Текст книги "Свидание в Брюгге"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Ван Вельде вернулся к своим обязанностям на кухне. Он то и дело с гордостью поглядывал на свои новенькие суконные нашивки. На ремне у него болтался пистолет капитана.
Во время чтения приказа Шарли открыл было рот, но капитан так странно посмотрел на него, – и моля и приказывая одновременно, – что лейтенант поперхнулся и только промямлил:
– С-сучья война!
– Поздравляю, – сказал солдату Ван Вельде капитан Бло де Рени своим прекрасным певучим голосом, о котором в эту торжественную минуту никто не посмел подумать, что он, как оказалось, очень хорош для приманки коров в полночь. – Вы настоящий герой, капрал Ван Вельде.
Ван Вельде покраснел и проковылял вразвалку к капитану.
Бло что-то невнятно пробормотал, однако Робер отчетливо услышал: «Они ничем не брезгуют». Капитан встал и пожал солдату руку.
– Мой пистолет можете оставить себе. Отныне он ваш.
Потом капитан повернулся к Шарли, молча наблюдавшему сцену, и сказал:
– Благодарю вас.
Для всех так и осталось загадкой, за что капитан Бло де Рени благодарил лейтенанта Шарли.
– Ничего не поделаешь, Шарли, война, – миролюбиво добавил капитан.
Ван Вельде сиял:
– Ох же и обрадоваются папаша с мамашей!
Офицеры пригласили его выпить с ними.
Ван Вельде, человек северного, сдержанного темперамента, не отличавшийся необузданностью и, видимо, ценивший это качество в других, сейчас разошелся. Он устроил удивительное представление: он начал пританцовывать, вернее, перескакивать с ноги на ногу, он почти непристойно дрыгался в какой-то первобытной пляске и, поглаживая себе грудь, хриплым голосом выкрикивал:
А парням ш-Севера…
А парням ш-Севера…
Рога наштавили,
Рога наштазили…
Солдаты подхватили припев. Бло расплылся в улыбке, Дэла хохотал так, что слезы выступили у него на глазах, Шарли возмущенно кричал: «П-подите вы все к ч-черту, тр-роглодиты несчастные!»; а Робер Друэн задыхался от непонятной щемящей боли, затягивавшей его, как трясина, он барахтался в этом мраке, ища в нем просветы, но мрак становился все гуще, лишь кроту да таракану под силу было выбраться оттуда, – и тогда ему почудилось, что он перестает быть человеком.
Глава XIРобер тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Целая жизнь, – все то, что единственно имело для него знамение семнадцать лет назад, – за какие-то несколько секунд, в которые не было произнесено ни единой фразы, ни единого слова, день за днем прошла перед его глазами. Но это были разрозненные картины, не подчинявшиеся логике времени, – несвязные фрагменты фильма о событиях в Аглене Верхнем, в которых участвовала Полуночница, как потом называли в рассказах корову, и к коим, впрочем, возвращались все реже и реже. На многократно увеличенном экране сознания нестройно следовали друг за другом сцены и события, составляя скорее беспорядочный калейдоскоп. Внезапно Робер отчетливо увидел и Шарли, и бегающие глазки Ван Вельде, и внушительную фигуру Бло де Рени, и убитого немца, и худосочную корову. Все, что он считал забытым, на самом деле въелось в сознание, которое запечатлело даже запах коровы!
Семнадцать лет!
Взгляд Робера упал на раскладушки, он увидел спящих под электрошоком больных, Эгпарса, ожидающего следующего пациента, безучастных санитаров, Оливье, в упор глядевшего на него.
И он увидел – среди других – Ван Вельде под серым одеялом, самоубийцу, который теперь ассоциировался у него с Ван Вельде – героем, все так же напевавшего во сне: «А парням ш-Севера, а парням ш-Севера…»
Робер глубоко вздохнул и выдохнул все, что скопилось у него в груди.
Нужно было собраться с силами, чтобы противостоять этому двойному кошмару – открывшемуся ему сейчас и поднявшемуся из глубин прошлого, которое опалило его сознание. Как в двух параллельных зеркалах, в Ван Вельде тысяча девятьсот пятьдесят шестого отражался Ван Вельде тысяча девятьсот тридцать девятого, а в том виделись его далекие предки: Ван Вельде в схватке с пруссаком – тысяча восемьсот семидесятого года; Ван Вельде, сдавивший горло часовому в шлеме; Ван Вельде – поджигатель; Ван Вельде, вспарывающий брюхо испанцам герцога Альбы, кровавого герцога; Ван Вельде – враг герцога Фландрии, лжегерой рядом с истинным героем, и уже не разобрать кто где; вот вырисовываются Ван Вельде все более приземистые, все более низколобые, и все массивнее у них костяк и короче покривевшие ноги, и вот уже наступают сумерки человечества! А с другой стороны – Ван Вельде тысяча девятьсот пятьдесят шестого года; он открывал другую галерею, где Ван Вельде, все более технически оснащенные, оснащались и развивались до бесконечности, – и опять лжегерои рядом с истинными героями; и вот уже Ван Вельде, первый убивающий первого марсианина и упомянутый в приказе по планете, уступает место следующим Ван Вельде – моторизованным и заскафандренным, электрифицированным, стеклофицированным, те же Ван Вельде, и несть им конца. Но есть же порог, перед коим остановятся убийцы, для которых любая война – в удовольствие и которые кончают жалкими червями в психиатрических лечебницах? И схлынут наконец Ван Вельде, которым «наставили рога», – а может, надели смирительные рубашки? Доколе же земля будет носить этих вечных убийц, вечных «героев»? И когда же наконец, человечество избавится от всей этой парши?
Оливье положил руку на плечо Робера.
– Приехали, – сказал он, словно пассажир своему задремавшему собрату.
Робер грустно улыбнулся.
Прошла всего какая-нибудь минута с тех пор, как он погрузился в прошлое. Да, не больше: в движениях окружающих была ничем не нарушенная последовательность. И Оливье стоял на том же месте.
Робер почувствовал, как у него заныла покалеченная рука. Он отморозил ее той памятной зимой тридцать девятого – сорокового, почти вся рука вспухла, покрылась огромными сероватыми волдырями. После ранения ничто не изменилось, и сейчас она чувствовала холод так же, как в ту треклятую зиму. Подобно ему, она хранила воспоминания! Он растер ее здоровой рукой.
Оливье не преминул позубоскалить на сей счет.
– Старик, ты натолкнул меня на мысль. Я сделаю потрясающее сообщение в Обществе медиков-психологов. Побочное действие электрошока. Один ложится под ток, а другой смотрит на него и испытывает воздействие.
– Так оно и есть. Мне помогли прийти в себя.
Робер подошел к койке, на которой храпел Ван Вельде. Бедолага лежал на боку, положив под голову руку и свернувшись клубком. Так лежит зародыш в утробе матери, лишнее свидетельство в пользу психиатров!
– Ты к нам издалека? – проникновенно спросил Оливье.
– Из очень далекого далека. Потом объясню.
– Надеюсь.
– Кажется, остался один, – сказал Эгпарс.
Вошел последний больной; увидев электрическую установку, спящих товарищей и врачей, он попятился к двери. Это был вчерашний психастеник, тот, что не хотел выходить. Из его груди вырвалось какое-то звериное урчание. Нет, нет, он не хочет! Санитары взяли его под мышки и потащили к койке. Он переводил с одного на другого полный бездонной печали взгляд, и в клокотанье звуков отчетливо выделялось его настойчивое «Ни! Ни!». Он не отбивался, однако висел мешком на руках у санитаров. Но вскоре он и вовсе перестал сопротивляться. Они знают, что он не хочет. И все. Остальное его не интересовало. Он отстранился.
Оливье сделал укол. Больной застонал. Потом – электроды, трубка в рот, жужжание тока. Больной завыл, Робер впервые услышал такое характерное завывание, завывание, нарушившее покой бывшего монастыря, еще приглушенное пластмассовой трубкой во рту и тем не менее пронзительно дикое, какое-то гортанное, – крик отчаяния всего этого люда.
Но для Робера это уже утратило прежний смысл.
Солдат по прозвищу Бреющий Полет, которого распирает гордость оттого, что у него есть автоматический пистолет – подарок Аглена Верхнего, сейчас проснется; он проснется в другом мире, жалком и ничтожном, и будет «совершенствоваться» в нем дальше. Робера интересовал только он. Действительно, жизнь – злая шутка, коли она обрекла на мученье первого героя «странной войны», и до какого состояния низвела его!
– Слышишь, – окликнул его Оливье. – Я не имел возможности сфотографировать твоего типа, но две его фотографии у нас есть. Я думаю, тебе хватит.
И это уже не имело значения. Но Робер все-таки взглянул на них; фотографии, которые выпали из кармана Ван Вельде во время их последнего визита к нему. На одной – Ван Вельде, немного моложе, чем сейчас, с женой, небезызвестной Сюзи. Нежная супружеская пара, мало того – счастливая! Рука жены обвила талию мужа.
– Впечатляюще, не правда ли? Нежность, вызванная полярностью пола, как говорит Эгпарс. А кроме того, он чувствует себя защищенным в объятиях этой здоровой, цветущей бабы.
Другая фотография – из времен войны. Робер улыбнулся краешком губ. Все, что изображено здесь, известно ему в мельчайших подробностях, начиная от похоронных дрог Аглена и кончая гербовым щитом нотариуса, – он ощущает зловещую атмосферу деревни, покинутой жителями. Ван Вельде, капрал, гордый, стоит в дверях дома – казармы, небрежно поигрывая пистолетом капитана Бло.
Робер не позволял себе расстаться с мыслью, что тут нет ничего, кроме обыкновенного сходства. Он подсознательно изо всех сил боролся с собой, стараясь убедить себя, что спасенный самоубийца и капрал Ван Вельде – не одно лицо. Он прибегал ко всяческим уловкам. Он с надеждой схватился за спасительную идею: его-де, сбивал с толку злосчастный романтизм, который свойствен ему как изобретателю завлекательных историй. Но тщетно. Самоубийца из Марьякерке все-таки был убийцей из деревни Полуночницы – первым солдатом, награжденным за уничтожение врага в рождественскую ночь тысяча девятьсот тридцать девятого года, когда немцы, ничего не ведая, распевали на ничейной земле Heilige Nacht – одним словом, Ван Вельде нынешний – тот самый герой Ван Вельде.
Робер повернулся к Оливье:
– Ты случайно не едешь в Брюгге?
– Сегодня нет. Завтра.
– Мне бы хотелось поехать с тобой. Помнишь Санлека, торговца свечами, в прошлый раз мы не застали его?
– Это за Марктом, кажется?
– Да. Я непременно должен его увидеть.
– Нет ничего легче. Тебе вовсе не нужно ждать меня. Привратник знает тебя. И, – тут Оливье все-таки не удержался, – ты свободен, абсолютно свободен, – с мелодраматическим надрывом произнес он.
– Мы все свободны, не так ли, мосье?
Эгпарс, мывший под краном руки, важно кивнул:
– Свободны, но не безответственны.
Ван Вельде все еще спал. А когда он в упор расстреливал Хорста Шварца, адвоката из Мюнхена, бродившего той рождественской ночью между позициями французов и немцев в поисках обезумевшей коровы, понимал ли он тогда, что он, хоть и свободен, но не безответствен? А когда он глотал барбитураты, чтобы расквитаться с жизнью, из-за Сюзи, обманувшей его с малюткой Фредом, тогда он был свободен? Да, свободен, но не безответствен!
– Успеется, завтра съездим в Брюгге, – сказал Робер. – Дело неспешное: ждали семнадцать лет, можем и еще подождать.
– Понимаю. Речь идет о войне?
– Оливье, у нас и сейчас еще война. Она все время в нас, будь она неладна! Я пятнадцать лет пытался заставить ее молчать. Но я больше не могу. Я болен ею. Она въелась в меня, как оспа. Мы все поражены ею, как те, кто пережил Хиросиму, и почти так же безнадежно. Мы все разбиты параличом, имя которому война. War Krieg. Война… Война, которую Жан Жироду назвал страшная Ли-пу-пу. Мой отец болел войной! И дед мой болел войной! Это в крови у нас! – Робер горько рассмеялся, не разжимая губ. – Прости меня.
Доктор Эгпарс тщательно приладил к носу очки, взглянул на Робера своими голубыми в розовых ободках глазами, взял его под руку и, выводя гостя из кабинета, спросил:
– Ну, как вы теперь относитесь к электрошоку, мосье Друэн?
Глава XIIШел снег. Белые хлопья мягко падали на землю, ложились на поля и дюны, на каналы и дороги, на зубчатые крыши Марьякерке.
Рождественская месса началась на час раньше, как и тогда в Аглене Верхнем по просьбе Шарли. Робер стоял в дверях «вестминстерской» часовенки и с тяжелым сердцем смотрел, как совершается обряд рождения Христа.
В нефе сгрудились, бдительно разделенные санитарами, мужчины – по одну сторону, женщины – по другую, как в тюрьме. Робер уже давно не верил в католическую церковь. Но в бога он верил. И у него была повышенная чувствительность к тому, как отправляются религиозные обряды. Поэтому в церкви он держался обычно поближе к дверям и во время служб всегда стоял. Робер чувствовал себя там чужаком, вынужденным делить заботы семьи, чей уклад он не принимал. Он не был с ними, но не был и против них, и эта двойственность проскальзывала в его поведении. Со спины ему видны были Эгпарс, Лидия, Жюльетта, маленькая Домино и блекло-сиреневая толпа – больные на фоне зажженных свечей, бросающих темные блики на золотые одежды священников.
Так же, как в тюрьме, мужчины и женщины украдкой переговаривались. Бочком-бочком, и розовощекая Эльза очутилась возле рыжего парня – брата, должно быть. В поле зрения Робера попали девицы из Доброго пастыря, удивительно благообразные на сей раз. Как и все публичные девки, они бывали одержимы религиозным фанатизмом, но больше, чем на час, их не хватало. Робер различил в толпе Улыбу и шеф-повара, узнал некоторых служащих. Ну что ж, все правильно; это были святочные фигурки Марьякерке, святочные фигурки Фландрии.
На улице оглушительно звонили колокола. Мороз лютовал. Робер решил отстоять всю службу до конца. Он не всегда был неверующим, в свое время он был певчим, и он не все забыл.
У подножья алтаря позвякивал, резко дребезжа, колокольчик.
И тут храм огласило торжественное песнопение. Сперва неуверенные, голоса постепенно набирали силу. Пело шесть человек – пятеро больных и Оливье, на целую голову возвышавшийся над хором. Безбожник Оливье неистовствовал, похожий на персонаж с полотна Мемлинга. Они вдохнули жизнь в старый рождественский тропарь, который Фландрия помнила гнусавым и безрадостным. Так, должно быть, исполнял его когда-то герой фландрской хроники Тиль Уленшпигель со своим другом Ламме, и Клоас, и нежная маленькая Неле, – Тиль, король гёзов, вечный страж свободы.
Робера потрясли эти голоса, в которых слышалось биение сердца; казалось, чужой язык сообщал им еще большую мужественность, а болезнь исполнителей – еще большую отрешенность. Потом они спели на французском языке гимн пилигримов, тоже пришедший из глубин веков, но так не похожий на предыдущий: ритм был скачущий.
Голос Оливье взметнулся ввысь и парил, пока к нему не присоединились звуки фисгармонии. Потом хор повторил незатейливые вирши, усердно, до смешного, выделяя ударные гласные и нажимая на согласные:
Ясли стали домом
Нашему доброму богу.
Все туда мы побежи-им,
Побежим быстрее.
Все туда мы побежи-им,
Побежим быстрее,
Побежим, побежим
Под убогий кров.
Лицо Робера осветила улыбка, его душа наполнилась нежностью и снисходительной жалостью. Как непритязательны эти слова, какие они шаловливые и вместе с тем полные высокой страсти. Оливье наслаждался переливами своего чудесного голоса, вел мелодию:
Пусть каждый сердце отдает,
Священным пламенем, пылая.
И ансамбль подхватывал:
Святые – святые, святые,
Свят-тые,
Свят-тые,
Святые дары
Иисусу Христу мы подносим.
«Какие просветленные у них лица, – думал Робер, – с каким чувством они поют, отчаяние и мольба слышатся в их голосах». Его словно обдало теплой волной, и сердце сжалось от боли.
Служба была в разгаре. И когда Робер услышал на фламандском первые слова песнопения, которое распевали немцы – тогда, семнадцать лет назад, – их Heilige Nacht, он понял: это рука судьбы свела события двух времен, намеренно поставив их рядом, и ему никогда от них не уйти.
Повернувшись к своей пастве, священник широко взмахнул рукой, будто одаривал ее.
И блекло-сиреневая толпа выдохнула:
– Было бы за что, – прошептал Оливье, неизвестно как очутившийся рядом с Робером.
Робер вышел, а следом за ним Оливье. Все так же, кружась, падал снег. Они подождали Жюльетту с Лидией и Домино. Девочка робко взяла отца за руку, ошеломленная тем, что открылось ей в эту волшебную ночь.
Может статься, она будет впоследствии, вспоминать об этом празднике как о самом чудесном, событии ее детства! Эгпарс присоединился к ним, а больные в сопровождении санитаров отправились по палатам.
– Свят ты, свят ты, свят ты… – напевала Домино. – Мам, послушай, научи меня этой песне, которую дяди больные пели.
– Хорошо, – ответила Жюльетта.
У нее на глаза навернулись слезы.
– Ну что скажешь? – обратился Оливье к другу. – Неплохое рождество я вам устроил? До чего невинно и наивно!
– Но почему-то никому из нас не было смешно.
– А в мои расчеты и не входило вас смешить. Я только думаю, может, все-таки эта непосредственность сохранится у людей, чьи дети полетят на луну.
– Медам, – произнес Эгпарс, – если вы желаете осмотреть больницу – сегодня самый подходящий момент: я собираюсь навестить моих больных и поздравить их с праздником.
Обе женщины, хоть и не признавались в этом, страстно мечтали заглянуть за толстые кирпичные стены. Дома Жюльетта уложила в постель сонную Домино, а та еще полюбовалась елкой, стоявшей у ее кроватки, и вскоре заснула.
Ярко светились окна в больнице. Эгпарс шел впереди, – халат он снял и накинул на плечи пальто, – женщины семенили сзади, держась друг дружки; Эгпарс вел их нескончаемыми коридорами и залами, где стояли красиво убранные елки и возле них – ясли. Служащие принарядились, надели сверкающие белизной халаты, тщательно причесались. На многих больных были праздничные костюмы. Теперь их уже нельзя было отличить от клиентов Счастливой звезды. Репродукторы не смолкали ни на минуту, мелодии сменяли одна другую, но этих Робер еще не слышал, – в программу теперь включили церковные песнопения, исполнявшиеся на фламандском языке.
Большинство больных отдавали себе отчет в том, что справляется рождество, но до сознания некоторых это не доходило. Кое-кто спал: они отвергали праздник; одни играли в карты, другие сидели в напряженных выжидательных позах. Сердце сжималось смотреть на них, на их лица, где бури, потрясшие души, оставили глубокие борозды, – но лица выражали надежду, вопреки всякой надежде.
В зале Эскироля некий широкогрудый крепыш, одетый просто-напросто во фланелевую куртку, словно заводной, не останавливаясь ходил по кругу. С ним Робер познакомился в тот самый день, когда услышал в исполнении оркестра Розы Пикардии. Малый вызывал отвращение. Женщины – миниатюрная Жюльетта в шубке нараспашку и рослая, вся зардевшаяся, как маков цвет, Лидия – не произвели на него ни малейшего впечатления. Женщины боязливо жались друг к другу. А мужчина как ни в чем не бывало мерил шагами залу, сверкая голым задом, и плутовато ухмылялся.
Ухмылялся ухмылкой героев Реймса!.. Наконец-то! Двое суток бился Робер, чтобы найти определение этой улыбке, застывшей на лицах многих больных, глуповатой и язвительной, напоминающей скорее судорогу, нежели естественное выражение лица! Та же улыбка, что у древних греков, если говорить об искусстве, особенно в критских полотнах, а позже – у Реймса, у его ангелов, – неверная и неуловимая и настолько же больная, насколько божественно прекрасна знаменитая улыбка андрогинов Леонардо да Винчи. Легкая улыбка, которая не вяжется с лицом, скрывающимся за ней, словно за тонкой вуалью; она чуть подергивает губы и вот-вот исчезнет, но не исчезает, словно обладатели ее, насмешливо взирающие на весь род людской, хранят какую-то глубокую тайну.
Он, верно, смеялся над ними, голый человек, крутившийся возле ясель, загадочно улыбаясь тонкими губами.
– Медам, прошу прощения, – сказал Эгпарс, – но нашим сестрам и не такое приходится видеть. Как говорит Метж, «монахини уже пообвыкли, их этим – не проймешь». Метж любит так говорить: «пообвыкли» и «понимаете?». И я говорю: «Понимаете?» Я-то прекрасно понимаю. Не важно, что он в таком виде. Взгляните на него разок хотя бы. Это тоже я говорю. Взгляните. Не думайте, что он не узнает нас, но мы не интересны ему. Мы не существуем для него.
Однако голому вертуну мало было вертеться; он принялся истово пританцовывать, сохраняя при этом меланхолическое выражение лица, – ни дать ни взять Сидней Беше в Антибских улицах, – и Жюльетте сразу вспомнилось лето, нещадно палящее солнце, крепостная стена, дворец Гримальди.
Она двигалась, как во сне. Подошла поближе к мужу. Время от времени она вскидывала на него полные невыразимой боли глаза, ставшие с наступлением темноты густо-серыми, почти черными.
Они все еще не могли отделаться от образа неумолимого танцора, а Эгпарс уже вел их в следующую палату. И тут они, немало удивившись, услышали любимую песенку Домино Милый Рождественский Дедушка, по-фламандски, в детской интерпретации. До чего же слова песни не соответствовали обстановке, как неуместен был хоровод ангелов в этом аду.
Но экскурсия продолжалась: и снова снег, щелканье замков, огни, зажженные елки и отдаленный звон колоколов, доносившихся из деревни.
В приемной клоун Букэ, нарядившись Августом, наконец решился показать свой номер с зеркалом; обмазав партнера белилами, он поставил его по другую сторону воображаемого зеркала; когда тот копировал ужимки Августа, то получалось, как отражение в зеркале. Но вскоре «отражение» утомилось, игра разладилась. Тогда «отчаявшийся» Август кинулся на свое «отражение» и обратил его в бегство.
Сцена проходила под дружный хохот. Веселая забава! Печально, что ничего другого большинство в ней и не видели, потому что, как бы часто ни играли в эту игру, для нее требовалась смекалка – качество тонких организаций.
Букэ в парике из морковной ботвы раскланялся перед публикой и вернулся к «зеркалу». Осторожно ступая, он приблизился к зеркалу, заглянул за него и – шагнул в мир чудесных превращений. И уже никто не помнил о Букэ-убийце, о Букэ-развратнике. Этот ничтожный человек преобразился.
– Алиса в Стране Чудес! – воскликнул Оливье.
Букэ менялся на глазах: он стоял величественный, он проводил рукой по несуществующим пышным волосам, поглаживал бороду, королевским жестом запахивался в воображаемый плащ. Потом, вдохнув полной грудью, легко поднял тяжелую корзину. С лучезарной улыбкой он вытаскивал оттуда разные диковинные вещи. И показывал, как ими пользоваться. Он вытащил поезд и пустил его по рельсам. Потом дунул несколько раз в трубу. Он подражал всевозможным шумам…
Он был настоящим волшебником; для тех, кто не знал его жизни – все было захватывающе интересно: воображаемые наряды, в которые он рядил себя, волшебные превращения, талант клоуна. А для тех, кто знал, все это было невыносимо.
– Занятно, не правда ли? – сказал Эгпарс.
Теперь Букэ-Август импровизировал на тему «Рождественский Дед». Чувствуя поддержку зрителей, он пыжился, готовый лопнуть от гордости, словно провинциальный актер, который после долгого перерыва вернулся на сцену, чтобы дать прощальное представление. Под смех и шутки он обносил подарками своих товарищей. В его игре чувствовался какой-то подтекст, для большинства присутствующих непонятный; Робер догадывался кое о чем; для Эгпарса и Оливье подоплека игры, видимо, была еще более понятной. Их привела в восторг пантомима рыбной ловли, которая была специально разыграна для любителя рыбок, тот после электрошока проснулся, все так же блаженно улыбаясь, будто ничего и не произошло. Он ликовал. Его товарищ Букэ прямо у него на глазах превратился вроде бы в Нептуна!
Потом Букэ нарисовал в воздухе детские фигурки и, разбросав их вокруг себя, разыграл сценку «Рождественский Дедушка, окруженный стайкой ребятишек». Его шутовская физиономия с лихорадочно блестевшими глазами сразу подобрела и потеплела. Потом он стал мальчишкой, который получает свою игрушку. И на миг все поверили, что этот размалеванный паяц с блестящими зрачками действительно маленький мальчик.
Выступление мим решил закончить опасным кульбитом, но, сделав вид, что номер не удался, клоун Букэ плюхнулся на зад, и зала наградила его дружным хохотом. Тогда он, тщательно копируя повадку циркового клоуна, встал, потирая зад и морщась от боли, и под громкие аплодисменты проковылял к своей постели.
– Бедняга, как, должно быть, он любит малышей, – вздохнула Жюльетта.
– Да, – откликнулся Оливье, – вы правы, Жюльетта, он обожает деток.
Бог с ней, пусть верит в эту ложь!
Эгпарс, оказавшийся более словоохотливым, пустился в объяснения. Оливье, взяв Робера за локоть, сказал:
– Ты понял, какое ужасное желание скрывается за пантомимами Букэ? Наверное, что-то в этом роде представлял собой и Жиль де Рэ.
– Наверное, – подтвердил Робер. Он думал о клоуне, о Ван Вельде, о том Португальце. – Да, – прошептал он, – эта самая длинная ночь уходящего года мне навсегда запомнится.
Умывальники в больнице располагались прямо против палаты. Перед одним из них элегантный молодой человек намыливал руки. Он поздоровался с гостями и продолжал свое занятие.
– Счастливого рождества вам, мосье Боссеманс, – приветствовал его Эгпарс. – Из вас получился бы прекрасный врач, вы всегда так тщательно моете руки.
– О нет, доктор, – я не могу понять, что с ними. Решительно не могу. Они все время грязные.
Боссеманс протянул свои безукоризненно чистые, бело-розовые руки; от частого мытья кожа на кончиках пальцев сморщилась.
– Они все время грязные. Все время.
И он опять сунул их под кран.
– Четыре месяца назад Боссеманс женился. Он без конца моет руки. Ничего другого он уже не может делать.
Хозяин зверинца демонстрировал гостям своих зверей. Он подошел к другому мужчине, о нем вы бы сказали, что это служащий, – аккуратно одетый, приветливый, внимательный, но глаза неспокойные.
– С праздником, мосье Баллон. Вам ничего больше не слышится? Вас никто ночью не тревожил, не оскорблял?
– Нет, доктор, пока что нет. Они замолчали. Еще бы, в такую ночь! Разве они посмеют. Пойду сейчас лягу. Сегодня я буду хорошо спать.
– Удивительно все-таки, мосье, – проговорил Оливье, когда больной уже не мог их слышать, – что во всех рождественских побасенках проглядывает одна мысль: якобы в самую длинную ночь года злые духи теряют власть над людьми. Видите, у Баллона это тоже зафиксировано в сознании, и он спокоен. Если разобраться, мы многого не знаем, и эти самые побасенки могут кое-чему и нас научить!
– Совершенно верно, – сказал Эгпарс, – как утверждает Юнг, существует некое «коллективное бессознательное».
Можно было и впрямь подумать, что Эгпарс не в больницу их привел, а, по крайней мере, в театр или в музей живых фигур. Музей Дюпюитрена, демонстрирующий интеллектуальные уродства.
Неуклюже, бочком, к ним двигался одеревеневший из-за неотвязного чувства тревоги рыжий малый с помятым лицом.
– Мосье доктор, – без обиняков приступил он. – Мне было так плохо из-за вас. Зачем вы так говорили? Мне было очень плохо. Вы сами знаете. Вы не должны были так говорить. Правда, правда. О, я понимаю, вы просто разыграли меня, но у меня-то действительно никаких новостей, – и в рождественскую ночь! Я места себе не нахожу. Время тянется бесконечно. И надо же, чтобы именно сейчас с женой стряслась беда. А вы, доктор, такое говорите. Зря вы так.
Он вернулся к своей кровати и сел, обхватив голову руками.
– Мания преследования. Утром он получил письмо от матери. Естественно, прежде все письма читаю я. Мать сообщает ему новости о жене, та забрала детей и уехала. Конечно, ей досталось… Он знает, что она ушла, но он не хочет знать этого… Медам, не задерживайтесь, я покажу вам генерала. Правда, он не вполне прилично выглядит, но зато живописен. Прошу вас не отставать от гида…
Его сравнение не показалось никому циничным, он просто иронизировал сам над собой.
«Генералом» назывался некий унтер-офицер, прибывший из Конго. Его никогда не видели унылым, он все время смеялся, широко открывая кроваво-красный мясистый рот и показывая гнилые желтые зубы. «Генерал» стоял по стойке смирно.
– Счастливого рождества, доктор.
– Вы опять принялись за свое, генерал?
– О да, доктор. Опять. Мне пришлось сразиться с целой колонной. Я не мог поступить иначе, раз она объявилась здесь.
Жюльетта во все глаза глядела на озорно улыбающегося весельчака.
– Ну будет, будет, вы же знаете, что тут никого нет!
– Конечно, доктор, знаю. Так же хорошо, как то, что я не генерал.
И он добродушно рассмеялся.
Робера восхищала необычайная гибкость Эгпарса. Главврач знал наизусть четыреста ролей, по числу больных: каждому другому больному он являлся в другом облике и брал с ним другой тон. Он не забывал поздравить больного с рождеством и никогда не забывал имени своего пациента! Прекрасный пример! Робер думал о том, что у холостяка Эгпарса нет другой жизни и другой заботы, кроме его больных, чьи страдания он пытается облегчить; что он сам следит за течением болезни, стараясь не упустить ни одного штришка, чтобы глубже вникнуть в психический склад пациента и лучше понять его, и что никакой выгоды Эгпарс не имеет, потому что получает он за свою опеку лишь скромное жалованье. Может быть, пожертвовавший личным счастьем, бескорыстно протянувший руку своим больным братьям и без остатка отдавший себя им Эгпарс – новый тип святого. Ведь любой специалист, сидящий за столом в собственном кабинете, получает, если рассматривать материальную сторону вопроса, в пять раз больше, чем он!
– Я знаю, что ее здесь нет, но я не могу ослушаться.
«Генерал», улыбаясь во весь рот, выпятил грудь.
– Конго. Со мной такое тоже случалось. Когда ходил в госпиталь на перевязки, в Леопольдвилле. Она появлялась всегда именно между одиннадцатью и двенадцатью часами дня. Должен признаться, прошу меня простить, медам, должен признаться, что причиной всему была черная докторша. Она-то мне и приказывала. Меня ждала прекрасная карьера. Меня собирались сделать помощником командира, а мне еще и сорока не было!
Его распирало от гордости. Глаза блестели. Выражение лица было счастливое, почти блаженное. «Генералу» вроде бы тоже ни до кого не было дела, как и голому вертуну. Он продолжал чуть тише:
– Черная докторша все еще командует, оттуда. Женщины все время теребят меня.
Он стрельнул глазами в сторону Лидии и Жюльетты.
– И среди них, конечно, Ядвига Фейер? – осведомился Оливье.
– А, эта-то, безусловно. Если б вы только знали, что она от меня требует. Сейчас она молчит и ведет себя спокойно.
– Но, в общем, вы все время получаете какие-нибудь приказы?
– Так точно, господин капитан.
– А откуда голоса раздаются?
«Генерал» наморщил лоб.
– Рядом совсем.
– Где, здесь?
– Да, на расстоянии шага от меня. Справа.
– Здесь?
– Нет, ниже чуть-чуть.
– Это кто-то, кто ниже вас?
– Ну да, доктор, само собой, это же женщины. Иногда их много. Тогда бывает хуже.