу. Я знаю, что значит на другую квартиру: то есть в тюрьму. Да какое вы имеете право. Да как вы смеете?.. Да вот я... Я служу в Петербурге...
Городничий (в сторону). О, Господи ты Боже, какой сердитый!..
Хлестаков (храбрясь). Да вот вы хоть тут со всей своей командой – не пойду! Я прямо к министру! (Стучит кулаком по столу) Что вы! что вы...
Городничий (вытянувшись и дрожа всем телом). Помилуйте, не погубите! Жена, дети маленькие... не сделайте несчастным человека.
Хлестаков. Нет, я не хочу. Вот еще! мне какое дело? Оттого, что у вас жена и дети, я должен идти в тюрьму, вот прекрасно!.. Нет, благодарю покорно, не хочу.
На первый взгляд, ситуация эта выглядит даже и не очень правдоподобной. Можно даже сказать, совсем неправдоподобной. Разве похож Хлестаков на ревизора? Совсем не похож! В финальной сцене пьесы городничий и сам в этом признается.
Городничий. Вот смотрите, смотрите, весь мир, все христианство, все смотрите, как одурачен городничий! Дурака ему, дурака, старому подлецу! (Грозит самому себе кулаком.) Эх, толстоносый! Сосульку, тряпку принял за важного человека!.. До сих пор не могу прийти в себя. Вот подлинно если Бог хочет наказать, так отнимет прежде разум. Ну, что было в этом вертопрахе похожего на ревизора? Ничего не было. Вот просто ни на полмизинца не было похожего...
Из этой реплики городничего ясно видно, что и сам Гоголь прекрасно сознавал неправдоподобность изображенной им коллизии. И тем не менее, в отличие от Вельтмана, он даже и не попытался придать ей хоть некоторые черты правдоподобия. Он вроде даже нарочно подчеркивает явную несообразность и даже фантастичность того, что происходит в его пьесе.
Зачем же он это делает?
ПРАВДОПОДОБНО ЛИ ТО, ЧТО ПРОИСХОДИТ
В КОМЕДИИ Н. В. ГОГОЛЯ "РЕВИЗОР"?
Расследование ведут Автор
и его воображаемый собеседник по прозвищу Тугодум
Пустой вестибюль театрального здания. Слышен отдаленный гул рукоплесканий. На миг он становится громче – это открылась дверь театрального зала, впустив в вестибюль автора представляемой пьесы, – и тотчас же дверь зала снова захлопывается.
– Не понимаю, – завел обычную свою песню Тугодум. – Где мы? Куда это нас с вами занесло? Объясните, пожалуйста!
– Погоди немного, – успокоил его я – Сейчас ты сам во всем разберешься. Вглядись-ка лучше в лицо этого человека: он никого тебе не напоминает?
– Вроде похож на Гоголя, – неуверенно сказал Тугодум.
– Ну вот, – подбодрил его я. – Я же говорил тебе, что по ходу дела ты сам во всем разберешься.
– Уж не хотите ли вы сказать, что это сам Гоголь и есть?
– Не совсем, – вынужден был признаться я. – Впрочем... Если тебе угодно, можешь считать, что это и впрямь сам Гоголь.
– То есть как? – опешил Тугодум.
– Мы с тобой находимся в пьесе Гоголя "Театральный разъезд после представления новой комедии", – объяснил я. – Персонаж этой пьесы, который вышел сейчас из театрального зала и взволнованно расхаживает по вестибюлю театра, разговаривая сам с собой, у Гоголя называется просто – "Автор". Но поскольку "Театральный разъезд" Гоголь написал вскоре после первого представления "Ревизора", а под именем автора представляемой там пьесы изобразил самого себя, ты можешь считать, что перед тобою и в самом деле не кто иной, как Николай Васильевич Гоголь, собственной персоной.
Это мое сообщение Тугодума прямо-таки потрясло.
– Вот это да-а! – только и мог вымолвить он. Но тут же спросил: – А можно мы подслушаем, о чем он там сам с собою разговаривает?
– Ну конечно, – сказал я. – Ведь мы, собственно, именно с этой целью сюда и явились.
Гоголь между тем (точнее – тот, кого я позволил себе отождествить с Гоголем) продолжал нервно расхаживать по пустому театральному вестибюлю и, не стесняясь нашим присутствием, говорил, отчаянно жестикулируя:
– Крики, рукоплескания! Весь театр гремит!.. Вот и слава. Боже, как забилось бы назад тому лет семь-восемь мое сердце, как встрепенулось бы все во мне!.. Я был тогда молод, дерзомыслен, как юноша. Благ промысл, не давший вкусить мне ранних восторгов и хвал... Нет, не рукоплесканий я бы теперь желал: я бы желал теперь вдруг переселиться в ложи, в галереи, в кресла, в раек, проникнуть всюду, услышать всех мненья и впечатленья, пока они еще девственны и свежи... Попробую, останусь здесь в сенях во время разъезда. Послушаю, что станут говорить о моей новой комедии...