Текст книги "Обретение Родины"
Автор книги: Бела Иллеш
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
– Ну, Йожка, – обратился Олднер к лейтенанту Тоту, – вот тебе еще одна тема для новой статьи о сапогах!
– А что ты думаешь? И напишу! Жаль только, что этих белгородских не такое же количество, как захваченных нами в Новом Осколе. Можно было бы озаглавить статейку «Новые тридцать тысяч пар сапог».
– Действительно жаль, – заметил Балинт. – Но всего прискорбнее, что на белгородском складе их оказалось не семьдесят тысяч! Тогда обуви вполне хватило бы на всех.
Последний доклад, который Пастору и его группе довелось прослушать в Давыдовке, был посвящен венгерским героям, с частью сражавшимся в рядах Красной Армии на фронтах гражданской войны. Вот когда гонведы впервые узнали о Карое Лигети [17]17
Лигети, Карой – венгерский военнопленный периода первой мировой войны, примкнувший к большевикам. Активный участник гражданской войны, героически сражался за победу Советской власти в Сибири.
[Закрыть]и Матэ Залке [18]18
Залка, Матэ (1896–1937) – видный венгерский писатель-коммунист, участник Октябрьской революции и гражданской войны. Погиб геройской смертью во время освободительной войны испанского народа, в которой он участвовал под именем генерала Лукача.
[Закрыть].
О легендарной жизни Матэ Залки пленные слушали затаив дыхание. Каждый в этот миг думал о себе. Ведь и Залка тогда, в дни первой мировой войны, был в русском плену… А вот стал же потом всемирно известным борцом за свободу! От пленного солдата – до генерала…
В бытность свою в Испании Шебештьен служил под командованием Матэ Залки, знал его лично, разговаривал с легендарным генералом всего лишь за несколько дней до его героической гибели. Сейчас, вот здесь, в давыдовском храме, Шебештьену внезапно захотелось самому рассказать о Залке. Он уже готов был вслух заявить о своем желании, но в последнюю минуту передумал.
Когда пришло время прощаться с майором Балинтом, Дюла Пастор был сильно растроган.
– Может быть, – пошутил майор, – из тебя получится второй Матэ Залка.
Пастор ничего не ответил.
– Ну, всего хорошего! – протянул ему руку Балинт.
– Так мне жалко, товарищ майор, что нам приходится с вами расставаться, мы никогда больше не встретимся…
– Откуда ты это взял? Встретимся наверняка, если только ты действительно станешь таким, каким я надеюсь тебя видеть!
– Где же? И когда? – спросил Пастор.
Привязанность этого гонведа глубоко тронула Балинта.
Ему и в голову не пришло посмеяться над наивностью его вопроса. Но ответил он, пожалуй, вопреки даже собственному желанию с некоторой долей иронии:
– Когда встретимся, точно не знаю. А вот где – скажу. Гм… В Мукачеве, в гостинице «Звезда».
Пастор поглядел на него с изумлением.
– Да-да, в Мукачеве, – повторил Балинт. – В гостинице «Звезда».
И вот наконец семьдесят тысяч венгерских военнопленных двинулись на восток. За их спиной лежала Венгрия, впереди была Волга. Колонны гонведов утаптывали смерзшийся на дорогах снег и считали бесчисленные телеграфные столбы, уходившие, казалось, в бесконечность.
Голубовато-белая неоглядная равнина. Серо-голубой, затянутый сплошными облаками небосвод.
Очень длинен был этот путь. Очень долог. Расстояние между деревнями большое даже для тех, кто едет на машине. Можно себе представить, каким огромным казалось оно тем, кто прошел по этому снежному крошеву на своих двоих, кто измерил эти версты больными ногами. Из машины человек видит лишь высокие сугробы, избушки, занесенные снегом до крыш. А пеший больше смотрит на людей, чем на их жилища. Старики, женщины, дети… Они трудятся утром, днем, вечером, зачастую и ночью. Идет война. Но и работая, они умеют смеяться и петь. Хотя идет война.
Гонведы медленно двигались вдоль шоссе – города встречались редко, да и то не крупные, скорее городишки. Но до чего же они были удивительны! Территории огромных заводов, расположенных на их окраинах, вполне могли вместить добрую половину любого из таких городишек.
А в центре, рядом со старыми облезлыми домишками, там и сям возвышались новые здания.
– Которое же здесь настоящее? – спросил Ковача озадаченный Шебештьен.
– И то и другое, – отвечал Мартон. – Там вот – Россия старая, это – новая, Советский Союз.
Долгий, ах, какой долгий путь!.. Стоят морозы. Яростный ветер щиплет и колет лицо. Глаза жадно впиваются в придорожный пейзаж с надеждой отыскать в нем черты хотя бы какого-нибудь сходства с природой далекой родины И все же это не то… Совсем-совсем иное…
* * *
В этом зимнем походе пленные венгры нередко вспоминали и «мамочку» Анну Вадас, и дебреценского парня Йожку Тота, и совсем еще мальчишку лейтенанта Олднера, и лысого майора Балинта. Они не знали, что все эти советские офицеры уже отправились на передний край, «отдохнуть» от неимоверно тяжелых дней, проведенных в Давыдовке.
– И вот что самое интересное, – размышлял вслух Кишбер. – Все эти четверо такие же венгры, как и мы… То есть… Они такие и в то же время совсем другие… Офицеры, да не офицеры: ни в чем не схожи с теми, что гнали нас сюда, на фронт.
5. За лагерной оградойОднажды Мартон Ковач выменял себе за две горсти табаку немецкую брошюрку. Она была небольшая и тонкая. Владелец ее, артиллерийский унтер Мюллер, прежде чем совершить обмен, решил проявить любезность. Он сделал Мартону следующее великодушное предложение: если тот согласится прибавить к двум обещанным горстям табаку четыре сигареты или кремень для зажигалки, он сможет получить не только эту худосочную книжицу, а настоящий пухлый том об индейцах, с поджогами, убийствами, сниманьем скальпов, причем в таком изобилии, что и желать больше нечего.
– Вот книга так уж книга! Не оторвешься! – рассыпался в восторженных похвалах немецкий унтер.
Он был весьма изумлен, когда Мартон не воспользовался его великодушием и довольно туманно заявил, что бедняку вполне подходит и первая, «тоненькая книжица». Называлась она «Коммунистический Манифест». И хотя она была невелика, сочинили ее двое: Карл Маркс и Фридрих Энгельс.
По окончании ужина венгерские военнопленные обычно собирались возле огромного мусорного ящика, приделанного к задней стене барака. Они любили проводить здесь время перед сном. Вечерние беседы чаще всего сводились к спорам о том, чего бы лучше сейчас поесть или выпить. А еще гадали и прикидывали, когда появится наконец возможность вернуться на родину.
Дюла Пастор стоял, прислонившись к стене барака, и молча следил за плывущими в небе облаками.
– Бросьте разговоры о голубцах, ребята! – сказал Ковач, присаживаясь на плоскую крышку ящика. – И гуляш тоже можно на сегодня отставить. Верьте слову, оба эти блюда уж вот как хороши, да только ежели они в наличии. А так… Давайте я вам лучше почитаю кое-что интересное… Начинаю.
В каких-нибудь двух шагах от него шел жаркий спор о том, что вкуснее: бобовая похлебка, сваренная из телячьей или свиной ножки, или она же, но приправленная копченой колбасой. А немного поодаль Риток поучал Кишбера, как надо пить вино. Если, мол, ты станешь запивать каждый стакан глотком чистой воды, вино можно тянуть хоть с вечера до утра и никогда притом не захмелеешь.
Восседая на ящике, как на троне, Мартон принялся за чтение. Он произносил две-три фразы немецкого текста, переводил их на венгерский, а потом пояснял своими словами. Эти пояснения были намного пространнее прочитанного.
В первый раз затея Ковача особого успеха не имела. Многие пленные начали недовольно ворчать, но, убедившись, что он не обращает на них никакого внимания и продолжает свое, решили попросту отойти подальше, к лагерной прачечной – тоже довольно подходящий уголок для вечернего кейфа. Согнать же Мартона с места никто не рискнул – рядом с долговязым штрафником, широко расставив ноги и скрестив на груди руки, стоял Дюла Пастор и внимательно прислушивался к тому, что он читал.
Хотя Пастор и защищал Мартона самим своим присутствием, но даже он нашел чтение совершенно излишним.
– Что нам за дело, Марци, как господа сдирали шкуру с бедного люда вчера или тысячу лет назад? – сказал он. – Меня, например, куда больше интересует, что нужно будет предпринять, когда мы вернемся домой, чтобы никто не мог сдирать шкуру с нас, – вот главное!
– Видишь ли, Дюла, в жизни бывает и так: толкуют о шурине, а хотят, чтобы на ус намотал кум, – проговорил Ковач. – Так оно и здесь. Маркс пишет о вчерашнем дне для того, чтобы мы сумели понять свой нынешний да приготовились получше к тому, что должно совершиться завтра и послезавтра.
Шебештьен, который, прислонясь к бревенчатой стене барака, все время слушал Мартона молча, теперь что-то пробормотал и кивнул в знак согласия.
– Да… – смущенно промолвил Пастор.
Но после новой попытки вникнуть в смысл объяснений Мартона он лишь досадливо подумал: «Рабовладельцы… цеховые мастера… Какое мне до них дело?..» И прикрыл рот ладонью, чтобы никто не заметил его зевка. До Пастора никак не доходило, что может быть общего между ним и этими самыми цеховыми мастерами.
На следующий день под вечер, узнав, что Ковач намерен продолжать свое чтение вслух, он попробовал было улизнуть, но Шебештьен его остановил:
– Останься, Дюла, – сказал он. – Иначе кто-нибудь еще, чего доброго, пристанет к Марци.
Волей-неволей Пастор выслушал еще одну лекцию. На сей раз кое-какие места в ней заинтересовали его. Было такое впечатление, что Ковач, вернее, Маркс, обращался непосредственно к нему и говорил именно о нем…
– Вот это, пожалуй, да! – к концу беседы признался Пастор.
– Обо всем этом надо поразмыслить, Дюла!
– И не только о том, что здесь написано, – вмешался Шебештьен. – Не лишнее задуматься и о самой судьбе книги. Гитлеровцы горланят о своем походе против марксистов. Тот самый немец, который вел торг с Мартоном, тоже при каждом удобном случае поносит марксистов, хотя о том, что такое марксисты, не имеет ни малейшего представления. Книга оказалась у него в руках случайно, заботило его лишь одно: как бы ее повыгоднее сбыть с рук. Уверен, что он ни на минуту не задавался вопросом, каким образом попала она на фронт. Фашисты разглагольствуют о героях. Для них это те, кто убивает, грабит, поджигает. Бьюсь об заклад, что немецкий унтер, у которого Ковач выменял книгу, даже не подозревает, каким истинным героем был человек в насильно напяленной на него военной форме, который взял с собой на фронт «Манифест» и, пренебрегая опасностью, пронес книгу под своим мундиром. Стоило этому обнаружиться, и его могли забить до смерти, даже повесить. Вот ты и подумай, Дюла, до чего огромна сила, заключенная в такой книжице, если немецкий солдат решился рискнуть из-за нее жизнью…
– Да, об этом стоит поразмыслить, – заметил Пастор, тщетно пытаясь представить себе немецкого солдата, который, рискуя жизнью, держал при себе опасную книгу.
Он запрокинул голову и уставился в медленно темневшую синеву, в которой уже зажглись первые звезды.
– Высокое в России небо! – вздохнул он.
Ковач уловил во вздохе Пастора некий тайный, подспудный смысл. Когда ему показалось, что он его разгадал, Мартон, захлопнув книжку – читать все равно уже было темно, – спрыгнул со своего сиденья.
– Не журись, Дюла! И в нашей Венгрии небо станет высоким.
Над их головой, в невообразимой вышине, загорались все новые, бесчисленные звезды.
– Моя мать, – шепотом проговорил Пастор, – зовет звезды небесными светлячками. Когда я уходил на фронт, она обняла меня в последний раз и сказала: «Пусть светят тебе, сынок, небесные светлячки…»
* * *
Лагерь военнопленных окружали непроходимые леса: дуб, липа, бук, сосна да еще и заросли шиповника, малины. Два года назад на месте нынешних бараков была глухомань.
Бараки сложили из бревен, квадратный двор и спортивную площадку посыпали толстым слоем желтого песка – берега протекавшей поблизости реки были песчаные. Речной песок блестел на солнце, как золото.
Ветер с реки шевелил ветви деревьев. А на земле, в гуще кустарника, царили полумрак и безветрие. В густом и теплом воздухе перемешивались всевозможные лесные запахи. Они доходили до самого лагеря.
– Здесь даже от песка тянет сосной, – заметил как-то Кишбер.
– Запах меда – это от липы, горьковатый – от дуба, – сказал Пастор.
И чтобы полнее ощутить все ароматы, все запахи ветра, Дюла закрыл глаза.
Глядя вдаль, военнопленные даже не замечали зелени. Они видели одну только колючую проволоку.
Много прошло времени, много воды утекло, прежде чем пленные – итальянцы, румыны, венгры, словаки, поляки, австрийцы и немцы – начали понимать, что не всякое проволочное ограждение означает рабство.
Путь к свободе неодинаков и сложен.
* * *
– Скажу тебе искренно – дома все мои мысли вертелись вокруг самого насущного: работы, еды, вина, женщин и прочего. На фронте я вообще ни о чем не думал. К чему?.. А вот теперь стал размышлять. Хочешь верь, хочешь нет, но, честное слово, немало дней ломаю я голову, почему там, дома – сам-то я из Дьёндьёша, – так вот, по какой, значит, причине у себя в Дьёндьёше так часто я сидел без работы, хотя в городе имелось немало народу, нуждавшегося в моем труде? Ведь я мужской портной, а вокруг целая тьма людей ходила в рвани и обносках. И мне все-таки приходилось бить баклуши, сидеть с пустым карманом, нет работы, да и все! Ну, как прикажешь понимать такое?
– Да ведь здесь тебе днем и ночью об этом толкуют. Дескать, вот по какой причине бывает при капитализме так, а не этак. Тут про подобные вещи даже сам ветер насвистывает и капли дождевые стучат…
– Брось ты про этот капитализм, приятель! В Дьёндьёше его и в помине не было. Конечно, встречались богачи, которым сладко жилось. Не так уж много, но были. А большинство состояло из бедняков или всего чаще из таких, что и не богаты, и не нищи, не обжираются, но и не голодают. Двадцать восемь лет прожил я в Дьёндьёше и, верь слову, никаких следов капитализма не приметил. Думаю, что не найти его там и теперь, если только не занесли его немцы. Да нет, навряд!.. Они скорей унесут, чем принесут. А в Дьёндьёше есть что унести. Эх, старина, какое там вино! Какое вино!.. И белое, и, знаешь ли, такое светло-желтое… А еще бледно-розовое и цвета крови, вовсе алое и темно-темно-красное, почти черное… У нас в окрестностях, старина, делают самое настоящее дьёндьёшское вино. А что за вкус!.. Что за аромат!.. Представь себе, к примеру, будто выходим мы с тобой воскресным днем, а то и утречком за город. Так сказать, на экскурсию, вроде поразмяться. Прекраснее мест, чем в горах Матры, на всем свете не сыщешь! Эх, приятель, и красотища же! В полдень раскладываем мы с тобой, к примеру, костер. Правда, такое дело не очень-то поощряется, вроде даже как запрещено, но мы все-таки разводим огонь и поджариваем сало… Да не как-нибудь, а нанизав его кусочками на ореховый прут. Поглядел бы ты, какой в наших краях орешник!.. Значит, поджариваем это мы сало, а к нему лучок. Кусочек сала – кружок репчатого лука, еще кусочек – еще кружок… И когда все это начнет подрумяниваться…
– Размечтался!..
– Да, дружище, уж лучше не мечтать. Начнешь вспоминать, сердце так защемит, так заноет, хоть плачь… Лучше не думать…
И Кишбер глубоко вздохнул, опустив крупную лысоватую голову, похожую на огромную грушу.
– О чем загрустил, Фери?
– О справедливости, Марци! О той самой правде-справедливости, которую, как мне известно, днем с огнем не сыщешь. В Дьёндьёше ее нет, потому что портной сидит там без работы даже тогда, когда многим людям совершенно необходимо приодеться… На фронте тоже… Не найти ее и в лагере, хотя о ней лопочут здесь каждый день… Разве это справедливость?.. Возьми, к примеру, суп. Сверху жижа, вся гуща на дне. Правда, перед раздачей его перемешивают… Но сколько раз? Как? Я часто наблюдал, не всерьез мешают, кое-как, для отвода глаз. Вот я и прикидывал, как бы так устроить, чтобы суп раздавали справедливо? Вещь вполне возможная, только никто не старается… А если даже и размешают посильнее перед раздачей, все равно пока успеют отпустить пятнадцать-двадцать порций, гуща опять уйдет на дно. Справедливо это?.. Вот коли станут размешивать как следует после каждой порции или хотя бы через две, тут уж никто ничего не скажет!.. Иначе что же получается? Первому в очереди достается пустая водица, а тому, кто в хвосте, вся гуща. Да, приятель, так оно и выходит! Где же тут справедливость?
– Значит, тебя это больше всего беспокоит?
– Как тебе сказать?.. – Кишбер понизил вдруг голос до шепота. – Нас, венгров, здесь в лагере притесняют… занимают… как раз тут больше всего подходит то самое слово: «эксплуатируют»!
– Да ты, старина, никак очумел?
– Наоборот, поумнел. Нам твердят: откройте, мол, глаза. Вот я их и открыл. И теперь, дорогой ты мой, вижу все. Тебе могу, пожалуй, сказать, что я тут увидел…
Разговор этот происходил во дворе лагеря.
Кишбер сидел на мусорном ящике позади венгерского барака, а обнаженный до пояса Ковач на песчаном бугорке принимал солнечную ванну.
С крышки высокого ящика был хорошо виден барак румынских военнопленных, у них нынче была большая стирка. Сняв всю одежду, румыны в одних сапогах и накинутых на голое тело шинелях поодиночке или парами направлялись к чанам с горячей водой и чрезвычайно энергично терли свои рубахи, подштанники и портянки. Выжав белье, они развешивали его для просушки на скамьях, заборах и оконных карнизах, причем каждый владелец тут же оставался караулить свое добро: упаси бог кто-нибудь ненароком утащит его рвань.
Бельишко сушилось помаленьку, и для времяпрепровождения румынские солдаты забавлялись своеобразной игрой. Они изо всех сил шлепали друг друга ладонью по голому месту пониже спины и оглушительно при этом гоготали.
Чтобы лучше рассмотреть, как идет у соседей стирка, Кишбер взобрался на крышку ящика. Он с интересом глазел, как работают румыны, которых он упорно продолжал именовать валахами. И дабы картина их веселой жизни не испортила ему настроения, Кишбер то и дело поглядывал себе на ноги, на которых красовались высокие румынские сапоги. Он выменял их у одного австрияка за пару старых ботинок, восемь кремней для зажигалок и полбруска мыла.
Мартон Ковач неспроста завел разговор с Кишбером. Он выполнял поручение Шебештьена, который попросил его вправить мозги этому парню.
– Фери – парень неплохой, – отзывался о Кишбере Шебештьен, – только немного… черт его знает, что с ним порой творится. То ли его кто-то подзуживает…
– Я с ним потолкую, – обещал Ковач, взявший на себя в последнее время функцию наставника.
– Нужно перевоспитывать людей. У тебя, Марци, это получается. Взгляни хотя бы на Ритока… был распоследний из последних, махровый жандарм-конвоир. А теперь?
– Риток изменился, не спорю. Когда ему платили за то, чтобы он был подлецом, он именно так и вел себя. Сейчас он держится иначе, но тоже потому, что рассчитывает получить награду. Прикидывается молчальником, но из каждого его словечка яснее ясного, что он кривит душой.
– Ты предубежден против него, Марци!
– Весьма возможно. Но в данном случае во мне говорит не предвзятость, а простейший здравый смысл. Риток вот-вот заделается личным адъютантом при Антале. А что касается высокой особы Антала… Впрочем, ладно! Поживем – увидим…
Шебештьен знал поименно всех обитателей венгерского лагеря и время от времени беседовал с ними, помогая кому мог теплым словом и добрым советом. Разговор по душам с одним-двумя гонведами всегда ему удавался. Но стоило собраться группе побольше, и Шебештьен сразу смолкал, стараясь передать слово кому-нибудь другому. В последнее время стал чаще выступать Дюла Пастор.
Казалось, у Пастора прорезался голос. Прежде молчаливый, необщительный, он стал теперь говорить бойко, ни капли не смущаясь тем, что его слушают сразу двадцать-тридцать человек. Когда кто-либо перебивал его вопросом или возражением, он только пуще входил в азарт. Он по-своему объяснял материал, печатавшийся для венгерских военнопленных в газете «Игаз со» [19]19
«Игаз со» («Правдивое слово») – газета, издававшаяся Советской Армией на венгерском языке в конце Великой Отечественной войны и в первый период после освобождения Венгрии.
[Закрыть]причем делал это доходчиво, понятно для любого гонведа.
Дюла не пускался в теоретические рассуждения о капитализме. Тем не менее даже несколько лет спустя многие из его однолагерников вспоминали о нем как о человеке, от которого им довелось впервые узнать, что же, собственно, представляет собой капитализм и что это за штука такая.
– Из этого парня выйдет толк, – отзывался о Пасторе Шебештьен.
В особо трудных случаях Шебештьен обращался к Ковачу. Так поступил он и теперь, попросив Мартона уделить внимание Кишберу. Поэтому Ковач и разыскал сейчас Кишбера. Кишбер, преудобно расположившись на ящике, сидел, болтая ногами, и бдительно наблюдал, чем, собственно, занимаются румыны.
Мартон подсел к нему еще в тот момент, когда большая стирка у румын только начиналась. Пока Кишбер рассуждал о дьёндьёщском вине и сетовал на вопиющие несправедливости по части раздачи супа, на противоположной стороне двора четверо румын впряглись в телегу с гигантской бочкой, в которой доставляли воду. Стирать полагалось в стоявшей рядом с баней прачечной, но там было сыро и неуютно… А на дворе ослепительно сияло солнце. Румыны знали, что нарушают установленный порядок. Но ведь и все-то житье-бытье военнопленных слагалось из неукоснительно строгих правил и регулярных нарушений этих правил. Чем это могло грозить? Самое большее пришлось бы отсидеть часика два на гауптвахте. А место это, если сравнить его с прачечной, вовсе не столь уж неприятное.
Шайки для стирки исподнего румыны временно позаимствовали из бани, что тоже в лагере категорически запрещалось. Ну, да уж чего там!..
Кишбер был уверен, что румыны насвистывали сейчас во время работы исключительно с целью досадить мадьярам. Он решил, что лучше всего сделать вид, будто вовсе не замечает их превосходного настроения.
– Вот мы с тобой беседовали о справедливости, Марци… после продолжительного молчания снова заговорил он.
Кишбер протяжно зевнул и только после этого продолжал:
– А вот, скажем, ряд примеров того, что именуют справедливостью русские. Согласно приказу коменданта, чтобы получить дополнительную порцию супа, человек должен работать. Да не как-нибудь, а целых четыре часа в сутки валить деревья. И это всего за какую-то тарелку похлебки. Так разве я для того учился портняжному ремеслу, чтобы превратиться в лесоруба? Или, скажем, ты, токарь по металлу? Однако даже это еще не самая большая несправедливость… Они, видишь ли, заявляют, что лес надо рубить для того, чтобы зимой было чем отапливать бараки, в которых нас разместили. В противном случае в них будто бы невозможно прожить зиму. Нет, ты только поразмысли над этим, Марци! Заставляют нас работать, чтобы дольше держать под замком! А? Смекаешь, как оно получается? И это называется справедливостью?.. Коли у них кишка тонка, чтобы содержать нас на свои средства, не для чего было забирать нас в плен. Разве не так?
– Да как тебе сказать… Может, ты возьмешься доказать, будто русские сами пригласили нас в свою страну, приходите, мол, к нам, жгите, убивайте…
– Э, нет, приятель! Я шел сюда не по своей воле. Меня послали… Но я не вешал, не поджигал, не грабил! А вот подполковник Немеди, испепеливший не одну деревню, тот, будь спокоен, уже наверняка сидит сейчас дома, в Венгрии, и живет припеваючи, как большой барин. Еще, поди, и героем прослыл. Майор Магда, который без счету вешал женщин и детей, давно небось щеголяет на пештских улицах со своим полученным от немцев Железным крестом… А я, бог весть за что подвергавший свою жизнь опасности на фронте, должен рубить лес?.. Нет, ты об этом подумай, старина! Хоть немножко поразмысли!
– Постараюсь… Однако неплохо было бы и тебе в свою очередь чуток пошевелить мозгами. Попытайся же наконец понять, что происходит вокруг, что ты слышишь, что видишь…
– А что я вижу? Лагерную ограду из колючей проволоки! Слышу: капитализм, фашизм, Дожа, Кошут, классовая борьба… Только об этом все вы и ораторствуете. Уж коли все вы такие мудрые, лучше объясните мне, почему подполковник Немеди живет припеваючи, а я собака собакой? Ответьте, что надо делать, чтобы жить, как человек, а не как пес?.. Вот дашь мне на все это ответ, тогда я тебе поверю.
Ковач вскочил.
– Ну и ну! – воскликнул он.
В голове мелькнула мысль, что и у Кишбера есть чему поучиться.
– Мы еще поговорим об этом, Фери. Вот русские…
– Именно о них-то мне и хочется сказать, – перебил его Кишбер. – О их несправедливости. Не мешало бы тебе узнать их поближе. Приглядись хорошенько к этим румынам. Чем они лучше нас? Правда, ничем? А вот Однорукий к ним благоволит, а нас зажимает. Не веришь? Сейчас докажу. Ты, я думаю, заметил, что, когда мы отправляемся на работу и доходим до опушки, где дорога разветвляется, румын обычно ведут на левую просеку, а нас заворачивают вправо. Заметил, да? Ну вот… А почему это делается, тебе вряд ли известно. Так я сейчас объясню. В тех местах, куда идут румыны, гораздо больше и малины, и брусники, и шиповника, чем на отведенном для нас участке. Говорят, и грибов там полным-полно. Попробуй мы собирать грибы да ягоды у себя – за весь рабочий день не набьешь больше одного кармана. Правого или левого – все равно! А у румын совсем иное дело. Они приносят в лагерь полные доверху шапки! Вот каковы эти русские…
– Тебе, что же, мало достается грибов и ягод?
– Я-то, приятель, себя не обижу! Не то что твой Пастор, который, знай, белками любуется. Да и разговор этот я завел не ради грибов и ягод. Нет, брат, я ратую за справедливость! Мне отлично известно, за что комендант нас притесняет. Он, видишь ли, руку свою потерял на Дону, в боях с венграми. И рано или поздно все равно изведет нас всех до последнего.
– Ну, знаешь, Кишбер!.. Теперь-то уж я тебя и впрямь не понимаю!
– Ясно, не понимаешь! Головой думать надо.
* * *
Однажды в лесу на порубке румыны и венгры подрались.
С той и с другой стороны оказалось немало пострадавших, впрочем, довольно легко. Серьезную рану получил один лишь Мартон Ковач. В тот самый момент, когда он пытался разнять дерущихся, кто-то саданул его дрючком по голове, причем с такой силой, что он как сноп рухнул на землю.
На другой день начальник лагеря, однорукий советский майор, учинил розыск виновного. Одиннадцать очевидцев-румын единодушно показали, что Ковача саданул по темени русый веснушчатый гонвед, а двенадцать венгров утверждали, что видели собственными глазами, как его съездил по голове черноволосый румын.
– Н-да!..
Майор Филиппов посадил тех и других «свидетелей» на три часа под арест. И так как виновника найти не удалось, попытался поточнее установить хотя бы, что именно произошло в лесу. В известной мере это ему удалось, несмотря на наличие двух версий: по словам румын, драку затеяли мадьяры, венгры же считали зачинщиками румын.
Драка завязалась на развилке лесной дороги. Венгры, случайно шедшие в этот день впереди колонны, свернули не вправо, как им обычно полагалось, а влево, к постоянному месту работы румын. Таким образом, первое нарушение совершили они. Зато следующий шаг последовал со стороны румын…
Колонну военнопленных в количестве более семисот человек сопровождали два красноармейца. Как только завязалась драка, один из конвойных трижды выстрелил в воздух. Через несколько минут на место происшествия прибыл дежурный взвод. С его появлением сражение мгновенно закончилось.
Командир взвода старший сержант Коваленко распорядился немедленно повернуть колонну обратно в лагерь. По его же приказу красноармейцы быстро соорудили для Мартона Ковача носилки. Их должны были нести четыре гонведа, но румыны тоже захотели принять участие в переноске раненого. По этому поводу чуть снова не разгорелся жаркий бой. Тогда по знаку Коваленко носилки подхватили четверо красноармейцев.
Прибыв в лагерь, румыны и венгры тут же, не дожидаясь приказа, разошлись кто куда. Они полагали, что теперь им до вечера можно греться на солнцепеке в лагерном дворе. А кое-кто среди тех и других начинал подумывать, что бы такое предпринять с целью «задать перцу противнику».
На просторном дворе, расположенном между двумя рядами длинных и высоких бревенчатых бараков, не было ни деревца, ни кустика, лишь возле самых завалинок пролегала узкая полоска тени. Желтый, раскаленный солнцем песок ослепительно сверкал. Тем не менее пленные чувствовали себя здесь преотлично. Соседство мусорной свалки и отхожего места не мешало им до хрипоты, а порой и чуть ли не до драки спорить: какое сало вкуснее, копченое или густо наперченное, и можно ли слопать в один присест целый килограмм этакого сала, заев его двумя буханками ржаного хлеба. Когда Кишбер высказал убеждение, что жареная курица лучше паприкаша из цыплят, Риток обозвал его последними словами, а обойщик Лайтош из Печа влепил пощечину галантерейщику Бонте из Шаторальяуйхеля только за то, что тот посмел утверждать, будто фрёч [20]20
Фрёч – широко употребляемый в Венгрии напиток из смеси вина с газированной водой.
[Закрыть]из красного вина больше утоляет жажду, чем фрёч из вина белого.
Военнопленные, вернувшиеся в столь ранний час обратно в лагерь после драки в лесу, нашли на своем излюбленном месте отдыха всех тех, которые, желая увильнуть от работы, сказались больными всего за каких-нибудь полчаса до отправки на лесоповал.
Весть о стычке между румынами и венграми в мгновение ока облетела весь лагерь, широко раздув пламя страстей. Там и сям уже начинали звучать угрозы, сопровождаемые заверениями вроде: «Погоди, мы этим паскудным свиньям еще всыплем по первое число!..»
Но дальше угроз дело не пошло. По приказу старшего сержанта Коваленко красноармейцы заставили и венгров и румын войти в бараки, к которым был приставлен специальный караул. Обо всем случившемся Коваленко немедленно доложил майору Филиппову.
Тот в первую очередь отправился в госпиталь проведать Мартона Ковача.
Начальник госпиталя, капитан медицинской службы Бэлла Гершкович, уже успела осмотреть раненого. Рана оказалась не слишком серьезной.
– Это быстро заживет, – заявила доктор Бэлла. – Меня беспокоит другое: имеются некоторые признаки сотрясения мозга. Я уже звонила в городскую больницу. К вам просьба, товарищ майор, к семи часам послать за моим коллегой машину. Я напишу адрес.
– В девятнадцать ноль-ноль машина будет ему подана, товарищ капитан. О результатах обследования прошу сообщить мне.
Войдя в палату, майор Филиппов осведомился у Ковача, не нуждается ли он в чем-нибудь. Мартон попросил табаку и спичек. Немного погодя ему были доставлены осьмушка табаку и два коробка спичек вместе с двумя листами папиросной бумаги. Но доктор Гершкович перехватила и конфисковала передачу.
– Позднее, когда поправитесь, – сказала она.
– С табаком-то я скорее поправлюсь! – воскликнул Ковач.
Его сильно мутило, а курево, как он знал по фронтовому опыту, лучшее средство против тошноты. Но к сожалению, доктор еще не успела побывать на передовой и потому не верила в чудодейственную силу табака.
Не прошло после драки и трех суток, а Ковачу уже наскучило лежать на больничной койке. Рана и ссадины успели затянуться. Правда, его еще поташнивало и он плохо слышал – но ведь только и всего! Есть ли смысл валяться из-за таких пустяков?
Однако капитан медицинской службы держалась на этот счет иного мнения: она решительно отвергала его настойчивую просьбу подняться с койки.