Текст книги "Занимательное литературоведение, или Новые похождения знакомых героев"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– Из-за чего – из-за этого? Из-за Татьяны, что ли?
– Ну, не совсем из-за Татьяны, но и из-за Татьяны то же. Он чуть было не рассорился смертельно со своей невестой.
– Да? – заинтересовался Тугодум. – Из-за чего?
– Невеста Виссариона Григорьевича, Марья Васильевна Орлова, хотела, чтобы все у них было, "как у людей", чтобы были соблюдены все обычаи, все полагающиеся в подобном случае обряды, родственные и всякие иные церемонии.
– А ему что, жалко было их соблюсти?
– Не жалко. Но ему это было не под силу. Он был замотан до предела, связан делами, обязательствами. Да и денег не хватало. И он умолял ее поступиться хоть некоторыми из необходимых церемоний. А она – ни в какую! И это привело его просто в неистовство...
– Ну да, – улыбнулся Тугодум. – Не зря же его звали "неистовый Виссарион"...
– Вот-вот!.. Он не только в статьях своих, он и в жизни был неистовый. Дело чуть не дошло до самого настоящего разрыва.
– А откуда, – спросил Тугодум, – вы все это знаете?
– Сохранилась их переписка. Белинский обрушил на бедную девушку неиссякаемый поток упреков, клятв, уверений, разочарований, доводов, идей... Это прямо целый роман в письмах.
– Вот интересно было бы почитать!
– Это не трудно. Они напечатаны в двенадцатом томе академического собрания его сочинений. Захочешь, прочтешь их все. Но пока я хочу, чтобы ты прочел хоть одно из этих писем, впрямую относящееся к нашей теме.
Достав с полки 12-й том полного собрания сочинений Белинского, я открыл его на заранее заложенной странице и протянул Тугодуму.
ИЗ ПИСЬМА В. Г. БЕЛИНСКОГО М. Ф. ОРЛОВОЙ.
4 ОКТЯБРЯ 1843 ГОДА
... Недостает только встречи нас с хлебом и солью (впрочем, это-то, вероятно, будет), да еще того, чтобы члены честнова компанства (т. е. гости), прихлебывая вино, говорили бы: "Горько!" – а мы бы с Вами целовались в их удовольствие; да еще недостает некоторых обрядов, которые бывают на Руси уже на другой день и о которых я, конечно, Вам не буду говорить. Вы, может быть, скажете мне: "Что же за любовь Ваша ко мне, если она не может выдержать вот такого опыта и если Вы для меня не хотите подвергнуться, конечно, неприятным, но и необходимым условиям?" Прекрасно, но если бы на Руси было такое обыкновение, что желающий жениться непременно должен быть всенародно высечен трижды, сперва у порога своего дома, потом на полпути, и наконец у входа в храм Божий, – неужели Вы и тогда сказали бы, что мое чувство к Вам слабо, если не может выдержать такого испытания? Вы скажете, что я выражаюсь, во-первых, слишком энергически (извините: я люблю называть вещи настоящими их именами, а китаизм не считаю деликатностью), а во вторых, по моему обыкновению утрирую вещи и то, что я сказал, далеко не то, чему я должен подвергнуться. Вот это-то и есть самый печальный и грустный пункт нашего вопроса. Я глубоко чувствую позор подчинения законам подлой, бессмысленной и презираемой мною толпы; Вы тоже глубоко чувствуете это; но я считаю за трусость, за подлость, за грех перед Богом подчиняться им из боязни толков; а Вы считаете это за необходимость. Вопреки первой заповеди Вы сотворили себе кумира, и из чего же? – из презираемых Вами мнений презираемой Вами толпы! Вы чувствуете одно, веруете одному, а делаете другое. А это и не великодушно и не благородно. Это значит молиться Богу своему втайне, а въявь приносить жертвы идолам. Это страшный грех. О, я понимаю теперь, почему Вы так заступаетесь за Татьяну Пушкина и почему меня это всегда так бесило и опечаливало, что я не мог говорить с Вами порядком и толковать об этом предмете.
– Ну, как? – спросил я, когда Тугодум дочитал этот отрывок до конца. Теперь, я надеюсь, точка зрения Белинского тебе ясна?
– Вполне, – кивнул он.
– И ты, насколько я понимаю, полностью с ним согласен?
– В общем, да. Ну, кое в чем он, может, преувеличивал. Просто темперамент такой. Но это скорее... как бы сказать...
– Эмоции?
– Вот-вот! Именно эмоции... А по существу он, конечно, прав. Я даже не представляю себе, какая тут может быть другая точка зрения.
– Другая, противоположная точка зрения тоже имела огромный успех, сказал я. – Она была высказана Федором Михайловичем Достоевским в его знаменитой Пушкинской речи, которая тебе, конечно, известна.
– В общем, да, – замялся Тугодум. – Но я, честно говоря, очень смутно помню, про что он там говорил. Напомните мне, пожалуйста.
– Изволь!
Я снял с полки том Достоевского, открыл его на заранее заложенной странице и протянул Тугодуму.
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ. ИЗ РЕЧИ О ПУШКИНЕ,
ПРОИЗНЕСЕННОЙ 8 ИЮНЯ 1880 ГОДА
...Кто сказал, что светская, придворная жизнь тлетворно коснулась ее души, и что именно сан светской дамы и новые светские понятия были отчасти причиной отказа ее Онегину? Нет, это не так было. Нет, это та даже Таня, та же прежняя деревенская Таня! Она не испорчена, она, напротив, удручена этой пышною петербургской жизнью, надломлена и страдает; она ненавидит свой сан светской дамы, и кто судит о ней иначе, тот совсем не понимает того, что хотел сказать Пушкин. И вот она твердо говорит Онегину:
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.
Высказала она это именно как русская женщина, и в этом ее апофеоза... О, я ни слова не скажу про ее религиозные убеждения, про взгляд на таинство брака – нет, этого я не коснусь. Но что же: потому ли она отказалась идти за ним, несмотря на то, что сама же сказала ему: "я вас люблю", потому ли, что она, "как русская женщина" (а не южная, или не французская какая-нибудь), не способна на смелый шаг, не в силах порвать свои путы, не в силах пожертвовать обаянием почестей, богатства, светского своего значения, условиям добродетели? Нет, русская женщина смела. Русская женщина смело пойдет за тем, во что поверит, и она доказала это. Но она "другому отдана, и будет век ему верна". Кому же, чему верна? Каким обязанностям? Этому-то старику генералу, которого она не может же любить, потому что любит Онегина, и за которого вышла потому только, что ее "с слезами заклинаний молила мать", а в обиженной израненной душе ее было тогда лишь отчаяние и никакой надежды, никакого просвета? Да, верна этому генералу, ее мужу, честному человеку, ее любящему, ее уважающему и ею гордящемуся. Пусть ее "молила мать", но ведь она, а не кто другая, дала согласие, она ведь, она сама поклялась ему быть честною женою его. Пусть она вышла за него с отчаяния, но теперь он ее муж, и измена ее покроет его позором, стыдом, и убьет его. А разве может человек основать свое счастье на несчастьи другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а высшей гармонии духа. Чем успокоить дух, если назади стоит несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок? Ей бежать из-за того только, что тут мое счастье? Но какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастьи?.. Скажите, могла ли решить иначе Татьяна, с ее высокою душой, с ее сердцем, столько пострадавшим? Нет: чисто русская душа решает вот как: "пусть, пусть я одна лишусь счастья, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, а этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят ее, но я не хочу быть счастливой, загубив другого!"
– Ну? Что скажешь? – спросил я Тугодума, когда он дочитал этот отрывок до конца. – По-прежнему согласен с Белинским? Или, может быть, Достоевский тебя переубедил?
– Странное дело! – ответил Тугодум. – Читаю Белинского – согласен с Белинским. Прямо, думаю, мои мысли... И то же – с Достоевским. Читаю – и соглашаюсь, до того убедительно он все это высказал...
– Ну, в этом-то как раз ничего удивительного нет, – сказал я. – И Белинский, и Достоевский – каждый из них высказал свою точку зрения с такой мощью, с такой покоряющей силой, что невольно поддаешься их убежденности. Но главное, конечно, не это.
– А что же, по-вашему, главное?
– Ну, во-первых, обрати внимание: и Белинский, и Достоевский говорят о поступке Татьяны так, словно речь идет о поведении реального, живого человека. Ни тот ни другой не сомневаются, что она могла поступить только так, как поступила. И не иначе.
– Да, – согласился Тугодум. – Это верно.
– А во-вторых, какая-то правда есть и в том, что говорит Белинский, и в том, что утверждает Достоевский. Каждый из них что-то понял в Татьяне, каждый почувствовал, открыл и выявил какую-то важную сторону ее души.
– Постойте, – наморщил лоб Тугодум – То, что Татьяна – это как бы живой человек, это верно. И это, конечно, заслуга Пушкина. Но ведь вы же сами говорили, что в художественном образе писатель выражает какую-то мысль? Верно?
– Да, конечно, – согласился я.
– Так какую же все-таки мысль выразил Пушкин образом своей Татьяны? Белинский говорит одно, Достоевский – другое, прямо противоположное. И вы доказываете, что оба они в чем-то правы. А ведь это не кто-нибудь! Это Пушкин! Уж он-то, я думаю, умел выражать свои мысли в образах?
– Если я тебя правильно понял, – сказал я, – ты хочешь сказать, что в этом проявилась некоторая... ну, что ли, уязвимость пушкинской Татьяны?
– Вот-вот! – обрадовался Тугодум. – Именно уязвимость. Если искусство, как вы говорите, мышление в образах, то я хочу, чтобы мысль автора, которую он выразил в своих образах, была мне совершенно ясна.
– А если она – эта мысль – двоится или даже троится, тогда...
– Тогда это значит, что писатель со своей задачей не справился, решительно заявил Тугодум.
– Нет, брат, – покачал я головой. – В том-то вся и штука, что художественный образ по самой природе своей многозначен. И в этой многозначности как раз не слабость его, а сила.
ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ
Сила художественного образа в его бессмертии.
Все в мире тленно, все умирает, разрушается, стирается с лица земли беспощадным временем. Никто, пожалуй, не сказал об этом с такой пронзительной силой, с какой выразил это в своем коротком, незадолго до смерти написанном стихотворении Гаврила Романович Державин.
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
Стихотворение это исполнено глубочайшей горечи: ни что не уцелеет перед беспощадным временем, все погибнет, все исчезнет, все в конечном счете будет поглощено "жерлом вечности", раньше или позже канет в "пропасть забвенья". Но все-таки прочнее всего на свете, долговечнее народов, царств и царей, то, что остается "чрез звуки лиры и трубы", то есть – слово поэта, создание художественного гения. Слово поэта, говорит тот же Державин (повторяя это вслед за Горацием), тверже металлов и выше пирамид. (У Горация: "Превыше пирамид и крепче меди") Эту же мысль – вслед за Горацием и Державиным высказал в своем "Памятнике" и Александр Сергеевич Пушкин: нерукотворный памятник, создание мозга и души поэта, долговечнее, прочнее всего рукотворного, сделанного руками.
Великие художественные образы, созданные Гомером и Шекспиром, Рабле и Сервантесом, недаром называют вечными спутниками человечества.
Несчастный Эдип и хитроумный Одиссей, Гамлет и Фауст, Дон-Кихот и Санчо Панса ничуть не одряхлели, не состарились, не потускнели за долгие века своего художественного бытия. Не состарились, не потускнели и многие другие художественные образы, удостоившиеся быть причисленными к категории вечных спутников человечества. Но не потонули они в "пропасти забвенья" и не поглощены были "жерлом вечности" не потому, что на протяжении столетий оставались неизменными, а по прямо противоположной причине. Долговечность художественного образа, залог его бессмертия в том, что каждая эпоха прочитывает, понимает, трактует, интерпретирует его заново. Художественный образ не просто переживает века: он постоянно обновляется, открывая каждому последующему поколению какую-то новую грань своего бессмертного облика.
Безумный идальго Дон-Кихот Ламанчский был задуман Сервантесом как пародийная, комическая фигура. Сервантес глумился над обветшавшей, потерявшей все свое былое очарование романтикой рыцарских романов. Именно так и был воспринят Дон-Кихот современниками писателя. Над бедным безумцем, сражавшимся с ветряными мельницами, принявшим постоялый двор за заколдованный замок, а погонщиков мулов за злых волшебников, смеялись как над придурком. Само имя злосчастного рыцаря Печального Образа на долгие годы превратилось в глумливую, издевательскую кличку.
Посмотрите, например, как, с каким смыслом и в каком контексте употреблял это имя, давно уже ставшее нарицательным, Виссарион Григорьевич Белинский:
ИЗ СТАТЬИ В. Г. БЕЛИНСКОГО "ГОРЕ ОТ УМА"
...Что за глубокий человек Чацкий? Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором говорит. Неужели войти в общество и начать всех ругать в глаза дураками и скотами – значит быть глубоким человеком? Что бы вы сказали о человеке, который, войдя в кабак, стал бы с одушевлением и жаром оказывать пьяным мужикам, что есть наслаждение выше вина – есть слава, любовь, наука, поэзия, Шиллер и Жан-Поль Рихтер?.. Это новый Дон-Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади...
Вот что такое Дон-Кихот для Белинского: крикун, фразер, шут, мальчик верхом на палочке, воображающий себя всадником.
Статья эта, отрывок из которой я сейчас привел, была написана в 1840 году. А двадцать лет спустя Иван Сергеевич Тургенев прочел публичную лекцию "Гамлет и Дон Кихот", в которой охарактеризовал героя Сервантеса совершенно иначе.
ИЗ РЕЧИ И. С. ТУРГЕНЕВА "ГАМЛЕТ И ДОН-КИХОТ",
ПРОИЗНЕСЕННОЙ 10 ЯНВАРЯ 1860 ГОДА
...Что выражает собою Дон-Кихот? Веру прежде всего; веру в нечто вечное, незыблемое, в истину, одним словом, в истину, находяшуюся вне отдельного человека, но легко ему дающуюся, требующую служения и жертв, но доступную постоянству служения и силе жертвы. Дон-Кихот проникнут весь преданностью к идеалу, для которого он готов подвергаться всевозможным лишениям, жертвовать жизнию; самую жизнь свою он ценит настолько, насколько она может служить средством к воплощению идеала, к водворению истины, справедливости на земле. Нам скажут, что идеал этот почерпнут расстроенным его воображением из фантастического мира рыцарских романов; согласны – и в этом-то состоит комическая сторона Дон-Кихота; но самый идеал остается во всей своей нетронутой чистоте. Жить для себя, заботиться о себе Дон-Кихот почел бы постыдным. Он весь живет (если можно так выразиться) вне себя, для других, для своих братьев, для истребления зла... В нем нет и следа эгоизма, он не заботится о себе, он весь самопожертвование – оцените это слово! – он верит, верит крепко и без оглядки. Оттого он бесстрашен, терпелив, довольствуется самой скудной пищей, самой бедной одеждой: ему не до того. Смиренный сердцем, он духом велик и смел... Чуждый тщеславия, он не сомневается в себе, в своем призвании, даже в своих физических силах; воля его – непреклонная воля. Постоянное стремление к одной и той же цели придает некоторое однообразие его мыслям, односторонность его уму; он знает мало, да ему и не нужно много знать: он знает, в чем его дело, зачем он живет на земле, а это – главное знание... Дон-Кихот энтузиаст, служитель идеи и потому обвеян ее сияньем... Бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий, берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре. Что нужды, что первая же его попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойной бедою на голову самой невинности... (мы разумеем ту сцену, когда Дон-Кихот избавляет мальчика от побоев его хозяина, который тотчас же после удаления избавителя вдесятеро сильнее наказывает бедняка). Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы... Комическая оболочка этих образов не должна отводить наши глаза от сокрытого в них смысла. Кто, жертвуя собою, вздумал бы сперва рассчитывать и взвешивать все последствия, всю вероятность пользы своего поступка, тот едва ли способен на самопожертвование... Мы смеемся над Дон-Кихотом... но, милостивые государыни и милостивые государи, кто из нас может, добросовестно вопросив себя, свои прошедшие, свои настоящие убеждения, кто решится утверждать, что он всегда и во всяком случае различит и различал цирюльничий оловянный таз от волшебного золотого шлема?.. Потому нам кажется, что главное дело в искренности и силе самого убеждения, а результат – в руке судеб. Они одни могут показать нам, с призраками ли мы боролись, с действительными ли врагами, и каким оружием покрыли мы наши головы... Наше дело вооружиться и бороться.
Итак, перед нами два взгляда, два прочтения великого романа Сервантеса, два противоположных, взаимоисключающих отношения к образу "святого рыцаря из Ламанча", как восторженно назвал Дон-Кихота Горький.
Само собой, четырехвековая история прочтения, понимания и истолкования образа Дон-Кихота к этим двум полюсам не сводится. Между ними – как цвета спектра располагаются и другие, не столь резкие, не столь контрастные, суждения о рыцаре Печального Образа. Но каждое из них в той или иной степени тяготеет либо к одному, либо к другому полюсу. И все они в конечном счете колеблются между этими двумя полярными взглядами: глумливым, презрительным, насмешливым отрицанием – и почтительным, а иногда даже восторженным, прямо захлебывающимся от восторга славословием.
Столь же полярные, противоположные, взаимоисключающие суждения высказывались и о другом "вечном спутнике человечества", другом великом образе мировой литературы, созданном примерно в то же время, что и герой романа Сервантеса.
Я имею в виду шекспировского Гамлета.
Как и в случае с Дон-Кихотом, приведу только два наброска, два "портрета" принца Датского, разделенные примерно тем же временным промежутком.
ИЗ СТАТЬИ В. Г. БЕЛИНСКОГО "ГАМЛЕТ",
ДРАМА ШЕКСПИРА. МОЧАЛОВ В РОЛИ ГАМЛЕТА
.. Молодой человек, сын великого царя, наследник его престола, увлекаемый жаждою знания, проживает в чуждой и скучной стране, которая ему не чужда и не скучна, потому что только в ней находит он то, чего ищет жизнь знания, жизнь внутреннюю. Он от природы задумчив и склонен к меланхолии, как все люди, которых жизнь заключается в них самих. Он пылок, как все благородные души: все злое возбуждает в нем энергическое негодование, все доброе делает его счастливым. Его любовь к отцу доходит до обожания, потому что он любит в своем отце не пустую форму без содержания, но то прекрасное и великое, к которому страстна его душа. У него есть друзья, его сопутники к прекрасной цели... Наконец, он любит девушку, и это чувство дает ему и веру в жизнь и блаженство жизнию... И вот наша прекрасная душа, наш задумчивый мечтатель, вдруг получает известие о смерти обожаемого отца. Грусть по нем он почитает священным долгом для всех близких к царственному покойнику, и что же? – он видит, что его мать, эта женщина, которую его отец любил так пламенно, так нежно, что "запрещал небесным ветрам дуть ей в лицо", эта женщина не только не почла своей обязанностью душевного траура по муже, но даже не почла за нужное надеть на себя личины, уважить приличие, и, забыв стыд женщины, супруги, матери, от гроба мужа поспешила к брачному алтарю, и с кем? – с родным братом умершего... Тут Гамлет увидел, что мечты о жизни и самая жизнь совсем не одно и то же, что из двух одно должно быть ложно: и в его глазах ложь осталась за жизнью, а не за его мечтами о жизни. От природы Гамлет человек сильный: его желчная ирония, его мгновенные вспышки, его страстные выходки в разговоре матерью, гордое презрение и нескрываемая ненависть к дяде – все это свидетельствует об энергии и великости души... Мы никогда его не забудем... могучего, торжественного порыва, с каким он воскликнул:
Но я любил ее, как сорок тысяч братьев
Любить не могут!
Бедный Гамлет, душа прекрасная и великая! Ты весь высказался в этом вдохновенном вопле, который вырвался из тебя без твоей воли и прежде, нежели ты об этом подумал... Да, он любил, этот несчастный, меланхолический Гамлет, и любил, как могут любить только глубокие и могущие души... В этом торжественном вопле выразилось все могущество, вся беспредельность лучшего, блаженнейшего из чувств человеческих, этого благоуханного цвета, этой роскошной весны нашей жизни, чувства, которое, без боли и страдания снимая с наших очей тленную оболочку конечности, показывает нам мир просветленным и преображенным и приближает нас к источнику, откуда льется гармоническими волнами света бесконечная жизнь...
Эта статья Белинского была написана (и опубликована) в 1838 году.
Портрет Гамлета, нарисованный великим критиком, не отличался особой оригинальностью. Это был вполне традиционный – по тем временам – портрет. Разве только чуть-чуть больше было в нем восторженности, но таково уж было основное свойство личности "неистового Виссариона": он не знал "золотой середины" – умел только восхищаться или негодовать.
Портрет принца Датского, нарисованный двадцать два года спустя Тургеневым (в той же его речи, которую я уже цитировал), являет собой полную противоположность восторженному отклику Белинского.
ИЗ РЕЧИ И. С ТУРГЕНЕВА "ГАМЛЕТ И ДОН КИХОТ",
ПРОИЗНЕСЕННОЙ 10 ЯНВАРЯ 1860 ГОДА
Что же представляет собою Гамлет?
Анализ прежде всего и эгоизм, а потому безверье. Он весь живет для самого себя, он эгоист... Он скептик – и вечно возится и носится с самим собою; он постоянно занят не своей обязанностью, а своим положением. Сомневаясь во всем, Гамлет, разумеется, не щадит и самого себя; ум его слишком развит, чтобы удовлетвориться тем, что он в себе находит: он сознает свою слабость, но всякое самосознание есть сила; отсюда проистекает его ирония, противоположность энтузиазму Дон-Кихота. Гамлет с наслаждением, преувеличенно бранит себя, постоянно наблюдая за собою, вечно глядя внутрь себя, он знает до тонкости все свои недостатки, презирает их, презирает самого себя – и в то же время, можно сказать, живет, питается этим презрением. Он не верит в себя – и тщеславен; он не знает, чего хочет и зачем живет, – и привязан к жизни... Думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы... С Гамлетом ничего подобного случиться не может, ему ли, с его проницательным, тонким, скептическим умом, ему ли впасть в такую грубую ошибку! Нет, он не будет сражаться с ветряными мельницами, он не верит в великанов... но он бы и не напал на них, если бы они точно существовали. Гамлет не стал бы утверждать, как Дон-Кихот, показывая всем и каждому цирюльничий таз, что это есть настоящий волшебный шлем Мамбрина; но мы полагаем, что если бы сама истина предстала воплощенною перед его глазами, Гамлет не решился бы поручиться, что это точно она, истина... Ведь кто знает, может быть, и истины тоже нет, так же как великанов?
Дон-Кихот любит Дульцинею, несуществующую женщину, и готов умереть за нее...
А Гамлет, неужели он любит? Неужели сам иронический его творец, глубочайший знаток человеческого сердца, решился дать эгоисту, скептику, проникнутому все разлагающим ядом анализа, любящее, преданное сердце? Шекспир не впал в это противоречие, и внимательному читателю не стоит большого труда, чтобы убедиться в том, что Гамлет... не любит, но только притворяется, и то небрежно, что любит... Чувства его к Офелии, существу невинному и ясному до святости, либо циничны, либо фразисты (обратите ваше внимание на сцену между ним и Лаертом, когда он впрыгивает в могилу Офелии и говорит языком, достойным Брамарбаса или капитана Пистоля: "Сорок тысяч братьев не могут со мной поспорить! Пусть на нас навалят миллион холмов!" и т. д.). Все его отношения к Офелии опять-таки для него не что иное, как занятие самим собою, и в восклицании его. "0 нимфа! Помяни меня в своих святых молитвах", мы видим одно лишь глубокое сознание собственного болезненного бессилия – бессилия полюбить...
Этот образ, нарисованный Тургеневым, противоположен портрету Гамлета, нарисованному Белинским, буквально во всем. Не только в самой сути своей, но даже и в частностях. Всюду, где Белинский восклицает свое восторженное "Да!", Тургенев отвечает ему брезгливым и брюзгливым, безоговорочно отрицающим все мнимые гамлетовские достоинства, яростным "Нет!".
Это бы еще как-то можно было понять, если бы Белинский и Тургенев обращались к разным ситуациям, разным эпизодам, разным сценам шекспировской трагедии. На протяжении ее пяти актов Гамлет ведет себя по-разному, и было бы понятно, если бы Белинский для своего восторженного отношения к Гамлету находил опору в одних его поступках, монологах и репликах, а Тургенев, стремясь обосновать свою антипатию к принцу, обращался к другим, противоположным его поступкам, репликам и монологам. Но в том-то вся и штука, что Белинский и Тургенев находят опору для своего – полярно противоположного! – отношения к Гамлету в одних и тех же его поступках, в одних и тех же коллизиях и сценах. Вот, например, патетический ответ Гамлета брату несчастной Офелии – Лаэрту: "Но я любил ее, как сорок тысяч братьев любить не могут!" Белинский в этом восклицании услышал искренний вопль страдающей великой души. Тургеневу же в этом восклицании слышится совсем другое: высокопарная риторика, обнажающая всю душевную немочь Гамлета, все его бессилие, всю его неспособность к живому, искреннему чувству...
Первое объяснение, которое приходит тут в голову, сводится к самому простому соображению: сколько людей, столько и мнений. Литература – это ведь не математика, где дважды два всегда четыре.
И в самом деле: к художественной литературе это суждение – "сколько людей, столько мнений" – применимо, пожалуй, гораздо в большей степени, чем к любому другому предмету. Ведь читая книгу – допустим, "Капитанскую дочку" или "Войну и мир", – каждый читатель как бы прокручивает перед своим мысленным взором свой фильм. И художественный образ рождается у каждого свой.
В пьесе Метерлинка "Синяя птица" ее герои – Тильтиль и Митиль попадают в Страну Воспоминаний. И там они встречаются со своими – давно умершими – бабушкой и дедушкой. Те находятся словно бы в состоянии анабиоза: говоря попросту, у них отсутствуют все видимые признаки жизни. Но как только появляются Тильтиль и Митиль, оказывается, что они – живы. К ним возвращается сознание, ясность ума и памяти, они начинают вспоминать, разговаривать, расспрашивать внуков обо всем, что их интересует, то есть жить.
Вот то же самое происходит и с героями книг.
Представьте себе библиотеку. Любую библиотеку, в которой вам приходилось бывать. Полки, полки, полки, уставленные книгами. Каждая из них – просто пачка бумаги, сброшюрованной и заключенной в переплет. Откроешь ее: мертвые черные значки – буквы, буквы составляют слова, слова – предложения. Но стоит только кому-нибудь из нас взять книгу в руки и раскрыть ее, как все мгновенно меняется. Герои книги словно пробуждаются от сна, расправляют затекшие мускулы и начинают действовать, говорить, спорить – жить. Они входят с нами в какие-то отношения. А некоторые из них даже становятся бесконечно близкими нам людьми, без которых мы уже не можем представить себе своей жизни.
В основе этого чуда – воображение. Не только воображение писателя, создавшего тот или иной художественный образ, но и воображение читателя тоже. И вот поэтому-то у каждого читателя – свой Онегин и своя Татьяна. Своя Наташа Ростова и свой Пьер Безухов. Свой Гамлет и свой Дон-Кихот.
Такова первая, самая простая разгадка того удивительного явления, с которым мы столкнулись, вглядываясь в такие разные, такие несхожие портреты Дон-Кихота и Гамлета, нарисованные Белинским и Тургеневым.
Но одного только этого объяснения тут явно недостаточно.
Ведь Татьяна и Онегин, Наташа и Пьер, созданные твоим воображением, при всем их отличии от той Татьяны и того Онегина, той Наташи и того Пьера, которых вообразил, представил себе я, – это, наверное, все-таки образы если и не тождественные, то, во всяком случае, в самой основе своей – схожие. Гамлет же и Дон-Кихот Тургенева не просто не похожи на Гамлета и Дон-Кихота Белинского. Эти два Гамлета и два Дон-Кихота, как мы уже выяснили, друг другу противоположны.
Вернее, противоположно отношение двух выдающихся русских литераторов к этим двум вечным спутникам человечества. У Белинского насмешливо-пренебрежительное к Дон-Кихоту и благоговейно-восторженное к Гамлету, у Тургенева, напротив, – восхищение Дон-Кихотом и нескрываемое презрение к Гамлету.
Такое резкое, контрастное соотношение симпатий и антипатий к Дон-Кихоту и Гамлету повторяется из века в век. При этом, в отличие от Белинского и Тургенева, суждения которых разделены двумя десятилетиями, столь же противоречивые, взаимоисключающие взгляды нередко высказывались разными людьми в одно и то же время.
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ
ПЬЕРА ЖАНА БЕРАНЖЕ "БЕЗУМЦЫ"
Оловянных солдатиков строем
По шнурочку равняемся мы.
Чуть из ряда выходят умы:
"Смерть безумцам!" – мы яростно воем;
Поднимаем бессмысленный рев...
Мы преследуем их, убиваем
А потом мавзолей воздвигаем,
Человечества славу прозрев...
Господа! Если к правде святой
Мир дороги найти не сумеет
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!..
По безумным блуждая дорогам,
Нам безумец открыл Новый Свет;
И безумец дал Новый Завет,
А ведь этот безумец был Богом!
Если б завтра земли нашей путь
Осветить наше Солнце забыло
Завтра ж целый бы мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь!
Этот гимн во славу Дон-Кихотов всех времен и всех народов был сочинен в 1833 году. А примерно в то же время другой поэт, живший, правда, в другой стране – в России, – горестно вздыхал:
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ М. Ю. ЛЕРМОНТОВА "ДУМА"
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем под бременем познанья и сомненья
В бездействии состарится оно...
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию – презренные рабы...
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
ИЗ СТИХТВОРЕНИЯ М. Ю. ЛЕРМОНТОВА
"И СКУЧНО И ГРУСТНО.
Любить?.. но кого же?.. на время – не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно...
Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг
Такая пустая и глупая шутка...