Текст книги "Свидание в Брюгге"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
1 6 4 8
Знакомый обряд повторился. В Марьякерке не существовало другого способа проникнуть за двери. Звонок. Шаркающие шаги. Скрежет ключа в замочной скважине.
Дверь отворила белокурая женщина лет тридцати, рослая, сильная; увидев врачей, она расплылась в улыбке. Стоило Оливье лишь показаться, и на лицах расцветала улыбка. Робер узнал женщину, он столкнулся с ней, когда выходил из дому, где жил Оливье.
– А, это вы! Добрый вечер, доктор.
– Добрый вечер, Метж. У вас все в порядке?
– Да. Если не считать, что Альфред не появлялся здесь весь день.
Робер отметил про себя, что, обращаясь к Дю Руа, она говорила «доктор», а Фреда называла просто по имени.
– Вы в курсе, что у мадам Ван Вельде неприятности?
– О да, доктор.
Она сразу зажглась. С историей Ван Вельде в ее жизнь вошло что-то романическое.
– А про мужа вы ей сказали?
– Нет. Она уехала два часа тому назад. И потом, она ведь сдала дежурство.
Оливье взял Метж за талию и почувствовал, как дрогнул под его рукой ее, должно быть, бело-розовый бок.
– Почему же вы ей ничего не сказали?
– Управляющий не велел мне говорить.
– Дрянь! – Роберу Оливье пояснил: – Они по ошибке называют директора Хоотена – управляющим. А он вообще-то директор. Точнее, директор и управляющий. Но, с общего молчаливого согласия, его понизили в чине и называют просто управляющим. Даже санитары. Его никто не любит… Правда, Метж?
Лицо у Метж стало непроницаемым.
– Я не знаю.
– Не беспокойтесь, мой друг, Робер Друэн никакого отношения к медицине не имеет.
Она улыбнулась и, отступив назад, пропустила их в свои владения, как хозяйка дома, которая принимает близких друзей.
В отличие от мужского, женское отделение имело какой-то более домашний вид, не такой казенный, но и более запущенный…
– Я рада была бы видеть вас здесь каждый день, – сказала Метж.
– Нет уж, увольте. Мне – работать, а вашему любимчику – наслаждаться жизнью. Признайтесь, что вы испытываете к нему слабость.
Метж не ответила. Потом, не глядя на Оливье, произнесла:
– Пойду погляжу, нет ли Сюзи.
Но Оливье уже улыбался другой женщине: тоже рослая и сильная, по-виду деревенская, тоже блондинка, лет двадцати пяти.
– Ну как дела, мадемуазель Эльза?
– Хорошо, дохтор. Я собираюсь выписываться.
Слова давались ей с трудом, видимо, она переводила про себя с фламандского на французский.
– Нет, маленькая, не стоит пока.
Смешно, такая кобылица, и «маленькая».
– Да, так сказал главный врач. Доктор, вы видели сегодня моего брата?
– Да.
– Ну и что?
– Ему лучше. Сегодня он не говорил о черном золоте.
Эльза смущенно засмеялась.
– О, я думаю, это уже не повторится, – сказала она.
– В таком случае непременно объяснитесь с вашим бургомистром, когда вернетесь в деревню.
Оливье на правах старого друга похлопал девушку по щеке и ущипнул упругую розовую кожу, которая тотчас же покраснела.
– Действительно, с такими щечками грешно засиживаться здесь.
– Если б не черное золото, то бы и щек не было.
Она шутила. Оливье пояснил:
– Брат этой девушки очень много работал, очень много читал, не успевал все переваривать и сорвался. Он возненавидел машины и помешался на этом. Так, Эльза?
– Да, дохтор. Но он, может, и прав. Черное золото – настоящее бедствие для деревень и… простите, дохтор…
Она вовремя спохватилась.
– Ну раз вы способны себя контролировать, значит, дело идет на поправку. Понимаешь, Робер, бред маньяка чистейшей воды. Больной – в общем парень как парень – принялся вдруг проповедовать возвращение деревни к ее первозданному состоянию. Он возненавидел трактор, стал призывать людей бороться с бензином и черным золотом, не понимая, что производство нефти и золотой телец – не одно и то же.
– Не вижу в этом ничего противоречащего здравому смыслу. Ван-Гог страдал тем же.
– Очень может быть. Но парень этим не ограничился, он поджег несколько тракторов, что противоречит здравому смыслу…
– Всего два, – уточнила Эльза. – Да к тому же его подбивали крупные фермеры. А ему досталось расхлебывать.
– На них это похоже! – бросил Оливье. – Одним словом, по своей природе активный, умный, полный добрых намерений молодой человек оказывается во власти бредовых идей на патерналистско-христианской почве. Вы хорошенько меня слушаете, моя маленькая Эльза? Я называю вас «моя маленькая» исключительно из чувства симпатии к вам, а вообще-то вы девушка крупная и крепкая.
Эльза засмеялась и покраснела. Она была застенчива и стыдлива сверх меры. Врач, разговаривая с ней, принимал фамильярный, почти развязный тон. Роберу он объяснил:
– Неврозы часто распространяются среди членов семьи. Эльза очень болезненно восприняла госпитализацию брата: она решила, что это дело рук фермеров, и приняла от брата эстафету. Новоиспеченная Жанна д’Арк, сражающаяся с тракторами.
– Я прав, Эльза?
– Да, но… Это все гораздо сложнее. Я не уверена, что тут нет злой воли фермеров и бургомистра… Я не должна была бы вам об этом говорить…
– Возможно, так оно и есть. Но и вы тоже хороши, такого наворотили из-за своего братца: его, видите ли, не имели права класть в психиатрическую больницу.
– Да, зря я, конечно, полезла в нижней юбке на кафедру кюре. Дохтор, а можно мне пойти завтра на мессу повидать брата?
– Можно.
– Мне хотелось бы чаще видеть брата, а мне не позволяют.
– Вечно с кем-то воюет. И от этого ей нелегко будет освободиться. Им все время кажется, что ущемляют их права. Чем вы еще недовольны, мадемуазель Эльза?
– У нас очень тесно, дохтор.
Ответы стали короткими и сухими, на скуластом лице появилось выражение замкнутости. Она кивнула назад, через плечо. Вдоль стен слабо освещенной комнаты тесно стояли койки; четыре девицы, сильно намалеванные, в пестрых юбках, выжидательно смотрели на мужчин.
– Это невыносимо! Я молюсь, а они говорят мне всякие пакости. Как я их ненавижу!
– Понятно. Но вы их больше не бьете по физиономиям?
– Ньет, дохтор. От этого мне же и хуже. Ах, нужно быть просто святой, чтобы все стерпеть: эти потаскухи из Доброго пастыря говорят, будто мне невмоготу от моей девственности, вот, мол, я и попала сюда…
Оливье в сопровождении Робера подошел к девицам. Одна из них возлежала на койке, заголив ляжки и выставив бедро; она читала какой-то бульварный журнал. Когда мужчины поравнялись с ней, она, полная сознания своей неотразимости, повернула к ним голову.
– Ну что скажете, честная компания? Все никак не угомонитесь?
Три другие девицы, две брюнетки и одна блондинка, стали у кроватей. Им больше подошло бы злачное место в старом порту, вроде Антверпена, где проститутки торчат у окон или лениво слоняются в своих комнатах, напоминая рыб в аквариуме… Каждой из них было не больше двадцати, а выглядели они на все тридцать.
– Контора плакальщиц начала свою работу. Теперь мой выход!
Брюнетка, которой принадлежали эти слова, развернула плечи, выставила грудь, как манекенщицы, позирующие для журналов. Всех четырех гораздо больше интересовал внешний вид визитеров, нежели их врачебные возможности.
– Придется, – улыбаясь, сказал Оливье, – отправить вас обратно в Брюссель, к «Девицам» или на улицу Шер-э-Пэн. Вы только там и умеете себя вести.
– При чем как себя вести, – презрительно проговорила та, что валялась на кровати.
– Не сомневаюсь. Только, чтобы выдворить вас отсюда, необходима юридическая санкция. Ну, доброй ночи!. – И, обращаясь к Роберу: – Тут, старина, ничего не поделаешь! Ни на что другое они и не способны. Они выполняют определенную социальную функцию, если хочешь.
– А откуда они?
– Все из Доброго пастыря, чьим заботам их поручили вместе с малолетними преступниками. Понимаешь, Добрый пастырь призван поднимать их из горизонтального положения. У него целая программа! Разъяренные девицы, которым надоело сидеть взаперти, учинили скандал в этом почтенном заведении. Они расцвечивали песнопения разными непристойностями. Всех подробностей я не знаю, но, по-моему, две из них, в то время как исполнялся «Veni Creator!»[8]8
Прииди, господи (лат.).
[Закрыть], приладили к одному месту свечки. Добрые монахини пришли в ужас и отослали девиц к нам. Они, бедняжки, не догадались, что разыгранный девицами спектакль был лишь формой протеста, в общем-то вполне понятного. Заметь, что девицы достаточно офранцузились, а монахини – истые фламандки.
Вернулась Метж. Ей не надо было напускать на себя строгость, ее здесь слушались.
– Кончайте игру, – сказала она девицам, – не то отберу карты. Спать пора! Доктор, вы спрашивали насчет Сюзи, так вот я звонила и просила разыскать ее, но, по-моему, ее нет в больнице. Возможно, до нее дошли кое-какие слухи, ну и…
Оливье и Робер пробирались между кроватями. До чего ж ужасен был вид у этих несчастных: нечесаные, слипшиеся пряди волос, одутловатые лица, землистого оттенка кожа. Чей-то взгляд неотступно следовал за врачом и его другом. В казенной мятой рубахе, из-под которой торчали острые ключицы, сидела старуха, – вокруг ее шеи болтались грязные патлы, из глубоких глазниц на изможденном костистом лице мрачно смотрели глаза с нестерпимо ярким блеском. Лиф рубашки украшали разноцветные бумажные ленты. Приоткрытые губы подрагивали в каком-то невнятном бормоте. На больничной койке сидела Безумная Марго.
– У них дела обстоят хуже, чем у мужчин, – сказал Оливье. – Если только они не уходят сразу же, как Эльза, то уже не уходят отсюда до самой смерти. Тут только крайности.
– Но разве они страдают не одним и тем же недугом?
– Одним. Но социальная база не одинакова. Больных женщин легче оставляют в семье. А мужчинам приходится бороться за себя. Предположим, он в каком-нибудь учреждении или в магазине, и хочешь – не хочешь, а дело свое делай. И если у него начинаются разные завихрения, его сейчас же выставляют вон. Тогда вмешивается социальное страхование и – вот он у нас. Что касается женщины, то ее обычно оставляют дома. А когда решаются наконец отправить в больницу – бывает уже слишком поздно. Все по Марксу, старик. Маркс и Фрейд. Маркс объясняет социальную сторону вопроса, Фрейд – психологическую. А в основе основ – неколебимая, выдержавшая натиск времен твердыня – наследственность. А вся психиатрия ломаного гроша не стоит.
– Доктор, не сделаете ли вы укол Прекрасной Елене? – прервала его Метж.
– Вы меня балуете, Метж. Метж знает, что я обожаю делать уколы Прекрасной Елене.
Метж подмигнула Роберу. Сейчас она выступала в роли хозяйки «заведения», которой хочется услужить гостям.
Прекрасная Елена сидела на кровати и читала роман. Красивой она не была. Простоватое круглое лицо, слишком алый рот и слишком румяные щеки с ямочками. Словно нарисованные, светло-голубые, как незабудки, глаза. Белокурая, коротко стриженные и тщательно уложенные волосы, несколько легких завитков на шее.
– Добрый вечер, дохтор, – тихо сказала она слабым ангельским голоском.
Она говорила с сильным акцентом и, наверное, знала не много французских слов. Она кокетливо протянула врачу руку и улыбнулась белозубой улыбкой. Одного зуба не хватало, но это ничуть ее не портило. Она покорно легла на живот, положив щеку на подушку и глядя прямо перед собой. Сестра откинула простыню как будто привычным, ничего не значащим и, однако, бесстыжим жестом, приподняла рубашку, обшитую кружевами. Показалось голое тело густого медового цвета, почти такого же, как волосы, с розоватыми отсветами; круглые икры ног, крутые бедра, довольно полные, но без единого красного пятнышка, тугой круглый задик. Экая круглышка эта Елена.
– Не правда ли, Венера Каллипигская? – сказал Оливье. – Поэтому ее и зовут «Прекрасной Еленой». Артистка цирка, хозяйка манежа. Психастеническое состояние, абулия, так сказать, или попросту – ослабление воли…
– А когда ты сделаешь ей укол в зад, у нее прибавится воли?
– Все в порядке, – сказал Оливье, – выпуская из шприца воздух, пока на игле не появились капельки жидкости. – Не шевелитесь, моя красавица, у меня легкая рука.
У Прекрасной Елены что-то забулькало в горле. Метж потерла смоченной в спирте ваткой по правой ягодице. Оливье вонзил иглу.
– О, боже правый! – вырвалось у артистки цирка.
Обеими руками она вцепилась в подушку.
Оливье уверенно ввел под кожу раствор и быстрым, легким жестом вытащил иглу, а сестра еще раз провела ваткой по розовой коже, на которой появилось алое пятнышко. Оливье передал ей шприц и, потирая руки, скользнул взглядом по телу, восхищенный этой поистине рубенсовской плотью. Метж спустила рубашку и прикрыла девушку простыней.
– Нельзя же глядеть без передышки на одно и то же, – сказала она.
Оливье развеселился.
– Это лучшие минуты моего рабочего дня. Оставьте ее мне, Метж. Вы идете к себе?
– Нет. Остендка меня тревожит. Долго она не протянет.
Чтобы выйти, им пришлось вторично проделать тот же путь по галерее ужасов.
– А ты знаешь, что такое эта Прекрасная Елена?
– Ей-богу, нет. Во всяком случае, она не производит впечатления очень уж ненормальной.
– Особенно если смотреть на нее со спины! Действительно, она не невменяема. Только у нее есть один пунктик. Она дрожит при виде священника.
– Быть не может!
– Когда она видит сутану, у нее подкашиваются ноги. Впрочем, такие больные есть во всех психиатрических больницах, эта тает при виде священника, та – при виде убогого, одна воспылала нежной страстью к дервишу, другая к богу-отцу, – в общем, читай Превера!
Ну и что? – Робер пожал плечами.
– Заметь, далеко не все из них в стационаре. Во всяком случае, их не тащат туда силой.
Ага, это уже заговорил антиклерикал. Робер не стал спорить. Он не верил в бога, но его возмущало издевательство над верой других, даже если, на его взгляд, они и заблуждались.
Когда они опять оказались у коек девиц из Доброго пастыря, те на всякий случай спрятались под простынями, но какая-то из них не удержалась и показала Оливье язык. Одна кровать была пуста. Их подруга, самая маленькая, брюнетка со сморщенным, как печеное яблоко, личиком, с живыми в темных кругах глазами поджидала в дверях доктора. Она манерно держала между пальцами длинный мундштук, изображая из себя женщину-вамп.
Оливье втянул носом воздух.
– Фу, ты куришь «бельга»! Возьми «кемел», это больше подходит к твоему типу красоты.
Девица взяла сигарету, понюхала ее, с кошачьей ужимкой лизнула языком губы и бросила – ни дать ни взять школьница, раньше времени познавшая жизнь.
– Благодарю, доктор.
– Ты чего здесь стоишь? Тоже укола хочешь? Давай, я готов.
– Еще бы, вы только что укололи Прекрасную Елену. И, видать, у вас разгорелся аппетит. – Она добавила к этому похабное словцо и залилась смехом.
– Ну, выкладывай, паршивка, что там у тебя, а то я есть хочу!
– Вы приглашаете меня пообедать?
– В Счастливую звезду, когда выйдешь отсюда.
– Рассказывайте сказки!
– А почему бы и нет? Что было вчера, того может не быть завтра.
Но девица уже не шутила. Она тихо спросила:
– Вы ведь ищете мадам Сюзи, да? Я слышала, вы говорили.
– Мы-то думали, у нее маленькие ушки, а у нее – радиолокаторы!
– Так вот, не ищите мадам Сюзи. Она уехала еще до обеда. Она пришла в отделение, когда Метж отсутствовала. И девчонка с кухни сказала ей, что ее муж хотел покончить с собой.
– Не понимаю! И она уехала? Но должна же она была как-то увидеться с ним?
– Она так и сделала.
– То есть?
– Да. Ее муж лежит в больнице в Брюгге. Она и поехала в Брюгге.
– Ах ты, черт, – процедил сквозь зубы Оливье. – Вернее, «О, боже правый», – как сказала Прекрасная Елена. «Боже ты мой правый».
– А разве не так, доктор?
– Много будешь знать – скоро состаришься, маленькая притворщица. А все же спасибо.
– Нам приятно доставить вам удовольствие. Спокойной ночи, доктор. Приходите к нам почаще, здесь такая скучища.
Они были уже у порога.
– Благодарю за сигарету, – бросила брюнетка.
Ключ торчал в замочной скважине. Оливье открыл дверь, и та натужно заскрипела. Они вышли на улицу. После жаркого помещения – у женщин топили сильнее, чем у мужчин, – им показалось, что стало еще холоднее.
– Ты очень фамильярен с этими трясогузками, – сказал Робер.
– А с ними только так и можно. Но в присутствии Эгпарса я так не разговариваю. Он пуританин.
– А где же приготовления к рождеству? Я что-то ничего не заметил.
– Женщины пассивнее мужчин. А может, просто больше не верят в рождественского Деда.
Они вошли во двор под стеклянной крышей, где снег подтаял – столько его месило ног, а теперь покрылся корочкой льда. Закурили.
– Тебе понятна вся эта история с Сюзи? – спросил Оливье, выпуская изо рта струйку дыма.
– Нет. Зачем она отправилась в Брюгге?
– Да этот кретин валлонец виноват. Несчастный башибузук! Директор-управляющий! Наверное, кто-нибудь сболтнул, что, мол, муж собирался покончить с собой и что его забрали в больницу. Она решила, что – в Брюгге. Сначала его туда и отправили. Я не думаю, чтоб она просто так помчалась в Брюгге, да еще в такую дрянную погоду, – хоть она и шлюха из шлюх, – в то время как ее муж подыхает здесь и не чает, как ее увидеть. А этот мерзавец Хоотен за целый день не удосужился известить ее о случившемся. Ох, уж эти мне фламандцы. Хуже нет когда на них находит приступ добропорядочности.
Они взяли влево и снова оказались между корпусами. Косой луч света, падавший на здания, поджигал красный кирпич, и тот принимал – почему-то лезла в голову такая мысль – оттенок запекшейся крови. Их тени колыхались перед ними на снегу и на стенах.
– Ты говоришь, этот малый может умереть ночью?
– Да.
– Но за ним смотрят, и вряд ли ему удастся повторить все сначала!
– Нет, Робер, не о том речь. Травиться заново он не станет. По крайней мере, сейчас. Но он может сгореть, как свеча. Мы опасаемся коллапса на второй или на третий день. Коллапс – это упадок сердечной деятельности. Ты слышал, что шеф сказал. Его беспокоит сердце. Так часто бывает – побочные действия отравления. Больной не умирает от отравления, а сердце сдает.
Роберу стало бесконечно грустно при мысли, что этот человек, игрушка в руках судьбы, о чьем существовании он и не подозревал несколько часов назад и чье лицо показалось ему таким несимпатичным, может умереть сегодня ночью, – а он-то рассчитывал на жалость, думал таким образом вернуть свою Сюзи, которая уже, наверное, приближается сейчас к больнице в Брюгге, где она искала мужа, который целый день жил и дышал тут же, рядом с ней.
Глава VIIIСквозь плохо прикрытые марьякерские ставни пробивался тусклый дневной свет. Робер потянулся, стряхивая с себя остатки сна. Жюльетта, повернувшись к нему спиной, читала. Он перегнулся через плечо жены, но она раздраженно оттолкнула его. Жюльетта читала Историю О., и оттого, что ее застали за таким пошлым чтивом, она пришла в ярость.
– Наверное, коварная Полина Реаж, создавая этот шедевр полуприкрытой порнографии, не предполагала, что он вызовет такую реакцию стыдливости.
– Идиот! Отстань от меня.
Что ж, пускай. Он прекрасно себя чувствовал в этой комнате с неброской мебелью. Абстрактный рисунок кретоновых штор на окнах радовал глаз. Блеск снега и розово-желтый свет лампы у изголовья забивали друг друга, и от этого двойного освещения по потолку шли горизонтальные полосы. Домино еще спала, уткнувшись носом в своего мишку. Робер встал и сделал несколько гимнастических упражнений.
– Перестань! Ты разбудишь Домино! Она и так мало спит.
Робер взял туалетные принадлежности и вышел, как был в пижаме, закрыв за собой дверь, отгородившую его и от Домино с ее снами, и от Жюльетты с ее книгой и ее раздражительностью. Из ванной до нее донесся его гулкий голос:
– Что за крокодил забрызгал так ванную!
В ответ послышалось веселое гоготанье.
– А что за крокодил нежится в постели, когда уже давно наступил двадцать третий день декабря, часы давно уже пробили девять, а друг его Оливье с семи утра за работой!
Жюльетта позавидовала этой мальчишечьей веселости, сквозившей в каждом слове. Но она заставила себя не отвлекаться от чтения. И хотя от каждого слова ее всю передергивало, она не могла оторваться от книги. «Забавы» мужчин вызывали у нее тошноту, а пассивность героини приводила в отчаяние. Будь у нее такая возможность, она сама охотно бы отколотила ее. Жюльетта снова улеглась на бок, так что остался видным только кончик носа и, держа книгу в одной руке, прочла:
Таким образом, она трижды была свидетельницей того – один раз в коридоре, который вел в красное крыло, два раза – в столовой, куда ее затащили, – как девиц, захваченных врасплох за разговором, повалили на землю и стали избивать…
Жюльетта закрыла глаза: ее отталкивал и зачаровывал увиденный в книге мир, отталкивал своей жестокостью, а зачаровывал потому, что в своем сознании она подменяла его этим марьякерским городком, приткнувшимся в одном из уголков Фландрии, – таким опрятным, в эмали, в старинном кирпиче.
По ту сторону перегородки, где начинались владения мужчин, стоял под душем голый Робер и брызгался и фыркал, словно тюлень. Из комнаты Оливье доносилось жужжание электрической бритвы. Они разговаривали очень громко, стараясь перекрыть «технические» шумы. Когда Робер вышел наконец в плавках из ванной, с мокрыми, черными как смоль, вьющимися волосами, Оливье уже услаждал себя чаем.
Крепко скроенный, узкобедрый, поджарый, с развитыми плечами и сильной шеей, с мощной волосатой грудью, где волосы легли в виде креста на шее крестоносца, Робер был похож на боксера среднего веса, который только чуточку начал обрастать жирком.
– Ты неплохо сохранился для сорокалетнего мужчины! Живота совсем нет. А мускулы!
– Сорокалетнего мужчину относят к тому же кругу понятий, что и «тридцатилетнюю женщину» и «сорокалетнего соблазнителя». Но бальзаковский словарь устарел! Сорок лет – старость для боксера, и только, а я молодой режиссер, постановщик французского телевидения, и буду таковым еще лет десять, по крайней мере!
– Совершенно верно, – согласился Оливье. Он повязал поверх нейлоновой рубашки, – Оливье любил ее: гладить не нужно, – американский галстук, на котором цвела весенняя прерия, и продолжал, охорашиваясь перед зеркалом: – Мир несется вперед, как обезумевшая лошадь. Но человек будет только тогда человеком, когда сможет жить до ста двадцати лет, для чего он и создан: тридцать лет – детство, шестьдесят лет – юность и зрелость и тридцать лет – мудрая старость.
– Слушай, – сказал Робер, прекращая словесную игру, за время которой они успели перекинуться сотней разных идей, волнующих их поколение, выплеснуть друг на друга каскады остроумия и наговорить массу всякой чепухи, – слушай, – повторил Робер, меняя этот немного дурашливый, но для непосвященного почти нормальный тон на серьезный, – я хотел бы кое-что узнать.
– Держу пари, тебя интересует Ван Вельде.
– Я заснул вчера с мыслью о нем и проснулся с той же мыслью.
– Я это сразу заметил.
– Ему лучше?
– Он хорошо спал. Он сейчас примеривается к жизни, собирается с силами. Сегодня он увидит Сюзи. Но любопытно узнать, почему тебя так интересует этот канатный плясун? Вчера перед тобой прошла вереница ярких личностей: Фернан из Счастливой звезды, резвунья Сюзи, Эгпарс, башибузук, Прекрасная Елена, крестьянка Эльза и, наконец, девицы из Доброго пастыря. Хватит, по-моему? Так почему же он?
Робер уже насухо вытерся полотенцем. Он стянул перчатку с больной руки, стало видно, что она слегка вывернута до локтя, словно сведена судорогой, и примерно на одну пятую короче другой руки. Он сосредоточенно думал.
– Не знаю, как объяснить.
– Может, с ним что-нибудь связано?
– Кажется, но все это как-то расплывчато. А тебе-то он интересен?
– Только как больной. Ты в нем видишь что-то еще.
– Да, но что именно?
– Чаю выпьешь?
– Благодарю покорно, пусть его дикари пьют!
– Бернар, – громовым голосом прокричал Оливье, – кофе нам.
Вошел Бернар. На нем были брюки, какие носил Улыба и другие обитатели этого заведения, того же голубовато-сиреневого цвета, что так поразил Робера. Мажордом подал кофе и к нему густое, жирное молоко, разлил кофе по чашкам. Прижав больной рукой к телу краюху хлеба, Робер отрезал от нее тонкий ломтик, положил его на стол, намазал маслом и с аппетитом принялся есть. Ему было хорошо в Марьякерке: рядом сидел его друг Оливье, а на столе дымился кофе с молоком, – обыкновенные земные радости. Ощущение полного душевного покоя. Счастье клокотало в нем, исходило от всего вокруг; душ – счастье, и гимнастические упражнения – счастье, счастье, что можно расслабиться и не думать ни о ближайшей передаче, ни о плохой игре актера или неудачном выборе темы, ни о стачке технических работников. Оставалось лишь одно темное пятнышко на этом фоне: всплывала отвратительная физиономия того типа с рыжеватой шевелюрой, бегающим взглядом и торчавшей, как кукурузные стебли, щетиной.
– Бернар, – обратился Оливье к мажордому, – займешься завтраком. Предупреди шеф-повара. Он мне не откажет, я лечу его печенку. А печенка у него – хуже не придумаешь. Нас… раз, два, три, четыре, пять. Пусть приготовит на шесть человек.
Бернар вышел. Робер отметил про себя, что сегодня мажордом надел такую же, как и штаны, куртку, того же блекло-сиреневого цвета.
– Знаешь, у меня мелькнула мысль, – усиленно работая челюстями, проговорил Робер, – впрочем, ничего нового.
Он задумчиво жевал приятно пахло кофе; Робер уточнил:
– У них униформа. Как у солдат какой-нибудь армии. Армия отчужденных.
Дальше он мог не объяснять.
– Ты вспомнил войну?
– Да.
– Все никак не можешь забыть.
– Увы. Я никогда не говорю о войне. Ни с Жюльеттой, ни с Домино. Вообще ни с кем не говорю. Никогда не возвращаюсь к ней в работе. И орденов не ношу. Я думал, что году к сорок пятому – сорок шестому обо всем забуду. И мне казалось смешным, что старые солдаты – участники первой мировой войны – все время напоминают нам о ней: выставляют напоказ свои медали, потрясают своими знаменами, собирают конгрессы, приглашают посетить места сражений.
– А из тебя вышел бы неплохой знаменосец ветеранов шестьсот шестьдесят шестого пехотного полка.
– Кретин!
– Вот проходят валлонцы, а вот альпийские стрелки! Конечно, рука в кожаной перчатке выглядит не так эффектно, во время всяких процессий, как деревянная нога, но тоже впечатляюще!
– Ты безнадежно глуп! Я говорю серьезно. Мне казалось смешным, что ветераны этой войны делают то же самое. Уж их я никак не мог оправдать. Они же сами потешались над своими отцами, пока не наступил тридцать девятый год. Но, оказывается, и я не могу забыть про войну. Проклятие какое-то! Она все время напоминает о себе, и даже слишком сильно напоминает!
– Я тоже не могу забыть маки, – сказал Оливье.
Его бесшабашность как рукой сняло. Ему снова виделась розовая заря над зелеными лугами Дордони. Он тряхнул головой.
– А, дьявол! Нельзя же все-таки всю свою жизнь прожить с мыслями о войне!
Он налил себе еще чашку чая и залпом выпил ее.
За перегородкой послышался лепет Домино: она только что проснулась. Напряжение Робера спало. Голос дочери оказывал на него магическое действие.
– Ты пойдешь сейчас со мной к больным?
– Да.
– Ты ведь, в сущности, ничего и не видел! Я дам тебе почитать одну-две книжонки по психиатрии. Правда, вряд ли ты там что поймешь. Нужно, по крайней мере, лет десять повариться в этом котле, чтобы в них разобраться и чтобы увидеть, какая там накручена галиматья, а действительность-то все равно ускользнула, и осталось лишь словесное трюкачество, одним словом, мюзик-холл от науки, а дело не продвинулось ни на шаг.
– Охотно прочту, – сказал Робер.
Постояв с минуту в нерешительности, он кивнул на свою больную руку.
– Ты не помог бы мне, а то я с ней проканителюсь, а к Жюльетте мне сейчас не хочется обращаться.
– Она все еще не в духе?
– Угу. Она читает Историю О. Это ты ей подсунул?
– Скажешь тоже! Просто у них какая-то удивительная способность натыкаться именно на то, чего они не хотели бы замечать. Жюльетта ее у меня выкрала! И не дай бог, если она дочитает ее до конца – мне придется распрощаться с жизнью, потому что я не знаю другой такой книги, которая бы так обнажала чувства женщины и тайную ненависть, какую они питают к мужчинам. По сравнению с ней Маркиз де Сад – просто детские забавы. Не думаю, чтобы она помогла ей избавиться от мизантропии. Давай-ка свою руку!
Робер протянул раненую руку. Оливье осмотрел ее.
– Ты никогда не говорил мне, как все случилось.
– Я боюсь возвращаться к войне. Осколок снаряда попал в руку и задел нерв. Июнь сорокового года.
Мускулы предплечья напряглись. Робер повертел рукой в руке Оливье, но не почувствовал дружеской теплоты, зато Оливье почувствовал, как безжизненна рука друга.
– Она начала сохнуть, тогда я стал заниматься специальными упражнениями и выжал из нее максимум, но мышцы уже атрофировались, и она не сгибается в локте.
Он говорил о своей руке, как говорят о нерадивом жильце; Оливье заметил, как по руке Робера пробежал нервный ток и от напряжения воли, пытавшейся преодолеть барьер, дрогнуло еще сильнее предплечье, но кисти движение не передалось. Оливье ловко палец за пальцем облек руку Робера в плотную кожаную перчатку, и в перчатке она выглядела мужественнее, чем обычная, ничем не защищенная рука. Робер не случайно выбрал именно такую перчатку, чтобы прикрыть свое увечье, – из плотной мягкой кожи глубокого черного цвета; он позволил себе малую толику кокетства. У запястья Оливье стянул перчатку ремешком, который играл роль своего рода упора.
– А мне нога не дает покоя, – сказал Оливье. – В свое время рану как следует не залечили, пришлось поставить серебряный протез… В общем, только хирургия и стоит чего-то, так-то, старина.
– А я и не знал, – протянул Робер.
– Ну вот теперь знаешь, ты и Лидия, – больше никто. Моих милых подружек я, конечно, ни во что не посвящаю. Да им и наплевать.
Как и накануне, Оливье надел сандалии и пальто, помог влезть в пальто Роберу. И хотя Робер не выносил подобного рода услуг, от Оливье он принял ее без стеснения.
Прежде чем уйти с Дю Руа, который оставил свою комнату в полном беспорядке, Робер зашел к себе, поцеловал в лоб жену, но та, воплощенный протест, даже не подняла головы от книги. Он схватил Домино и, попридержав больной рукой, здоровой подбросил ее в воздух. И, напевая «яву», щека к щеке, закружился с ней по комнате. Девочка закрыла глаза и замурлыкала от удовольствия.
– Моя спасительница, – сказал Робер другу, принимая к себе дочь, а та настойчиво требовала: «Папа, еще!..»
У Оливье был достаточно наметанный глаз, он моментально сообразил, каково соотношение чувств, составляющих эмоциональное ядро семьи Друэн, и вздохнул: у него такая же история, только что нет ребенка.
– Вся беда в том, – попытался объяснить Оливье, когда они уже выходили, – что мужчина и женщина слишком по-разному устроены, чтобы жить вместе, хотя они могут любить друг друга или почти любить. Тут с самого начала произошло какое-то недоразумение.