Текст книги "Монахини и солдаты"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)
Когда Графу было уже за тридцать, он получил запоздалое повышение и перешел из своей невзрачной конторы в министерство внутренних дел, там он и встретил Гая Опеншоу, который был начальником его отдела. Гай покорил его своей манерой задавать вопросы. Граф был загадкой. Гаю были по душе загадочные личности. Гай никогда не спрашивал о том, о чем Граф хотел, чтобы его спросили, и потому Гаю никогда не удавалось разговорить Графа. Но хотя, возможно, Гай так толком и не понял, кто перед ним, он все же спросил (чем, как ни странно, прежде никто, даже женщины, не интересовался) о детских годах Графа, его родителях, взглядах. И Графу понравилась не только точность вопросов, но и то, что Гай ждал ответов непременно простых, прямых, ясных, правдивых и звучащих со спокойным достоинством. Подобная манера расспрашивать позволяла узнать всю вашу подноготную, но в то же время предусмотрительно позволяла быть сдержанным в ответах, как если бы существовали некие подробности, которых Гай не желал знать. На его месте человек менее искушенный мог бы, желая того или не желая, услышать больше. Граф играл в эту игру с Гаем и до некоторой степени с Гертрудой, которая, возможно, вопреки своему характеру, невольно переняла у Гая кое-что от его добродушно-насмешливой четкости вопросов. Более того, Граф поведал им, только им двоим, кое-что важное о себе, облегчив душу, и эти его «неосторожные признания» связали их.
Он был восприимчив к науке, прекрасно выдержал испытание и охотно принял отношения ученика и учителя, чуть ли не сына и отца (хотя они были одного возраста), которые установились у них с Гаем. Гай для многих своих знакомых был вроде патриарха. Он был отличным администратором, и казалось, сама судьба назначила ему занимать высшие посты. Его благородство, исключительный ум, положение были для Графа залогом надежности, подтверждением того, что он не делает ошибки. Он восхищался им и уважал его. Он перестал играть с Гаем в шахматы, потому что не желал неизменно выигрывать у него. Гай был не против поражений, но Граф испытывал неловкость. Вот так он стал членом «круга» четы Опеншоу; двери огромной квартиры на Ибери-стрит распахнулись для него, открыв вместе с тем доступ в светское общество Англии и, как порой казалось ему, в целый космос.
Граф неподвижно стоял перед Гертрудой Опеншоу. Она не смотрела на него. В своем горе она избегала встречаться с кем-нибудь взглядом, словно стыдилась того, что оно так велико. Страшное смятение объединяло ее и Графа. Но они не показывали друг другу своих чувств – никаких бурных переживаний.
– Видели, снова пошел снег?
– Да.
– Как он?
– Держится молодцом.
– Говорил о «белом лебеде»?
– Нет.
– А «она продала кольцо»?
– Говорил.
– Что это значит?
– Не знаю…
– Кто – какое кольцо – о боже! А «верхняя сторона куба»?
– Да.
– Что за куб?
– Не уверен, – ответил Граф. – Возможно, что-то из досократиков.
– Вы проверяли?
– Да. Посмотрю еще.
– А не из живописи?
– Вполне может быть.
Граф знал, как потрясена Гертруда путаной речью мужа и тем фактом, в котором всем им пришлось убедиться за последние недели: что прежнего Гая больше нет. Граф не слишком лукавил, когда, пытаясь утешить Гертруду, убеждал ее, что в странных речах Гая есть что-то провидческое и поэтическое и надо воспринимать их как красивые высказывания, которые свидетельствуют о царящих в его душе счастье и свете. Но Гертруде, ненавидевшей религию и все мистическое, подобные предположения не приносили облегчения. Она видела в абсурдных словах Гая что-то ужасающее, чуть ли не отталкивающее, своего рода проявление слабоумия. Это был дополнительный непредвиденный кошмар. Граф скоро оставил попытки успокоить ее ссылками на Блейка. В любом случае он сам по-настоящему не верил в то, что говорил. И видел причину легкой бессвязности речи Гая в некоем функциональном расстройстве, непредсказуемых перебоях мозговых электрических импульсов.
Граф, Войцех Щепаньский, стоял перед Гертрудой. Он был высок ростом, выше ее, даже выше Гая, и очень худ, бледный, со впалыми щеками, очень светлыми голубыми глазами и прямыми бесцветными волосами. Это было славянское, типично польское лицо с резкими, заостренными чертами, столь непохожее на грубоватые, более чувственные русские лица. У него был вид шахматного игрока, математика, шифровальщика. Тонкие и умные губы. И в то же время он казался застенчивым, неуверенным в себе, смотрел всегда вопрошающе, даже недоуменно. И до сих пор в нем сохранилось что-то мальчишеское, хотя сухое бледное лицо часто бывало мрачным, усталым, далеко не молодым.
Гертруда (урожденная Маккласки), женщина под сорок, была красива. Возраст, что опускает, как шторы, кожу вокруг глаз и осыпает лоб точками пор, почти не сказался на ней. Она была среднего роста, с легкой склонностью к полноте, с прекрасными лучистыми карими глазами, которые смотрели на мир благожелательно и уверенно. Лицо оливково-золотистое, словно покрытое приятным загаром, длинные, слегка вьющиеся волосы цвета темной охры, спадающие на плечи вольной пышной волной. Одевалась она со вкусом, скорее строго, нежели изящно, и так, чтобы нравиться мужу. Гертруда признавала «формирующее влияние» Гая на их супружескую любовь, но в то же время давала понять, что она не из тех женщин, которые легко подчиняются. Она была наполовину шотландка, наполовину англичанка. Родители ее были учителями, и, успешно окончив колледж, она последовала по их стопам. Выйдя замуж (она встретила Гая, который тогда служил в министерстве образования, на конференции), она еще несколько лет продолжала учительствовать. Детей у них не было. После выкидыша врачи объявили, что она не сможет их иметь. Тогда-то, чувствуя, что она нужна Гаю дома, она оставила работу.
– Хорошо ли он спал? – поинтересовался Граф. Он всегда спрашивал об этом. Теперь мало о чем оставалось спрашивать, интересуясь состоянием Гая.
– Да… да… ночь прошла тихо.
В холле послышался знакомый звук: это ночная сиделка приоткрыла дверь, давая понять, что миссис Опеншоу может войти и взглянуть на мужа.
Гертруда сказала:
– Граф, полагаю, вы останетесь на час посещения, дождетесь les cousins et le tantes?
В Гае сильно было чувство семьи (его отец был одним из шестерых детей), еще более укрепившееся, возможно, потому, что его родительский инстинкт не нашел удовлетворения. Он был прирожденный pater familias, [33]33
Отец семейства (лат.).
[Закрыть]из него вышел бы любящий и, наверное, довольно строгий отец. Так что он обожал собирать родственников вместе, вплоть до самых дальних, как говорится, седьмая вода на киселе, и играть роль их покровителя. В этом его представлении о жизни друзья тоже должны были присутствовать как члены семьи. Вот так Граф стал кем-то вроде почетного родственника. С этой небольшой разношерстной компанией «свойственников» Гай обращался со смесью заботы и безотчетного старшинства. Называл их всех вкупе почему-то по-французски: les cousins et les tantes.Он был необыкновенно добрым и щедрым человеком, но «старшинство» не обходилось без денежных затрат. Принявшие христианство Опеншоу (бывшие, вероятно, Опенхаймы) были банкирским семейством и привыкли играть роль богатых покровителей своих бедных родственников.
– Конечно, я останусь на час посещения. Я принес ему книгу.
– Пруста? Гиббона? Фукидида? – Гертруда знала его вкус.
– Нет, Карлейля.
Чета Опеншоу сохранила старую добрую традицию устанавливать день визитов, когда их лондонские друзья и родственники могли заглянуть к ним на коктейль по дороге со службы домой. Для Графа эти непринужденные встречи стали самой приятной частью его скудной светской жизни. Он фактически только теперь обрел то, чего не знал никогда, что-то, напоминающее семейный круг. В самом начале болезни Гая, когда все еще было не так безнадежно, les cousins et le tantesзабегали через день справиться о его здоровье. Когда стало окончательно ясно, что у него рак, гостей сильно поубавилось, и лишь самые близкие друзья продолжали навещать больного – всего несколько человек и на минутку, но каждый вечер. Гаю, похоже, это было приятно. Однако в последнее время он потерял интерес к чьему бы то ни было обществу. Сиделки и врач (приходившийся ему настоящим родственником) посоветовали не утомлять его. И Граф подозревал, что Гертруда хотела оградить, укрыть мужа, на облике которого все страшней сказывалась болезнь, от сочувственных, но неизбежно любопытных глаз тех, кто, пользуясь его покровительством или будучи родственником, столь долго относился к нему с трепетным почтением. Но запретить навещать его было равнозначно объявлению близкого конца. «Семья» продолжала приходить ради Гертруды, и, хотя она не пускала их к Гаю и делала вид, что они досаждают ей, на самом деле в душе она была благодарна за это проявление поддержки.
По сути, единственным, с кем Гай по-прежнему желал общаться, был Граф. Сам Граф узнал об этой привилегии со смешанным чувством. Во многих отношениях, раз уж так случилось, он предпочел бы раньше сказать последнее прости Гаю, так было бы легче. Долгое ожидание с Гаем в прихожей смерти было опасно. Могло произойти что-то ужасное, мучительное, что преследовало бы его вечно. Много лет назад, когда Гай только-только распахнул перед ним двери в волшебный мир дружбы, его преследовал страх, что его неизбежно внимательно рассмотрят и отбросят за ненадобностью. За обходительным превосходством Гая, чувствовалось, стоит что-то демоническое, что-то, могущее обернуться жестокостью. Позднее Граф увидел, что Гай скорее из тех людей, которые способны на жестокость, но никогда не бывают жестокими. Демоническое в нем было, но была также и преданность друзьям. Сильно развитое чувство долга и жесткая необходимость всегда оставаться порядочным были положительным свойством и Гая, и Гертруды, свойством, как вы понимали, узнав их ближе, таким же врожденным, как цвет глаз и волос. К тому же со временем Граф, несмотря на всю свою недоверчивость, убедился в привязанности Гая к нему, хотя понимал, что эта привязанность смешана со своего рода сочувствием интеллектуала. Поэтому теперь, когда он обнаружил, что остался последним, единственным человеком наряду с Гертрудой, который регулярно разговаривал с Гаем, это принесло ему одновременно и удовлетворение, и боль. Конечно, он высоко оценил этот необыкновенный знак доверия. Но он был выказан слишком поздно. И Граф не мог не чувствовать, что Гай, и Гертруда тоже, терпят его в преддверии близкого конца, потому что «уже все равно, что Граф подумает или скажет». Его допускали к умирающему, как могли бы допускать его собаку. Граф обдумывал эту ситуацию. Иногда истолковывал ее как оскорбительную, иногда – как выражение исключительного к себе расположения.
Вечерние посетители, то есть близкие друзья, хотя их не пускали к Гаю, продолжали являться. Каждый день приходило несколько человек, все тех же или с небольшими вариациями, чтобы осведомиться о самочувствии Гая, оставить ему записку, книги, цветы, поговорить с Гертрудой, утешить ее и заверить, что она не одинока, что они с ней. Они не отказывались от предложения выпить, говорили вполголоса, долго не задерживались, но их мимолетные визиты вежливости не были пустой формальностью. Граф не мог не обратить внимание на то, что некоторые, можно сказать, получали от них удовольствие.
– Ну хорошо, – сказала Гертруда, – я пойду к нему.
Граф уселся в кресло с прямой спинкой возле камина, в котором по случаю снега пылали поленья и коалит. Он очень хорошо знал эту комнату, чуть ли не лучше, чем безликие комнаты своей квартирки, которые так мало могли дать глазу и уму. Он чувствовал себя спокойно в этой гостиной – просторной, выдержанной в ярких тонах и, по мнению Графа, безупречной. Тут не было ничего слишком громоздкого или слишком миниатюрного, ничего, что следовало бы убрать или передвинуть хотя бы на миллиметр. И за годы, что он бывал здесь, прекрасная эта комната совершенно не изменилась. Единственное, что здесь постоянно обновлялось, были цветы, да и те всегда стояли на привычном месте – на инкрустированном столике рядом с винными бутылками. Графа поражало, что Гертруда даже сейчас занимается букетами. В большой зеленой вазе стоял букет, искусно составленный из листьев эвкалипта и бука и нескольких белых хризантем, которые принесла Джанет Опеншоу. (Цветы от других гостей стояли в холле, но не в комнате Гая. Гай считал, что у цветов должно быть свое место.) Они с Гертрудой, вероятно, немало потрудились над обликом гостиной, добились того, чего хотели, и были довольны результатом. Они не были коллекционерами, более того, изобразительным искусством особо не интересовались, но хороший вкус, чтобы устроить дом, у них был.
Граф вытянул длинные ноги, сбив выцветший золотистый коврик с мелким геометрическим узором. Раскрыл книгу, карлейлевское описание жизни Фридриха Великого. [34]34
…описание жизни Фридриха Великого. – Шеститомная «История Фридриха II Прусского, прозванного Фридрихом Великим» – одна из главных работ английского историка и эссеиста Томаса Карлейля (1795–1881).
[Закрыть]Он читал о забавных взаимоотношениях Фридриха и Вольтера. Ему было смешно, потому что он ненавидел Вольтера, относительно которого его мнение расходилось с мнением Гая. Графу был близок Руссо, хотя он затруднился бы объяснить почему. Конечно, Граф ненавидел и Фридриха (в отличие от отцовской его ненависть всегда была неопределенной), но все же было в карлейлевском взгляде на мир нечто привлекательное.
– Хочешь чего-нибудь?
– Нет, спасибо.
– Чай, сок?
– Нет.
– Сиделка спрашивает, что подать на ужин. Есть какое-то пожелание?
– Мне только суп.
– Хочешь сегодня кого-нибудь видеть? Манфреда?
– Нет.
– Принести какую-нибудь книгу из соседней комнаты?
– У меня здесь есть.
– Мне хочется что-нибудь сделать для тебя, принести что-нибудь.
– Не беспокойся, ничего не нужно.
– Снова снег пошел.
– Питер мне сказал.
Гертруда и Гай посмотрели друг на друга, потом отвернулись.
Гертруда никому не говорила о том, что теперь их с Гаем ничего больше не связывало. Это было так же ужасно, как его физическая смерть, которую ей осталось пережить. Причиной, в известной мере, была его смерть, ее ощутимое приближение, его смерть для нее, конец духовной общности. Их разделил кошмарный барьер, перейти который ни один из них не мог. Гай перестал даже пытаться. Смотрел на нее задумчивым, отсутствующим взглядом. С Графом он еще мог разговаривать, но с ней нет. А когда такое все же случалось, то часто терял нить и говорил странные вещи, чем очень пугал ее – этот ясный ум, в чьем свете она жила, стал беспомощно сбивчив, помрачился. Может быть, он молчал, боясь напугать ее. Или, может, ему ненавистно было это конечное унижение перед женой, это невыразимое поражение от судьбы. Или он не хотел давать пищу любви, которой скоро предстояло превратиться для него в сон, для нее – в скорбь.
Они всегда были очень близки, соединены незримыми узами любви и духовными узами. Им всегда неудержимо хотелось быть рядом. Они никогда серьезно не ссорились, никогда не расставались, никогда не сомневались в предельной честности друг друга. Эти открытость и искренность придавали их отношениям особую радостную легкость. Их любовь крепла, ежедневно питаемая общностью мнений. Духовная, телесная и душевная близость становилась только теснее, как иногда счастливо случается между двумя людьми. Они не могли, находясь в одной комнате, не прикоснуться друг к другу. Высказывали всякую пришедшую в голову мысль, пусть она и была самой банальной. Острили. Языком их любви были шутка и размышление. «Я умру без него, – думала Гертруда, – нет, не покончу с собой, просто жизнь уйдет из меня. Превращусь в ходячего мертвеца».
Некоторых вещей они инстинктивно не касались. Так, они никогда не говорили об их неродившемся ребенке. И (что было связано с этим) никогда не заводили собаку или кошку. Приходилось избегать чего-то милого и трогательного. Запрет на нежность не должен был ослабнуть, если они не желали мучительных переживаний. Хотя они шаловливо и открыто проявляли свою любовь, тем не менее они сдерживали поводья, не давая чувству заносить их слишком далеко. Их язык хранил скромность, а любовь – сдержанное достоинство.
Конечно, они всегда были очень откровенны и прожили совместную жизнь душа в душу. Они исповедовались друг перед другом и простили друг друга. Говорили о былых увлечениях и теперешних мыслях, о слабостях, ошибках, грехах – всегда тактично, всегда с шуткой, без тайного злорадства. Сознательно берегли определенную скромность и чистоту отношений, понимая, что им повезло найти друг друга, и решив наслаждаться спокойным счастьем.
Судьба с детства благоволила обоим. Гай был единственным ребенком состоятельных, умных родителей, которые души в нем не чаяли. Гертруда, тоже единственный ребенок, горячо любимая отцом, была позднее дитя учителей, отдававших много сил школе и общественной деятельности. Отец не только внушил Гертруде, что она одна такая на свете, принцесса, но еще привил любовь к книгам, привычку к упорному труду и умение наслаждаться творениями ума, не становясь при этом «интеллектуалкой». Родители умерли до ее замужества, но успели порадоваться, видя, как их прекрасная дочь стала очень многообещающей учительницей. Матери Гая не довелось увидеть Гертруду, но его отец прожил достаточно долго, чтобы благословить женитьбу сына. Он одобрил его выбор, хотя предпочел бы еврейскую девушку, тайно вернувшись душой к вере предков. (Он, конечно, не признался в столь скандальной слабости Гаю, который презирал всякую религию.) Он очень горевал о потерянном внуке. Об их дальнейших намерениях относительно потомства не спрашивал и вскоре после этого умер. Для Гая его смерть была ужасным ударом.
Гертруда и Гай считали, что, само собой разумеется, они всегда будут полезны обществу, трудясь на его благо. Они были разносторонне одарены, еще молоды и постоянно думали, что в будущем смогут заниматься «всякими вещами» – писать книги, овладевать искусствами, достигать высот мысли. Они изредка путешествовали, но не уезжали слишком надолго, потому что Гаю хотелось использовать каникулы для занятий. Шли годы, а он еще не решил, стать ли ученым или предпочесть служебную карьеру. Во всяком случае, он положил себе стать и ученым тоже и сел работать над книгой по юстиции, судебному наказанию и уголовному праву. Гертруда изучала в Кембридже историю. Гай – в Оксфорде классические языки и философию, испытывая к последней давний и не затухающий интерес. Перестав учительствовать, Гертруда намеревалась написать роман, но Гай быстро отговорил ее, и, конечно, она согласилась с его доводами. Нужно ли миру очередное посредственное сочинение? Некоторое время она помогала Гаю в научных изысканиях. Выучила немецкий. Подумывала заняться политикой (они оба придерживались левых взглядов). Совсем недавно начала преподавать английский иммигрантам из Азии. Не о чем было беспокоиться или тревожиться. Годы шли, но казалось, впереди еще много времени.
И тут оно просто обезумело. У нее на глазах болезнь как будто провела Гая через все стадии жизни, от молодости к старости. Постепенно будущее исчезло из их разговоров. На определенной стадии Гертруда перестала успокаивать его обещанием: «Весной почувствуешь себя лучше». Никогда не говорила: «Болезнь неизлечима». То же и врач. Когда она спросила его, не рассказал ли он Гаю, врач ответил: «Он знает». Когда он начал это понимать? Ведь курс лечения давал некоторую надежду. Теперь они редко смотрели в глаза друг другу. И что самое ужасное для нее, маленькие знаки нежности вовсе ушли из их жизни. Теперь она не осмеливалась взять его за руку. А когда массировала его невероятно худые, сведенные судорогой ноги, то делала это как медсестра. Избегая слов или жестов, какие могли вызвать у них слезы, Гертруда чувствовала, что иногда должна казаться ему бесчувственной, чуть ли не желающей в душе скорейшего наступления конца; и действительно, бывали моменты, когда ей хотелось, чтобы все кончилось и его страдания прекратились, чтобы смерть принесла ему облегчение. Если бы только она могла расплакаться, дать выход горю; но нет, она была сильной и не позволяла себе этого. Ее измученная любовь не знала куда бежать, не могла найти способа выразить себя. И все же школа их счастливой совместной жизни поставила их по разные стороны, пожалуй, к их общему благу, и она надеялась и молила Бога, чтобы Гай тоже понял это. Если бы они начали плакать и стенать над невыразимой жестокостью случившегося, они сошли бы с ума от боли.
Гертруда нечасто плакала. Потом уже, в том другом времени, она думала, что будет плакать вечно. Пока же, поплакав тайком, она умывала лицо и тщательно пудрилась. Это как в концлагере, думала она. Нельзя показывать своих страданий, чтобы не стало еще хуже. Для нее это и впрямь походило на заключение в концлагере, с его ужасом, непредсказуемым и кажущимся невыносимым, который, однако, выносишь, потому что нет иного выхода. Она видела, как мутнеет рассудок любимого. Сдерживая рыдания, наблюдала за тем, как разрушается его красота и угасает блеск его доброго, ясного, острого ума. В мире явно нет больше никакой логики, если Гай может бредить и страдать провалами в памяти.
Возможно, он ненавидит ее, возможно, в этом дело – в обиде, в мести. Иногда он отвечал так коротко и резко, так раздраженно, так нетерпеливо. Да и как умирающему не ненавидеть живущих, тех, кто останется, когда его самого не будет? Уже не осталось способов узнать, что он чувствует, вопросов, которые можно было бы задать без того, чтобы не возникало жуткое напряжение. Она не могла спросить его ни о верхней стороне куба, ни о белом лебеде. Не могла спросить о болях. Иногда сиделка делала ему в течение ночи уколы от боли. Она старалась не думать об этой боли, но она присутствовала там, в комнате, как присутствовала и смерть, и обе они витали над фигурой в постели, как два черных облака, когда раздельно, когда слившись.
Что ж, если он ненавидит вселенную, если ненавидит Бога, как можно представить, пусть он ненавидит Бога в ней, если это облегчит ему боль. Это сказала ей ее любовь, слова были тоже сродни бреду и растворились во тьме.
Манфред сунул голову в дверь и оглядел гостиную.
– Здравствуйте, Граф, вы одни тут?
– Здравствуйте, Манфред, – ответил Граф, вскакивая на ноги, – Гертруда с Гаем.
– Выпью-ка я, пожалуй, – сказал Манфред. – Ужасный сегодня был день, и на улице, боже, такой холодище!
Он налил себе, взяв бутылку с инкрустированного столика. Манфред Норт (его родители были большими почитателями Байрона [35]35
…его родители были большими почитателями Байрона… – Настолько, что назвали сына в честь героя одноименной философско-драматической поэмы Байрона «Манфред».
[Закрыть]) трудился в семейном банке. Гаю он приходился троюродным братом.
Гостиная четы Опеншоу, в которой Граф чувствовал себя так надежно, представляла собой длинную комнату с тремя окнами, выходящими на Ибери-стрит. Элегантную и уютную, со множеством красивых и при этом очень удобных кресел, расставленных на некотором расстоянии от камина и обращенных к нему. Поверх гладкого ковра цвета волос Гертруды были постелены два узорных коврика: один, тот, который Граф сбил своими вытянутыми ногами, – блестяще-золотистый, с орнаментом из мелких математических символов, и другой – длинный и очень красивый, с изящным рисунком, изображавшим животных и деревья, лежавший под окнами, – своего рода променад для избранных. По краям широкой мраморной каминной полки алтарными реликвиями стояли вазы богемского хрусталя, красная и янтарного цвета, а посередине, полукругом, оригинальнейший оркестр фарфоровых обезьянок, играющих на разнообразных инструментах. С этих и других безделушек, расставленных по всей гостиной, миссис Парфитт, домработница, благоговейно смахивала пыль перьевой метелкой, но передвигать не осмеливалась. Как-то раз Граф испытал священный ужас и негодование, увидев, как один из гостей небрежно взял фарфорового барабанщика и, держа его в руке, принялся высказывать, что он о нем думает. Стены гостиной украшали картины маслом, среди них несколько портретов предков. Над камином, в овальной раме, висел прелестный портрет бабушки Гая со стороны отца, миниатюрной смуглой женщины, чье живое привлекательное лицо, окруженное копной темных волос, с улыбкой смотрело из-под тени белого зонтика. Ее ортодоксальная еврейская семья была против брака с дедом Гая. Наконец они сдались, поскольку он все же был еврей и хотя «формально» христианин, но со всем пылом уверял, что он атеист. Она, когда пришел срок, в свою очередь не одобряла женитьбу отца Гая на нееврейке, хотя невеста была при деньгах и играла на скрипке. Однако с появлением обожаемого внука оттаяла. На других картинах были изображены внушительные джентльмены, дома, имения, собаки. К сожалению, лишь немногие из этих полотен представляли художественную ценность. (Исключение представлял очаровательный маленький «сарджент». [36]36
…очаровательный маленький «сарджент». – Джон Сингер Сарджент (1856–1925) – американский художник итальянского происхождения, создавший запоминающуюся галерею портретов представителей европейского высшего общества своего времени.
[Закрыть]) Семья Опеншоу была щедра на музыкальные таланты (хотя о Гае этого было не сказать). Дядя Руди, который играл на виолончели, был к тому же и композитором-любителем, снискавшим определенную известность. Однако художники, когда дело касалось портретов, безошибочно выбирали посредственность.
– Как в департаменте? – поинтересовался Манфред.
Он был высок ростом, намного – на целых два дюйма – выше Графа и мощного сложения, настоящий бык. Его крупное вежливое лицо всегда смотрело на мир с выражением превосходства и словно улыбаясь чему-то своему, затаенному. Родители Манфреда не без вызова вернулись в лоно ортодоксального иудаизма, но самому ему все эти вещи были безразличны. В свои тридцать с хвостиком и еще неженатый, он считался в обществе человеком успешным. Граф любил Манфреда, но его крайне раздражало, как по-свойски тот вел себя в квартире Опеншоу. Граф сейчас тоже с удовольствием бы выпил, но, конечно, не мог себе этого позволить, пока Гертруда не предложит.
– В департаменте? О, все нормально. – Что еще он мог ответить? Департамент теперь ничего для него не значил. Ему не хватало там Гая, очень не хватало, но он не собирался говорить об этом Манфреду. В разговорах между собой они никогда не касались ничего личного. И все же Манфред тепло относился к Графу, врагом ему он не был.
– Не хотите присоединиться? – предложил Манфред. Дразнил Графа.
– Нет, благодарю.
Вошел Стэнли Опеншоу. (На час посещений Гертруда всегда оставляла двери открытыми, чтобы приходящие не беспокоили звонком.) Стэнли был двоюродным братом Гая. Он тоже женился на нееврейке, но, по мнению родных, с излишней готовностью перешел в англиканскую веру, которой придерживалась его жена. (Гертруда, как Гай, не исповедовала никакой веры, если не принимать за таковую ненависть ко всякой вере.) Он был членом парламента, принадлежа к правому крылу лейбористской партии. Усердный мягкий человек, любимый избирателями (он представлял Лондон), он никогда не претендовал на место в правительстве. Джанет, его жену, экономиста по профессии, считали умней его. Она иногда являлась с визитом на Ибери-стрит, но с Гертрудой отношения у нее не заладились. (Джанет была настолько хорошей кулинаркой, что Гертруда с самого начала решила даже не пытаться соперничать с ней в этой области. К счастью, Гай едва замечал, что ему подают, и ел все подряд.) Хотя один глаз у Стэнли был заметно больше другого, он был привлекательным мужчиной, с такой же пышной шевелюрой, как у Гая. Трое его очень милых детей отлично успевали в школе.
– Привет, Стэнли! Не в палате сегодня?
– Нет, и все равно долго не могу оставаться, сегодня вечером меня будут резать без ножа.
В такие «операционные» дни Стэнли сидел до рассвета в приемной в палате общин, выслушивая стенания своих избирателей.
– Ты обожаешь несчастья, – заметил Манфред.
– Меня интересуют любые несчастья, – ответил Стэнли. – Каждое из них указывает на существующую проблему. Так что не могу ставить это себе в какую-то моральную заслугу.
– И надеюсь, не ставишь.
– А я только надеюсь, что моя машина еще раз заведется.
– Эд Роупер надел на свою цепи.
– Молодец! – (Эд Роупер, «почетный» кузен, занимался продажей предметов искусства.) – Есть что новое насчет Гая, Граф?
– Ничего нового, – ответил Граф. – У него сейчас Гертруда.
– Хотел бы я знать, собирается она продавать их французский дом? – сказал Стэнли, наливая себе. – Я бы не против купить его.
Графа возмутили эти небрежные расспросы, безразличие, беспечное настроение, чуть ли не как на вечеринке. Хотя как им еще себя вести? Они чередой проходили перед Гертрудой, от них веяло живучей ординарностью, что, возможно, помогало ей больше, чем мрачная серьезность Графа. Стэнли, по крайней мере, старался говорить потише. Громкоголосому Манфреду это было труднее сделать.
– Вероника, здравствуйте!
– Ужасно, какой снег на улице!
– Странно, но мы это тоже заметили.
– Ну, вы-то двое приехали на машине, а я шла пешком.
– Обратно я вас отвезу.
– Спасибо, Манфред. Боты я оставила в передней, а эти тапочки принесла в сумке, мы надеваем такие, когда устраиваем детские праздники. Здравствуйте, Граф. Гертруда, видимо, у Гая? О, выпивка, спасибо, Стэнли, дорогой.
Вероника Маунт (в девичестве Гинзбург), вдова, принадлежала к старшему поколению. Она была еврейкой, с семейством Опеншоу породнилась, выйдя замуж, и считала себя «специалистом по Опеншоу». Она досконально знала семейное древо, вплоть до его самых глубоких немецких, польских и русских корней, и кто кем кому приходился. Джозеф Маунт, ее муж, который давно умер, имел какое-то отношение к скрипкам. Миссис Маунт была дамой утонченной и жила, как поговаривали, в благородной нищете по соседству, в Пимлико.
Граф подошел к ней поздороваться. У него всегда было такое ощущение, что миссис Маунт слегка насмехается над ним, но, возможно, он заблуждался.
– А вот и Тим!
– Привет, Тим!
Как Тим Рид, худой юноша, протеже дяди Руди, попал на семейный портрет, никто не помнил. Говорили, что он художник или что-то в этом роде. Тим тоже налил себе.
– Полагаю, весной предстоят выборы? Тебе не о чем беспокоиться, Стэнли, у тебя пожизненное место в парламенте.
– В наше время может случиться что угодно. Каждый в душе боится, что ему выскажут недоверие.
– Но не мы, – сказала миссис Маунт.
– Кстати, о выборе: у меня есть лишний билетик на «Турандот»; кто-нибудь желает получить? Вероника?
– Манфред, как всегда, так любезен.
– Знаю, Графу билет не нужен, он ненавидит музыку.
– Вовсе нет…
– Вы видели Гертруду? – спросила Графа миссис Маунт. Она всегда говорила тихо, так что сейчас могла не понижать голос. – Как она выдерживает такое напряжение?
– Да, как Гертруда?
– О, она поразительная женщина! – ответил Граф.
– Да, поразительная, это правда.
– Ей нужна поддержка друзей, да и потом понадобится. Такая трагедия!
– Ей нужно наше сочувствие, наша помощь, чтобы перенести все это.