Текст книги "Свидание в Брюгге"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– Они говорят между собой?
– Да.
– О вас?
– Ну да.
– А что они говорят?
– Что у меня много сил, ну, в общем…
– Понимаю, понимаю.
Хотя Эгпарсу, как врачу, не хотелось прерывать излияния больного, но из чувства приличия ему все-таки пришлось это сделать.
– И нет ничего, что бы защитило вас от них?
– Нет, как же. Я все время слышу, как они спорят. У них самих нет полного согласия между собой. Все было бы очень просто.
– А вы слышите их голоса в себе или где-нибудь рядом?
– Именно во мне. У меня в животе. Иногда, когда я говорю какие-нибудь глупости, то это вовсе не я, а они говорят.
Санитар, стоявший ближе, хихикнул. Эгпарса передернуло. Он уже давно отказался от мысли перевоспитать младший медперсонал, поскольку у тех заранее сложилось определенное отношение к больным: одних они считали просто шутами гороховыми, других – ловкими симулянтами, своего рода актерами, а в общем всех вместе идиотами. «Придурки», так они говорили, и находили свое определение вполне исчерпывающим. Но если вспомнить, как они оказались здесь, если принять во внимание круг их обязанностей, различные тяготы, выпавшие на долю санитара, учесть неприятную сторону его труда, то, пожалуй, можно было и понять и принять их точку зрения. Лечебница для душевнобольных, как всякое дело рук человеческих, вобрала в себя мироощущения многих людей: больных, врачей, чиновников, сестер, санитаров, посетителей. Слоеный пирог.
«Генерал», у которого благодаря вопросам врача вспыхнул острый интерес к собственной персоне, стоял все так же, по стойке «смирно», не шевелясь, – весь внимание, выпятив живот и вперив в Эгпарса острый и насмешливый взгляд. Бугристый лоб, густые брови, под глазами, обведенными синевой, – мешки, вздрагивающие ноздри, воинственно торчащие усы, большие оттопыренные уши, вислый подбородок, безвольный рот с надутыми и выпяченными, как у ребенка, губами, слегка приоткрыт, – «генерал» вслушивался в себя.
Прошло несколько минут.
Из репродукторов снова выпорхнул вальс. Так как в прошлый раз за вальсом последовали Розы Пикардии, Робер по ассоциации вспомнил Ван Вельде. Интересно, каким он встал после электрошока.
– Я получаю также приказы по радио. Приказы оттуда, – он ткнул пальцем вверх и подмигнул, – от самой принцессы Маргарет. – И посмотрел, какой эффект произвели его слова на слушателей. – Я человек, который попал в орбиту ее жизни.
– Она с вами говорит по-английски?
– Нет, по-французски. Она разговаривает со мной вот так же, как вы. Я вижу ее. Она говорит ужасные вещи. Англичанка, боже мой! Я не преувеличиваю – ужасные! Она говорит – причем непререкаемым тоном, – что я должен… Нет, при дамах я не решаюсь. А все идет от черной докторши.
И он многозначительно подмигнул.
Эгпарс не проронил ни слова. Он наблюдал. Из-за малого роста ему приходилось задирать голову, чтобы рассмотреть своих больных. Робер никогда не видел, чтобы смотрели с такой заинтересованностью. «Генерал» захлебывался от удовольствия:
– О, я прекрасно знаю, что я не генерал. Но есть генералы и генералы. И я отдаю себе отчет в том, кто я.
Он щелкнул каблуками, по-поросячьи розовый и с поросячьими глазками, потом несколько раз повернулся кругом и стал потихоньку отступать к двери. Эгпарс успел опередить его и захлопнуть дверь перед самым его носом.
– Идите спать, генерал. И если вы не оставите в покое Маргарет, у нас по вашей милости выйдут дипломатические осложнения, имейте в виду.
Осмотр зверинца продолжался. В некоторых палатах горели только ночники, Робер с трудом узнавал больных – лишь по какому-нибудь особому штришку, хотя в прошлый раз он, быть может, и не бросился ему в глаза. Они остановились возле всклокоченного седовласого мужчины в ночной рубашке, как две капли воды похожего на пресловутого преступника, героя наших дней старика Доминичи. Он тотчас же заговорил внушительно и торжественно, только вставная челюсть несколько портила впечатление.
– Мне известны все возрасты, все части света. Я живу десять тысяч лет и десять тысяч раз всходил на Голгофу.
– А как вас зовут?
– Никак. У меня нет имени. Имя, которое мне дали, не настоящее. Я – его величество. Я бог.
Он вполне мог бы сойти за какого-нибудь актеришку провинциального театра, он словно проговаривал заученную роль, уже не вдумываясь в смысл слов.
– Я все уничтожил. Так я решил. И я сотворил человечество. Первый мир сотворил тоже я.
Домино прошла через это несколькими месяцами раньше. Всякий раз, как Робер и Жюльетта возвращались в разговорах к тем временам, которые предшествовали рождению девочки, она настойчиво допытывалась: «Пап, но я ведь уже была тогда?» Жюльетта попыталась раз объяснить ей, что тогда еще она «не была». Напрасно! Доминика отказывалась понимать и только безутешно плакала. Казалось, она уже обо всем забыла и успокоилась, но на следующий день, когда во время прогулки им попадался какой-нибудь канал, мост или вдруг открывалась тропка, Домино, показывая на все это, безапелляционно заявляла: «Это сделала Домино». То, что происходило со стариком, видимо, имело сходство с тем, что происходит в определенном возрасте с ребенком, когда он ощущает себя демиургом вселенной. Малоутешительная мысль!
Старик исполнил свой номер, прибегая к помощи разных приемов: то скакал, как малое дитя, то весь сникал, слабый и беспомощный, то театрально заламывал руки и заигрывал с публикой, как стареющая примадонна. Он чувствовал на себе взгляды зрителей, и на его увядшем лице появлялась снисходительная улыбка.
– Кто-то должен был заложить фундамент мироздания. Это сделал я. Я все уничтожил. Я мертв. Мою плоть сожгли, и я стал скелетом. Я ведь вам сказал, я мертв. Родился из мертвых. Я только что родился. Рожденный умерший. Рожден снова. Рождёнство. Рождество!
Он засмеялся, довольный собой, своим великолепным умом, своим могуществом.
– Ну что ж, счастливого рождества, мосье Менье.
– Счастливого рождества, мосье.
Поражала в больных абсолютная невозмутимость, с какой они изрекали свои благоглупости. Человек непосвященный, действительно, мог бы заподозрить их в надувательстве.
Оливье объяснил:
– У него «созидание» ассоциируется с «разрушением». По профессии он почтальон, сейчас – на пенсии, и, конечно, о метафизике не имеет ни малейшего представления, хотя его высказывания и отдают Шопенгауэром!
Старик счел, что сказал достаточно, и с достоинством лег на кровать, нелепый в своей длинной ночной рубашке, задравшейся до колен. Он натянул на себя одеяло и отвернулся: вселенная может считать себя свободной.
– А вдруг это и есть тот самый неверный Мессия, которого ожидает этот неверный мир? – прошептал Робер.
Оливье услышал, но ничего не сказал.
Двери. Узкие монастырские коридоры. Двери. Щелканье замков. «Счастливого рождества, мосье главный врач». Ясли. Кирпичные стены, рождественские елки. Непонятная фламандская речь. Враждебный гул. И снова к Роберу возвращается чувство, будто время остановилось.
Перед ним опять проходит вереница больных, и опять те же жесты, те же выражения лиц, словно стрелки часов и не двигались, те же навязчивости и мании, тот же обращенный внутрь себя взгляд. Вчерашний молодой человек застыл в своей позе: руки сложены на коленях, туловище чуть повернуто вбок. Раз ступив в вымышленный мир, он остается в нем навсегда и больше не двигается. Жан, по прозванию Счастливчик, проснувшись, опять скалит зубы. Оптимист! Еще бы, все время в выигрыше! Стоило появиться врачам, как его тут же «расклинило».
– Тройка, двойка! Все: наша взяла!
Автомат! И это после электрошока. Оливье безнадежно махнул рукой: что делали – что не делали.
– Может, в следующий раз будет лучше, – проговорил Эгпарс.
– Ну что, старина. – Оливье положил руку на плечо больного. – Рождество ведь сегодня.
– Да, рождество. Наша взяла. Тройка выпала и двойка. «День нашей славы наступил».
– Для меня еще не вполне ясно, – сказал Эгпарс, – откуда идет его навязчивость: связано ли это с какими-то воспоминаниями, или он что-то навоображал. Их приверженность к определенным словам не случайна. Он для меня покамест загадка. А хотелось бы все-таки…
В последнем корпусе Робер был впервые. С наступлением ночи он уже плохо ориентировался в лабиринте Марьякерке. Здесь у елки тоже стояли декорации: больные соорудили из картона средневековый камин, а поперек камина на рогах молодой косули лежала двустволка. Вашему воображению предлагалось перенестись во времена средневековой охоты. Для какой зловещей охоты в лесу Суань, на каких оленей, но без святого Губерта. По велению какого оберегермейстера?
– Я поведу вас сейчас в прошлое, – сказал Эгпарс. – Следуйте за мной.
Они нырнули в узкий коридор и уперлись в тупик, где находилось шесть больших комнат.
– Они же пустые, – сказал Оливье.
– Ничуть, – отозвался Эгпарс.
– А! – заинтригованно улыбаясь, протянул Оливье. – Вы, значит, от меня что-то скрываете.
– Одну заняли сегодня вечером. А вообще они почти всегда пустуют. Буйно помешанных больше нет. С появлением ларгактила они исчезли, а раньше их было полно. За мою короткую жизнь многое изменилось: психиатрия здорово шагнула вперед.
Эгпарс отодвинул тяжелую дверь, и они увидели нечто вроде тюремной камеры с голыми стенами. Прямо на полу в углу у стены валялся матрас, тут же стояла параша. Действительно камера. На матрасе лежал человек. Он вскочил и стал дико озираться по сторонам, не понимая, откуда свет.
– С рождеством, Меганк, – обратился к нему Эгпарс. Робер узнал его: он пил пиво в Счастливой звезде, тогда, в то утро.
– Он продержался три часа, – сказал Эгпарс.
– Когда же я выйду отсюда, доктор? Я натворил глупостей? Это ужасно. И все из-за пива. Я очень страдаю.
– Что верно, то верно. Ты разбил физиономию таможеннику. А они ох как этого не любят. Ты понимаешь, что мне придется выставить тебя отсюда?
Эгпарс не церемонясь говорил больному «ты». Он отчитывал его сдержанно, но гневно, как офицер своего провинившегося подчиненного.
– Нет, доктор, прошу вас. Я имел в виду; когда я выйду из этой камеры, а не совсем.
– Только когда окончательно протрезвишься. Счастливого рождества, Меганк.
– Да, доктор, счастливого рождества! – кротко ответил он, вложив всю свою душу в эти слова.
Санитар захлопнул дверь, повернул ключ в замке, раздался натужный звук, словно извлеченный из глубины веков.
Эгпарс шагал, засунув руки в карманы.
– Он побил все прежние рекорды! – воскликнул Оливье.
– Самое худшее, – сказал Эгпарс, – когда приходится их запирать. Нужно уметь быть многоликим, иначе они у вас душу вымотают. Здесь врач выступает в новой роли, как вы могли заметить: он должен наказывать. Э, да что там!.. – Он прервал себя. – Персонал рассчитан на сто больных. А у нас – четыреста. Так везде. Причем на сотню больных – самое большее двадцать выздоравливающих, а фактически – человек десять. И потом как понимать слово «выздоравливающий»! Пятнадцать из ста не выживают. Что касается остальных… – Он сокрушенно махнул рукой.
– В этом году, мосье, у нас наблюдается перерасход по количеству мертвецов, – сказал Оливье.
– Увы! Что касается остальных, то они безнадежны. Да хватит об этом! Я думаю, вы уже вдоволь нагляделись, медам!
Обе слабо улыбнулись.
Возвращались домой той же дорогой. В первом отделении по-прежнему расхаживал голый мужчина.
– Неисправим, – сказал Эгпарс. – Возможен паралич сердца. И тогда мне остается только подать в отставку.
За этот последний час Эгпарс как-то сразу постарел. В голову невольно лезло малоутешительное сравнение: круглый год главврач работал на холостом ходу, вертясь, как тот голый человек из первого отделения. Он давал больному отпуск, а через несколько часов того приводили жандармы. Он делал один за другим электрошоки Счастливчику, а тот, едва лишь приходил в себя после очередного искусственно вызванного кризиса, тут же выпаливал: «Тройка-двойка!» Размалеванному кутиле виделись веселые попойки, а любитель рыбешек бредил рыбной ловлей. И точно так же молодой муж все никак не мог отмыть свои руки. Маски, маски, маски. Да, сто раз прав Джеймс Энсор – Король Смеха. Последним был император Португалии. Он спал, вытянувшись, на спине, и даже во сне его лицо с благородными чертами не выдало его тайны.
– Знаете что, патрон, – Оливье угадал смятение Эгпарса; рождественский смотр разбередил старую рану, – давайте-ка мы вас сводим в Счастливую звезду, вы немножко рассеетесь.
– Нет, нет, увольте! Филиалом занимайтесь, пожалуйста, без меня, а я пойду спать. Недоставало еще, чтобы я и там глаза мозолил. А вы ступайте, ступайте, вам полезно.
Он откланялся.
– Доктор, – остановил его Робер, – прежде чем отпустить вас, – я бы… мне хотелось бы знать, как обстоят дела у Ван Вельде.
– А, понятно, ваш подопечный.
Робер почувствовал, как его пронзает взгляд Эгпарса.
– Ну что вы!
– Прекрасно, пойдемте посмотрим!
Эгпарс в сопровождении Робера вошел в комнату, где состоялось свидание Ван Вельде с женой.
Действие электрошока прошло. Ван Вельде, как и Португалец, лежал на спине, но с открытыми глазами. На его лице застыло тревожное выражение. Глаза смотрели, не видя.
– Обратите внимание, – сказал Эгпарс, – полная прострация. Что лечим – что не лечим. Я все больше склоняюсь к мысли, что его песенка спета. Ван Вельде – эпилептик и запойный пьяница, к нам его доставили очень плохим. Он пытался покончить с собой, будучи в полубредовом состоянии. Сама по себе такая попытка не так уж страшна. Как вы могли убедиться, он просто разыграл комедию, во всяком случае, убивать себя он не собирался… Когда к нему приходила жена, у него наступило просветление, а теперь он опять погрузился во мрак, и чем дальше – тем хуже…
– Но почему же? Ведь она была, пожалуй, даже мила с ним.
– Пожалуй. Но он знает лучше нас с вами, о чем она думает. Он не мог не почувствовать, что все лопнуло и он остался ни при чем. Он впал в сумеречное состояние. Поэтому я и назначил электрошок. Несмотря на сердце. Но увы – просчитался. Надежд – никаких. Он все в том же состоянии, его уносит течением, и он покорно отдается ему.
Ван Вельде лежал бездвижно, с открытыми мутными глазами.
– Да, сумеречный, повторил за врачом Робер, знающий цену уместно сказанному слову, – именно сумеречный.
– Вы, должно быть, знали его.
– Да.
– Воевали вместе?
– Да.
– Вероятно, это не слишком приятно.
Робер не стал разубеждать Эгпарса. «Сумерки героев», – пришло ему на ум.
Они вышли. Роберу хотелось говорить еще о Ван Вельде, но Эгпарс уводил разговор в сторону. Ему тоже страстно хотелось излить душу.
– Видите ли, мосье Друэн, – сказал он, замедляя, против обыкновения, шаг, – если вы будете когда-нибудь говорить об этих вещах, отметьте, что самое худшее – это невозможность действовать наверняка. Хирургам повезло. Они могут разрезать. Им видно, выиграли они или проиграли. Их почитают чуть ли не за богов. Их страшатся, если они убивают. Их носят на руках, если они исцеляют. В любом случае они выигрывают. Мы же всегда – в проигрыше. Если больной умер – то по нашей вине, если выздоровел – то только благодаря своему сильному организму. И самое ужасное, что так оно и есть. Но хирурги – в общем-то несчастный народ, как и психиатры, как и другие врачи. Такова жизнь. Они чаще всех других испытывают разочарование. Правильно, что нас ограничивают в возможности выявлять болезнь. Еще бы! Если бы мы всерьез занялись статистикой, больных увеличилось бы вдвое!
Роберу и в голову не пришло оспаривать эту мысль, настолько она показалась ему справедливой, убедительной.
– Чем лучше вы лечите, тем больше становится больных. Естественно, понижается порог болезни, – ведь границы ее нечетки, больных, чью болезнь успели захватить в самом начале, становится больше.
– Да, действительно, например, с туберкулезом, – дело обстоит именно так. Больных, выброшенных на берег социальным потоком, становится все больше. Однако теперь от туберкулеза редко умирают. А если так же атаковать и душевные болезни, не отступят ли и они? Есть плотина, способная выдержать их натиск, но рентабельность операции сомнительна. Чем лучше будут лечить болезнь, тем больше станет кандидатов. Увеличится число людей, которые при жизни окажутся за орбитой жизни. Это значит – лишний рот в семье.
Робер понял главврача, хотя тот ограничился простой констатацией. Эгпарс не хотел делать выводы. Следовало взорвать стену, за которой теснилась действительность, и решить уравнение, где энергия и деньги, расходуемые на больных, равнялись бы энергии и деньгам, возмещенным выздоровевшими. Но до этого нет никому дела!
Робер мог идти и дальше по этому пути.
А главврач, – подобно глухонемым, которые во времена немого кино читали по губам исполнителей, в то время как нормальные зрители не понимали самих слов, а видели только игру, – главврач выработал профессиональную привычку следовать за мыслью собеседника. И потому, хотя Робер и не произнес ни слова, Эгпарс ответил ему:
– Этого врач не в силах сделать, мосье Друэн. Не в силах. Поверьте мне. Есть Счастливая звезда, лачуги, нищета, алкоголизм, наследственность и многое другое. Это бросается в глаза, но я этого не вижу. А когда я остаюсь наедине с самим собой, я забираюсь в такие дебри, которые недосягаемы для медицины, общества, политики и куда вы за мной не последуете. Говоря другими словами, нужна не одна тысяча провинциальных хоров с их фальшивым исполнением глупеньких пьесок, чтобы родился Дебюсси и Цезарь Франк. Не так ли?
– Так.
– Знаете, я иногда задаюсь вопросом, за что расплачиваются эти несчастные. Может быть, их безумие – плата за ваш ум, ваше и мое здоровье?
С минуту оба молчали, потом Эгпарс чуть слышно произнес:
– А какое уж там здоровье. Иногда мне кажется – потеряй я сейчас власть над собой, и меня прибьет к другому берегу – вот и судите теперь. – Он горько усмехнулся – Одно слово – психиатры. Что с них взять! Да?
Через открытую дверь был виден двор, где в решетчатых квадратах света, отбрасываемых окнами, стояли Жюльетта, Лидия и Оливье. Оливье громко и задорно хохотал и потирал руки, поднеся их к самому носу, женщины тоже смеялись, правда, более сдержанно.
– Ступайте догоняйте вашего друга, мосье Друэн. Шальная голова – этот ваш Оливье, балагур и сумасброд, но я очень люблю его. Когда в нем поубавится жизненного пылу – из него выйдет вполне нормальный человек.
– Это мой друг, – сказал Робер.
– Знаю, знаю. Вы из тех, для кого слово имеет значение. Что ж, дружба так дружба.
Эгпарс вздохнул.
Робер понял, в какую бездну он заглянул, он понял всю безмерность одиночества доктора Эгпарса, главврача марьякеркской психиатрической больницы. И понял, какой ужас ощутил главврач Эгпарс, когда ему открылась вся бездонная пустота его жизни. «Иногда мне кажется – потеряй я сейчас власть над собой, и меня прибьет к другому берегу». Робер потянулся было, чтобы взять его за плечи и крепко прижать к себе. Но он не посмел. Да и вообще – нелепая мысль! А Эгпарс улыбнулся.
– Мне как главврачу не хотелось бы, чтобы вы составили себе ложное представление о Марьякерке. Врачи, проходящие здесь практику, – как говорят у нас, ассистирующие врачи, – не все, как Оливье Дю Руа. Они менее умны, но и менее шумны. Они более спокойны, более здравомыслящи и хладнокровны, более врачи, чем Оливье, а вообще-то он исключительная личность.
Робер от души рассмеялся.
– Чему вы смеетесь, мосье Робер?
– Да ведь Оливье то же самое говорил о вас, мосье.
Эгпарс долго смеялся, светло и безмятежно, как будто все больше проникаясь справедливостью замечания. И было приятно слышать, как он смеется.
Отдышавшись, он взял гостя за локоть и, легонько хлопнув его по плечу, сказал:
– Ступайте, ступайте, счастливого вам рождества. Вы последний сегодня, кого я поздравил с рождеством.
– Счастливого рождества, мосье Эгпарс.
– Отдыхайте как следует, и да будет мир со всеми людьми доброй воли.
Часть третья. Под Счастливой звездой
Глава IУкрашенная лишь редкими огоньками, – изредка вспыхивали фары на шоссе да мигали окна сиротливых домиков, – рождественская ночь в Марьякерке выглядела сумрачной. Белые фары машин вырывали из темноты небольшие группы бёрен – крестьян, собиравшихся на рождественскую мессу. Кое-кто направлялся к Счастливой звезде, залитой светом.
– Поистине богиня судьбы слепа и не ведает, что творит, – усмехнулся Оливье, отвечая на замечание Робера, что и заведение само по себе странное, и вывеска у него необычная.
– А в чем дело? Патрон нагнал на тебя тоску?
– Замечательный человек твой патрон!
Но, действительно, последние слова, которые произнес Эгпарс, перед тем как распрощаться с ними и отправиться на ночлег в свою пустую роскошную виллу, не выходили у Робера из головы. А если и вправду равновесие не нарушается. Если и впрямь огни Счастливой звезды единственный и издевательский ответ жизни на многочисленные беспокойные вопросы. Плата за страдания этих несчастных – вечного удачника, Португальца, Рыбака и героя-выродка Ван Вельде.
Чтобы войти в кабачок, надо было поработать локтями. Служанки, в числе коих была и Мия, порученная некогда заботам Оливье, носились как угорелые от кухни к столикам, не успевая подавать бифштексы с жареной картошкой и омлеты. Музыкальный ящик молчал, зато оркестр в интимном освещении наигрывал «яву» и вальсы: джазовые ритмы ему давались с трудом. Блеск оркестру придавали два аккордеона, которые не журчали на парижский манер, а тосковали, как в настоящем портовом кабачке. Куда ни глянь – всюду возбужденные пьяные лица: моряки, шоферня, рабочие порта и мелкие служащие из Брюгге в нарядных костюмах, приобретенных на Маркте, пришедшие потолкаться среди простого люда, – шумно, весело, рты жуют.
Лидия с Жюльеттой стояли в сторонке и не без интереса, хотя и несколько высокомерно, разглядывали эту прожорливую толпу, которая осушала бочки с пивом и жадно заглатывала жареный картофель.
Лидия вспомнила сравнение Эгпарса.
– В конце концов, это лучше, чем преисподняя, – проговорила она.
– Возможно, что преисподняя как раз здесь и находится, – бросил Робер, помогая Жюльетте снять пальто.
Без пальто, в черном платье, на котором играли искусственные камни колье, Жюльетта казалась еще более хрупкой.
– Признайся, тебе ведь сейчас лучше?
Еще бы! Здесь хоть нет этого голого вертуна… – И добавила примирительно – Как ты думаешь, он все еще там маячит?
– Вряд ли. Он уже, наверное, в постели.
Фернан освободил для них столик: они почувствовали, что проголодались. Хозяин предлагал им колбасы, птицу, пиво. Или, если угодно, шампанского… Вино он не рекомендовал бы…
– Отставить шампанское, еще успеется! – скомандовал Оливье. – В ожидании конца самой длинной ночи года, выражаясь словами нашего друга Робела, давайте, как все добрые буржуа, заморим сперва червячка и дождемся, пока не настанет день и не выглянет ясно солнышко… Потому как рождество люди придумали из страха не увидеть больше ясна солнышка… не забывайте этого, милые мои идеалисты, – вон у вас уж и крылышки видны.
Ловким движением он подхватил кружку, стоявшую на подносе у Мии, и поставил ее перед Робером. Кисловатое пиво отдавало шерри-бренди.
– Фернан, попотчуй нас сбоим фирменным пирогом.
– Ага, кёкеброд. У него начинка – из остендских ракушек, мяса креветок и ската. Но, может, сперва подать зеландских устриц?
– Давай. А потом отделаем какую-нибудь из твоих индюшечек. Да не о тебе речь, Мия, пропащая ты душа!
Мия хмыкнула. Ее глаза искрились. Служанки тут были отнюдь не угрюмого нрава. Подмалеванные жаром от печи и углем, красные, потные, они любили посмеяться всласть. Мия обслуживала парня, в котором Робер узнал того самого горластого болельщика за первую команду, – приятеля Бёмельманса и брата бургомистра Диферданжа, – которого он встретил в первый день своего пребывания здесь. Диферданжец слово в слово повторил все уже им сказанное о мяче.
– А я говорю тебе и могу еще раз подтвердить, что команда Брюгге выеденного яйца не стоит. До нас ей далеко. Ты слышал о Диферданже? Так вот, в Диферданже тренеры…
Голоса потонули в волнах музыки, и дощатый пол, словно вобрав в себя радость празднества, заходил под ногами танцующих. В толпе Оливье увидел несколько человек больных, отпущенных на время из больницы. Они обосновались в кабачке еще вчера или в крайнем случае сегодня утром. Они наслаждались свободой и с каким-то ожесточением предавались земным утехам, потягивая пиво, горькое или подслащенное и порой такое крепкое, что могло бы свалить извозчика; вдыхая густой запах жареной картошки; слушая эти однообразные мотивы. Они наслаждались окороками и жирными индюшками; деревенскими пирогами в блестящих глиняных мисках и обществом белозубых блондинок, глядящих со стен бара, – идеал женской красоты завсегдатаев Счастливой звезды. Рабочие верфей в кепках из жатой кожи играли в русский бильярд, пересыпая свою речь фламандскими ругательствами. Молодые франты в коротких куртках крутили стеклянный барабан с лотерейными билетами, надеясь получить из рук таких же модных девиц богатство и власть. Пузатые буржуа, посасывая толстые сигары, обсуждали присутствующих и смачно хохотали. Робер с удовольствием смотрел это рождественское представление. Его очень позабавили двое мужчин того же возраста, что и он, которые с невозмутимым видом, сидя друг против друга, молча курили. Точнее, не курили, а дымили, как два паровоза, и делали это добросовестно, просветленные и торжественные, словно выполняли важное задание. Все было как на большом, до отказа набитом сверкающем корабле, как на пароме, полном ликующих людей, на ковчеге, который, пыхтя и отдуваясь, сходил на воду и, подпрыгивая, захлестываемый волнами, устремлялся в открытое море, чтобы выйти из царства тьмы. Светский вариант Ноева ковчега.
Возле огромной, доисторического периода, оленьей головы с непомерно большими рогами висело написанное внушительными буквами объявление:
Дети до шестнадцати – не допускаются, а если старше пожалуйста!
Однако в этой чувственной радости не было ничего нездорового, низменного. После ночной прогулки по лечебнице их словно обдало бодрящим густым током жизни, тепла, пусть животного, но зато пронизывающего насквозь и греющего. В то время как одни мужчины и женщины, уверовавшие в свет и солнце и страстно ожидавшие их возвращения, собирались в церквах, чтобы громогласно объявить свою веру и силой ее заставить родиться день, другие мужчины и женщины, брошенные в глубь самой долгой ночи года, собирались в тавернах, кафе, кабачках, чтобы согреться, смеяться, есть и пить, танцевать и шуметь, чтобы изгнать извечно угнетавшие их страхи.
Именно за этим теплом и пришли узники Марьякерке в Счастливую звезду, не ведавшую что такое комплексы, неврозы, мании и бред.
Оркестр исполнял модный напев, и один из музыкантов завывал в картонный рупор:
В старых бистро Антверпена
Моряков из Зеленого края
Встречает девчонка простая,
Которую Сёткен зовут.
И знают, что ждет она их
В клетке стеклянной своей.
И дарит забвение им
Белокурая девушка Сёткен…
Какая круглая земля
В твоей постели, моя Сёткен…
Присутствующие дружно подхватывали припев, приправленный перцем и солью, и, не жалея глоток, выводили мелодию, смачно выговаривая французские и фламандские слова.
Тридцать танцующих пар яростно стучали каблуками в такт припеву, и дощатый пол прогибался под их ногами.
И дарит забвение им
Белокурая девушка Сёткен…
Какая круглая земля
В твоей постели, моя Сёткен
Жюльетта повернулась к Роберу.
– Когда я была маленькая, – сказала она, и его поразили теплые нотки в ее голосе, обычно звучавшем недовольно, – я все думала, что делают люди и животные, которых я только что видела и больше уже не вижу. Вот знаешь, однажды мне встретился мужчина, который ехал на велосипеде, а за ним бежала собака с высунутым языком, фокстерьер. И я целый день думала, добежала собака, куда ей было нужно, или нет. Робер, мне так бы хотелось знать, что человек, который там все ходил взад-вперед, дошел наконец, куда ему нужно. Я, наверное, просто сентиментальная дурочка, да?
– Разумеется, – вступил в разговор Оливье. – Женщина есть женщина. Существа инфантильные. И эти несчастные захотели быть свободными и жить, как мужчины, но для этого нужно перестать быть женщиной – в том-то вся и загвоздка!
В дыму четче проступал рисунок лица или маски: незатейливый, сделанный на грубом материале, жесткий и тяжеловатый, – таких лиц не увидишь на балу в Париже, зато они дышали искренним весельем. И во всем чувствовался избыток здоровья.
За одним из столов сидело трое стариков под семьдесят: двое мужчин в тесных костюмах из темного сукна и женщина в черном платье; старики весело смеялись беззубыми ртами и ели жареную картошку, которую они брали прямо руками.
Старуха прошамкала, улыбаясь французам: «Dat is goed! Dat is goed!» Когда она смеялась, у нее открылись желтые, наполовину сгнившие корешки зубов, и все-таки она была такой милой. Dat is goed! Ах, как хорошо!
За соседним с Робером столиком общество развлекала высокая пышнотелая блондинка с молочно-белым цветом лица и ярко-голубыми навыкате глазами, с круглым носиком, круглыми скулами и вся усыпанная веснушками. Они понимали не все слова, но догадались, что блондинка негодует: почему это на елке не свечи, а электрические лампочки.
Запыхавшаяся после танца, с растрепанной прической, из которой выбилось надо лбом несколько вьющихся прядок, она кричала:
– Что это за рождество без свечей! Нашли тоже – рождество! Neen, это не праздник. Neen, neen, neen. Фернан, мы хотим, чтоб были свечи!
И она прикасалась полными яркими губами к высокой кружке с темной пенистой жидкостью, которую она время от времени помешивала длинной ложкой.
– Знаешь, что она пьет? – спросил Оливье.
– Пиво.
– Пиво-то пиво, но с гренадином.
– Как ты сказал?
– Портер с гренадином.
– Фу, гадость какая, – бросила Лидия. – Я бы никогда не смогла!
А девица уже выкачала добрую половину своей пол-литровой кружки и теперь утиралась носовым платком, от которого сильно несло дешевыми духами. Зала наполнялась дурманящим запахом можжевеловой водки. Хозяин потихоньку продавал спиртное в кофейных чашках, как, бывало, во время оккупации во Франции тайком продавали коньяк.
Неутомимая блондинка буквально не стояла на месте, она соло выделывала па канкана, а ее друзья хлопали в ладоши. Она была под стать этой обстановке с ее средневековой кухней – с пивом, в котором было наполовину спирту, с сигаретами «бельга» или «басто», и с крепким запахом табака «семуа», и с толстыми гаванскими сигарами, и с внушительными кусками колбасы, с жирным запахом подрумяненной индюшки, к которой, неизвестно почему, подавали красную капусту и сладкий компот.