Текст книги "Свидание в Брюгге"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Оливье и Робер, толкаясь, сбежали вниз по лестнице. Встретившаяся им медсестра отскочила в сторону, чтобы дать им дорогу.
– Добрый вечер, Метж, – бросил на ходу Оливье.
Сестра снисходительно улыбнулась: молодые люди вели себя, как мальчишки, которым дали свободу. Они и впрямь стали на миг мальчишками. Конечно, они немного подыгрывали себе и расшалились, как некогда на занятиях в Сен-Сире или в дортуаре Сольферино. Увы, нет больше ни дортуара Сольферино, ни пресловутого Сен-Сира. Всюду руины! В старом полуразвалившемся Сен-Сире, некогда населенном воздушными призраками напудренных розовых барышень мадам Ментенон, бродят теперь призраки кадетов – красно-черных, прямо с лубочных картинок; и как ни старались друзья скрыть за игрой тоску по прошлому, их веселость выглядела отчаянной попыткой настичь уходящую молодость.
Открывая дверь на крыльцо, Оливье сказал про сестру:
– Это Метж. У нее самые роскошные бедра в Брюгге и окрестностях. Как утверждают знатоки.
Их обожгло холодом.
Из темноты выступил Улыба. Он так и остался стоять на том месте, где они его оставили. Он говорил очень быстро, извергая урчащие потоки звуков. У Робера мелькнула мысль, что человек в лиловой пижаме шпионил за ними. Шпионил? Для кого? Быть может, он состоит в какой-нибудь партии? В больницах – одна только партия. Партия больных. Умалишенных. Отчужденных. Робер представил себе, как невидимые нити тянутся от одного к другому, соединяя всех между собой: Улыбу, мажордома, привратника, и санитаров, и работников кухни, и посетителей, и в центре этой сети мерцает загадочная Счастливая звезда, – она же De drie Zwanen, – откуда им улыбается ее хозяин, старый вояка, интербригадец шофер Фернан. Да, настоящая сеть.
– Ну что ты скажешь! – воскликнул Оливье, заставив Робера вернуться из забытья к действительности. И тот и другой были великими выдумщиками, но в мозгу новоиспеченного врача мысли выделывали акробатические пируэты, а Робер постоянно придумывал разные истории – маленькие сценарии, экспромты, как-то связанные с его жизнью, Оливье Дю Руа мысленно шел путем Олдоса Хаксли, Друэн – путем Сименона. Совершенно различные, они, однако, не вступали в противоборство, а скорее дополняли друг друга.
Оливье проворчал:
– Итак, мой мотороллер уплыл! Это уж слишком.
Оливье сделал вид, что ужасно разгневан. Они только что объяснились с Улыбой – Оливье как будто бы понимал речь этого несчастного, всю состоящую из каких-то булькающих звуков.
– Негодяй! – кричал Оливье. – Несчастный выродок! Представляешь, Робер, какую шутку он со мной сыграл! Эта макака Фред! Он воспользовался нашей встречей и увел мою машину! Свинья! Наверное, понесся очертя голову! И все из-за этой Сюзи, которая звонила! Она преследует его, а он нет-нет да и улизнет тихонько, не побрезговав, между прочим, моим мотороллером. А тот тип, того гляди, подохнет!.. Мерзкая тварь! Заметь, еще одна черта здешних нравов, очень характерная: нет ничего «моего», все общее. Доказательство налицо!
– Даже Сюзи? – спросил Робер, надевая пальто и наглухо застегиваясь.
– Она только об этом и мечтает! Ну что ж, тем хуже! Пойдем пешком. Можно бы воспользоваться «бристолем», но это слишком жирно для восьмисот метров, и потом наш хозяйственник взбесится, тоже еще лупоглазый кретин, выродок альпийский, башибузук…
– Этот пресноводный водолаз, эта человекообразная обезьяна, – подхватил Робер, вполне усвоивший словарь, любезный сердцу капитана Хаддока, – этот енот-полоскун.
– Прошу прощения. Енот не имеет никакого отношения к лексикону Хаддока. Енот – монополия Превера. Ты допускаешь непростительные семантические интерполяции.
Таинственный город, встретивший путников час назад тишиной, тревожно гудел, освещение в окнах стало ярче. Чувствовалось, что корпусов много, они жались к высоким обомшелым деревьям, но из-за темноты глаз не охватывал всего ансамбля. За часовней ветер хлестнул их по лицу снежной крупой.
– Будь я поклонником романтизма, – проговорил Оливье, – я бы сказал так: «Ветер рвал на них одежды, то был ветер с моря», – что абсолютная чушь, потому как морской ветер дует с противоположной стороны, и, клянусь тебе, тут уж не ошибешься. Все тогда вокруг пахнет рыбой, а на зубах скрипит песок. Сейчас ветер с суши, с Востока. И так как от самых Арденн его ничто не задерживает, он несется здесь, как транссибирский экспресс. Бррр…
– А ты, наверное, окоченел, на босу-то ногу.
– Нет, босые ноги – это символ, а символы греют.
Они пересекли двор, мощенный каменными плитами, из-под которых выбивались космы травы, и вошли под арку, ту самую, где Улыба путался, указывая им дорогу. В толстой стене старого особняка под слезящимся сводом открывалась потайная дверца. В глубине коридора все так же горела лампочка, сияя маслянистым желтым ореолом. В полумраке – доска с именами сотрудников и названием отделов.
– Налево – женское отделение.
– А у вас есть и женщины?
– Наша больница смешанная. Метж, которую ты только что видел, – у них старшая сестра. Давай-ка поспешим, а то неудобно заставлять шефа ждать.
Они свернули с дороги на узкую тропку, которая вела к темной массе приземистого здания, просверленной множеством огней. Снег падал все гуще, они ступили, должно быть, на лужайку: из:под снежного покрова выступали какие-то изуродованные зимой растения.
У входа в здание с куцым крылечком Оливье позвонил. Внутри залился колокольчик. Зашаркали чьи-то ноги. Скрипнул ключ в дверях. Дверь со скрипом отворилась. В глаза ударил яркий зеленый больничный свет. Усатый мужчина, открывший им дверь, напоминал гарсона из кафе тысяча девятисотого года.
– Добрый вечер, Жермен, – сказал Оливье.
– А, господин доктор, добрый вечер. Главврач только что пришел, – сказал Жермен с характерным гортанным выговором, на который еще раньше обратил внимание Робер.
Они углубились в коридор, сиявший чисто вымытыми стенами. «Ну вот это уже действительно похоже на больницу: кругом голубой кафель». Прошли санитары, о чем-то оживленно споря, говорили по-фламандски; гулкое эхо разносило их голоса. «Какой здесь сильный резонанс», – подумал Робер. Каждый раз, когда на радио, на телевидении или в кино хотят правдоподобно представить больницу, добавляют один штришок – гулкие звуки. Искусство постановщика в первую очередь заключается в том, чтобы не сбиться на фальшь, умело выбрать такие вот характерные детали. Эта была безошибочной. Больнице еще свойствен запах, не поддающийся определению, индивидуальный для каждой лечебницы и тем не менее общий для всех них: непривычный нос очень чувствителен к нему, а те, что принюхались, уже не воспринимают его.
– Они чем-то взволнованы, – сказал Оливье.
– Кто?
– Санитары. Конечно же, не больные. Те в это время уже спят. Вечерняя ремиссия, когда дневное возбуждение спадает.
– Медперсонал – и волнуется?! Явно отклонение от нормы!
– Идиот несчастный! Их волнуют профсоюзные выборы! Ведь они трудящиеся, мой дорогой. Их профсоюзы не имеют ничего общего с политикой, не так, как у нас, но тут сцепились социалисты и христиане по вопросу секуляризации, – такую свару затеяли.
К Оливье подошел медбрат и что-то тихо сказал ему.
– Разумеется, – ответил врач. – Надо продолжать. Хуже не будет.
Оливье чуть повернулся к Роберу и распахнул перед ним стеклянную дверь, предлагая пройти в следующий коридор, еще более длинный. Слева – окна, глядящие в ночь, справа – двери палат. Промелькнули длинные ряды кроватей с одинаковыми просветами между ними, многие больные еще не спали. Некоторые словно застыли в неудобных позах; однако на первый взгляд они не слишком отличались от терапевтических больных. Правда, Робер шел, а не стоял на одном месте, отчего впечатление несколько сглаживалось.
– А кроме того, – продолжал Оливье, – рождество на носу.
Робер совершенно забыл о рождестве. Ну конечно, не могла же больница для душевнобольных лишить себя такого праздника. Он не пришел в восторг от этой мысли, хоть она и показалась ему любопытной и взволновала его.
– И знаешь, дорогой, – говорил Оливье, – ради праздничка я покажу тебе отличный сеанс электрошока. Ты не зря приехал встретить рождество в больнице – это чего-нибудь да стоит. Твоя Жюльетта – просто недоумок. Между нами, почему бы больным тоже не повеселиться. Они развесят гирлянды, сделают ясли, разучат разные там хоралы. Некоторых из них я даже приглашаю петь во время ночного богослужения.
Оливье понимал толк в музыке. А вот в живописи, хотя Дю Руа и торговал картинами, Робер разбирался лучше. И в этом они дополняли один другого… Робер никак не мог представить себе сумасшедших, славящих рождество. Нет, действительно, эта мысль не приводила его в восторг.
– Чтобы сумасшедшие и пели!
– Мосье, запомните раз и навсегда, здесь нет сумасшедших. «Сумасшедший» – это выдумка психически здоровых людей. Есть только больные, Заруби это себе на носу, осел!
Оливье толкнул дверь, которой заканчивался коридор. Дорога Роберу показалась бесконечно длинной, такой же, как от ворот больницы до дома Оливье. Оливье пропустил гостя вперед.
Узкая комната. Высокие готические окна, которые так не вязались с крашенными эмалевой краской стенами. Металлическая кровать у стены. Сначала Робер увидел какую-то бесформенную глыбу под серым одеялом и что-то вроде коровьего хвоста, торчавшего из-под него, – при ближайшем рассмотрении это оказалась рыжая шевелюра. Оливье вошел вслед за Робером и прикрыл за собой дверь. Главврача еще не было.
– Должно быть, Эгпарс задержался в дороге. Я говорю о главвраче. Красивое имя – Эгпарс, правда? Он с Арденн. Этакий горный кабан.
Дю Руа подошел к больному. Робера поразило, как прямо и естественно держался Оливье, потому что он изменился не только внутренне, но и внешне. В бытность свою торговцем картинами, Оливье то вдруг начинал важничать – ведь он на виду! – и ходил, выпятив грудь, надувшись, как индюк, высоко вздернув подбородок, а то вдруг сникал, весь расслаблялся и опадал, становился одновременно и толще и меньше. Теперь он всегда высоко держал голову, но это не выглядело нарочитым. Однако Робер помнил, что Оливье мастер перевоплощения, не уступит Фреголи, и сейчас еще рано делать выводы.
Небрежно бросив на стул пальто, Оливье широким, стремительным жестом, забыв, что он в нескладно сшитом халате, весь безукоризненно белый, откинул одеяло. Лежавший под ним больной не спал. Голова его глубоко ушла в подушку, и из нее смотрел на них темно-синий, маленький, но ярко блестевший глаз, другой закрывала подушка. Как будто дикий зверь, попавший в западню. От бороды в виде растрепавшегося стебля кукурузы на лицо падали рыжеватые отсветы – лицо с портретов немецких мастеров пятнадцатого века. Первое впечатление от знакомства с этим человеком, который смущал покой всей больницы, было неприятным. Сумасшедший – то бишь больной, душевнобольной, чужеродный элемент в обществе, отчужденный – не внушал симпатии.
– Вы не спите?
Рыжий молчал. Глаз стал еще беспокойнее.
Робер посмотрел температурную кривую, вычерченную на листе бумаги, прикрепленном к спинке кровати. Над зубьями этой ломаной линии, состоявшей из трех отрезков, крупными буквами с наклоном было выведено: ВАН ВЕЛЬДЕ, Себастьян.
Ван Вельде? Как будто бы так называла себя давеча по телефону медсестра, которая разыскивала Фреда – второго ординатора. Больной перевел взгляд своих неестественно синих глаз с Оливье на Робера. Это длилось один миг, и у Робера не было оснований придавать этому значение, но тем не менее ему показалось, что больной замкнулся и насторожился, что присутствие Робера ему неприятно.
– Итак, – обратился Оливье к больному, – мы решили покончить с собой и тем досадить жене! Увы, затея не удалась. И вот вся больница поднята на ноги, дежурного врача вытаскивают из постели, в то время как у него голова буквально раскалывается от боли, и когда сей почтенный человек является к больному, тот обливает его презрением. Может, сигарету? Нет, мы не желаем сигареты. Ну, что ж, подождем до завтра.
Он повертел из стороны в сторону голову мужчины, словно неодушевленный предмет, властно повернул ее лицом к себе. Приподнял верхнее веко, пробурчал:
– Зрачок расширен.
Пощупал пульс. Больной, предоставленный сам себе, нетерпеливо дернулся, словно капризный ребенок.
– Ну, все, все уже, не волнуйтесь! Утром вы были разговорчивее.
Он тронул Робера за плечо, и они отошли от кровати.
Больной, как показалось Роберу, весь обратился в слух. Оливье позвонил. Зазвенело где-то очень далеко.
– «Уход в себя», – объяснил Оливье, стараясь говорить как можно тише. – Он затаился сейчас и ненавидит весь свет. В том числе и нас.
И все-таки что-то мучило Робера. Ненавидит, – возможно, но не в этом дело… А в чем? Имя… Ван Вельде, Себастьян Ван Вельде. Одно время Робер служил на Севере, его часть стояла в Валансьенне. Ван Вельде, Ванвельдов, Вандервельдов, Вандервельтов у них было так же много, как Дюпонов где-нибудь под Парижем.
Он прислушался. Сюда не доносилось никакого звука. Этот корпус находился на отлете.
Оливье тихонько рассказывал:
– Этот тип проглотил с полсотни таблеток фенобарбитала. Он уже раньше лечился у нас и принимал много барбитуратов. Ты не думай – он к нам не с неба свалился.
– Но коли он остался жив, то теперь-то наверняка выкарабкается.
– Так полагают профаны! Попытка к самоубийству, мой милый, кончается либо смертью, либо пробуждением после многочасового сна. Когда просыпаешься, то свеженький такой становишься, как девушка перед первым причастием. «Сие есть плоть моя, – сказал он, – отправляя в рот облатку хинина».
Оливье подмигнул. Он не мог не острить и острил, как только он один умел, – в нем все время жил мальчишка, школьник.
– Ну так вот, – продолжал он довольно громко, и Роберу показалось, что больной их слышит. – Он может и не выкарабкаться. Этого поганца уже лечили. Алкоголик и эпилептик. По указанию врача его жена давала ему лекарства, во избежание кризисов… В отсутствие Эгпарса ему сделали промывание желудка. Толку никакого! Омерзительное зрелище. Именно омерзительное. Он блюет на тебя и на шланг. Но таково правило, так сказать, ритуал. Нарушать его нельзя, особенно когда патрон отсутствует.
– Ну, а дальше?
– Дальше погрузился в полушок и продрых до утра. Наутро он чувствовал себя лучше. Наступила разрядка. И наконец-то эта дрянь разговорилась, его невозможно было остановить, он плакал, рвал на себе волосы. Одним словом, разыграл отчаяние.
– Ты жесток.
– Нет, почему же? Просто диву даюсь! Наши больные – это такие актеры! Но и некоторые другие тоже. Туберкулезные, например. Конечно, больные – это больные. Но, кроме того, они все играют какую-нибудь роль. Горько, что у них такая роль и что не они ее выбрали. И все-таки играют!
В коридоре послышались шаги, не похожие на шаги Оливье или Робера: хлопала кожаная подошва; шаги приблизились.
– Все помыслы больного, лелеящего свою болезнь, – начать все сначала. А всякий больной лелеет свою болезнь, понимаешь? Нет? Увидишь сам. Надеюсь, Эгпарс разрешит тебе сопровождать меня во время моих визитов к больным.
Блестящая идея! Робер улыбнулся. Он подумал о Жюльетте.
Дверь открылась, вошел санитар. Ван Вельде вздрогнул, но остался лежать в том же положении.
Оливье, не обращая внимания на вошедшего, – им оказался усатый Жермен, от нетерпения он переминался с ноги на ногу, – уточнил:
– Кстати, Робер, чтобы тебе окончательно все стало ясно: этот прохвост – муж Сюзи, медсестры, с которой ты разговаривал по телефону.
– А! А я-то все думаю, откуда мне известно имя Ван Вельде… И она, кажется, искала «эту макаку» Фреда?
– Совершенно верно, «эту макаку Фреда». Он ее любовник. И очень возможно, что из-за Фреда бедный малый и решил отравиться. Между прочим, одна из причин, почему безбожник оставил без надзора призраков этого скромного особняка и рванул в места…
– Более гостеприимные.
– Вот именно.
– Тогда я понимаю беспокойство вышеупомянутой Сюзи.
– Да ничего ты не понимаешь.
Они вышли в коридор, Жермен последовал за ними. Оливье плотно закрыл за собой дверь. Робер не сомневался, что Ван Вельде тотчас же поднялся. Чем-то этот парень бередил ему душу.
– Жермен, – обратился Оливье к санитару, – что, мадам Ван Вельде уже поставлена в известность?
Жермен отрицательно покачал головой.
– Как-никак это ее муж…
– Я сказал старшему управляющему, доктор. Но он не желает ничего знать. Господин Хоотен не хочет брать ответственность на себя.
– Но почему же, бог ты мой!
– Управляющий говорит, что они, мол, разведены. И что это его не касается.
– Ну так передайте от моего имени вашему управляющему, что в ближайшие дни я сам займусь больным. Я знал, что Хоотен – мерзавец и лицемер, и к тому же закостенелый ханжа, но отказаться предупредить жену под тем предлогом, что она, видите ли, пятнадцать дней уже не числится женой, это ни в какие ворота не лезет! Всюду – ложь, предрассудки, «так принято» и «так не принято». Ну и что ж, что разведены, раз они продолжают жить вместе. Да, представь себе! И к тому же у них ребенок!
Жермен разводил руками: согласен, мол, но ничем помочь не могу.
– Ладно, покончим с этим, Эгпарс идет!
В конце коридора показался Эгпарс. Он шел не спеша, ровными маленькими шажками, как-то странно покачивая торсом. Главврач был приземист и кряжист и очень широк в плечах. На носу у него сидели очки с толстыми стеклами, волосы были совершенно седые, цвета олова. Халат выглядывал наподобие нижней юбки из-под ратинового черного пальто, придавая его и без того странной фигуре еще более нелепый вид.
Глава VI– Добрый вечер, Дю Руа.
– Добрый вечер, мосье.
Здесь подчинялись правилам, принятым во врачебной этике: главврач называет ординатора по имени, а тот величает его «мосье».
– Здравствуйте, мосье Друэн, – сказал главврач Роберу.
И приветливо протянул ему руку. Но он сразу же осекся, почувствовав какую-то неловкость, и тут только увидел руку в кожаной перчатке. Спокойно, не суетясь, он протянул левую руку. Для Робера Друэна реакция людей на его неживую правую руку стала своего рода тестом. Люди с повышенной чувствительностью, замкнутые и застенчивые, спешили извиниться но и сильные, менее чувствительные и более твердые, бывали смущены. Мало кто вел себя так естественно, как этот врач. Он продолжал:
– Вы и в действительности такой же, как на экране. Но только гораздо моложе.
– Телевидение искажает лица, – ответил Робер. – Я сам видел, как очаровательные девушки в телевизоре становятся дурнушками. Одни делаются толще, другие худеют, а некоторых и вовсе не узнать. Прямо какое-то колдовство!
– Вы желанный гость в Марьякерке. Очень рад вас видеть здесь в вашем третьем измерении. Хорошая штука – третье измерение!
Третье измерение Эгпарса было вполне выражено. Вблизи особенно бросалось в глаза, что он очень ладный и весь какой-то подобранный, плотный. Голова чуть наклонена вперед, черты его лица тверды; большие близорукие голубые глаза, защищенные очками, выражали живой ум; они умели быть и очень подвижными, а в то же время на редкость внимательными и сосредоточенными. В нем чувствовалось умение владеть собой, непринужденность, но без расхлябанности, внутренняя сила. Говорил он медленно, взвешивая каждое слово. И почти без акцента. Только некоторые обороты изобличали в нем бельгийца, но они попадались в его речи не так уж часто.
– Так что за история тут вышла? – обратился он к Дю Руа. – А впрочем, с мадам Сюзи иначе, наверное, и быть не могло!
– Хороша история! Скажите уж лучше: скандал! Несчастную даже не предупредили, что ее муж…
– Ее бывший муж, – поправил Эгпарс.
Оливье улыбнулся: главврач очень точно воспроизвел интонацию главного управляющего. Между ними тотчас же установилось полное взаимопонимание: нескольких фраз, нескольких сочувственных слов по поводу печальных обстоятельств было достаточно. Эгпарс улыбнулся так же понимающе. «Умен», – говорил о нем Оливье. И потому умеет быть снисходительным.
– Да, знаю, действительно бывший, – подтвердил Оливье. – Юр-ридически они не в браке, но, мосье, христианское милосердие…
Иногда, когда ему предстоял длинный период, Оливье спотыкался на словах. Если он бывал взволнован, он слегка заикался и путался в вводных предложениях.
– Так, значит, христианское милосердие, мосье Дю Руа?
– …христианское милосердие, которое вы сами исповедуете, мосье Эгпарс, причем без колебаний и открыто, – и христианское милосердие обязывало бы нас предупредить эту несчастную…
В такого рода фразах Оливье обычно употреблял необиходное сослагательное наклонение, которое, как ему казалось, компенсировало неуклюжесть слога. Система компенсаций выражала сущность характера Оливье: равновесие достигалось чередованием избытка и недостатка.
– И, – продолжал настаивать Оливье, – парень здесь уже более двенадцати часов… Я вожусь с ним с самого утра!
– Дю Руа, решим этот вопрос немного погодя. А пока я хочу его посмотреть. Ведь он прежде всего пострадавшее лицо, не так ли?
– Вы уверены? – сказал Оливье, и легкая усмешка скользнула по его лицу.
– Да нет, вовсе не уверен. Но начнем с конца. Как он сейчас?
– Промывание желудка перенес хорошо, но по-прежнему не вытянешь ни слова. Я только что его смотрел. Уход в себя. Реакция негативизма.
«Негативизм» – скорее психологическое состояние, чем медицинский термин: человек отрицает, – значит, борется и защищает себя. Робер слышал однажды, как поэт Анри Мишо еще более образно выразил ту же мысль: «воздвиг барьер». Именно такое ощущение возникло у Робера, когда он лицом к лицу столкнулся с неудавшимся самоубийцей. Он «воздвигнул барьер».
– Вполне естественно, – заметил Эгпарс. – Он попытается извлечь все возможные преимущества из своего положения. Он, кажется, француз?
– Да, мосье.
Главврач поднял очки на лоб, и глаза в розовых ободках, лишившись защиты, сразу помутнели.
– Сколько часов прошло с момента интоксикации?
– Сейчас скажу… в пять часов… утром… Сейчас семь. В общем часов четырнадцать – пятнадцать, самое большее.
– Пойдемте с нами, мосье Друэн. Прошу прощения, что не смог вам предложить в качестве первого знакомства с больными что-нибудь более интересное, но выбирать не приходится. Банальная история…
– Мне так не кажется, – сказал Робер.
Ему вспомнился беспокойный глаз Ван Вельде, бегающий, как у маленького злобного зверька или у хищной птицы. Все трое и вместе с ними санитар вошли в комнату, где лежал больной. Он мигом кинулся на кровать. Значит, он шпионил за ними.
– Это будет нелегко, – шепнул Оливье главврачу.
– Угу, – пробурчал главврач.
Санитар пододвинул стул к изголовью больного, Эгпарс сел. Прежде всего надо осмотреться: он не любил спешки. Больной, не шевелясь, глядел на него. И так они смотрели друг на друга, не спуская внимательных глаз, в полной тишине. Потом врач осторожно откинул край одеяла и приложил пальцы к запястью больного, тот не сопротивлялся.
Оливье замер. «Вряд ли парень разговорится», – подумал Робер. Врач казался очень уверенным, но была в нем какая-то преувеличенная важность, что-то от героев Куртелино: в осанке, в полной фигуре и выглядывавшей из-под пальто «нижней юбке». Однако Эгпарс меньше всего думал о своей наружности. Он плотнее уселся на стуле, шумно выдохнул воздух и перешел в наступление:
– Ну что, дружище, не слишком приятная вещь жизнь-то, а? Возможно, вы не так уж и не правы!
Ван Вельде пристально смотрел в бледно-голубые, с расширенными зрачками, глаза врача своими тоже голубыми, темно-голубыми, жесткими, прозрачными глазами.
– А знаете, что такое жизнь? Постепенное умирание… Ну ладно. Сколько же вам лет?
Больной не выразил ни малейшего желания противиться врачу. Он с готовностью ответил:
– Лет? Сей момент, дохтор. Значит, родился я в Валансьенне в семнадцатом. На войну меня взяли двадцати двух. Теперь, значит, мне тридцать девять.
Хотя Робер и не считал себя психологом, он понял, что главврач играл на условных рефлексах больного, который был школьником, рабочим, солдатом, которому была знакома схема некоего вопросника и который привык, что вопросы задаются холодным, бесстрастным тоном и что отвечать на них обязательно.
– Ты штими, не правда ли? Сразу чувствуется: без подделки.
– Да, господин майор, – извиняюсь, господин дохтор.
– Дю Руа, пометьте. Родился в Валансьенне, в тысяча девятьсот семнадцатом. А точнее?
– Второго сентября тысяча девятьсот семнадцатого. Война тридцать девятого подоспела к моему дню рождения. Никада-то мне не везло!
– И на вас неприятно подействовало, что война началась в день вашего рождения?
– А как же, дохтор. Поставьте себя на мое место.
– Это-то я и пытаюсь сделать. В вашей семье были случаи заболевания алкоголизмом?
– Извиняюсь, дохтор, не понял?
– Я спрашиваю, были ли запойные пьяницы в вашей семье.
– О нет, дохтор. Это нет! Пьяницы, да што вы, дохтор!
Его глаза потемнели от негодования. Он продолжал:
– У отца был кабачок в Эскодене, но он выпивал только с клиентами.
– Он жив?
– Нет. Помер.
– Когда?
– Да пять лет назад, дохтор, в пятьдесят первом.
– Где?
– В Клермоне.
– В Клермоне? В психиатрической больнице?
– Да.
– Так-так-так! А в течение дня что пил ваш отец? Вы не помните?
– Как же, помню! Пьяным я его не видал. Никада! Он почти ничего и не пил, дохтор. Две-три добрых кружки бистуя утром, штобы разогреться…
Робер знал, что такое бистуй, напиток северян, – настойка, кофе с водкой, от которой все нутро дерет. Тоже одно из воспоминаний, потянувшихся за войной. Ван Вельде, время от времени угрюмо поглядывая на Робера, продолжал:
– Ну еще, конечно, литра два маскара, када садился кушать.
– Иногда или всегда за едой?
– Нет, кажный раз, конечно. А потом кружку-другую с клиентами, пока их обслуживает. Но не больше дюжины за день. Аперитива он и вовси не пил. Только красное и можжавелевую. Я весь в него вышел. Я воспитан в добрых принципах.
– Что вы можете сказать о вашей матери?
Врач уверенной рукой делал надрезы в социальной плоти больного.
– Моя мать – хорошая женщина. Работящая, с утра до ночи работала. Она все и делала в кабачке, да еще бабуся.
– Ваша мать умерла?
– Что вы, дохтор, нет! Бабушка умерла, это верно. Она никада ничего не пила, только воду. А все-таки умерла. Конечно, как же она могла выдержать, эта добрая женщина: с шести утра до десяти вечера на ногах, а пила только воду.
Лицо Эгпарса оставалось невозмутимым.
– Пометьте, пожалуйста, Дю Руа. Патологическая наследственность. Алкоголизм. На всякий случай проверьте, нет ли наследственного сифилиса. Сделайте анализ на RV. А ваши родители никогда не попадали в тюрьму?
– Да, дохтор, было. Отец сидел.
Вопрос не показался ему оскорбительным, он даже уточнил:
– Во время службы в армии. Он получил шесть месяцев, отец-то. А я только четыре. Да, отец у меня был выдающий человек!
– Понимаю, понимаю. Вы часто болели?
– Нет, этого не было. Я вовсе не болел. Правда, один раз на войне слег. Лихорадкой маялся, неделю отвалялся.
– Венерическими болезнями не болели? Вы поняли, о чем я говорю? Связи с разными девицами.
– Нет, дохтор, что вы. Ну раза два-три был «насморк», а так ничего.
Разговор начал явно интересовать больного, он даже привстал. Ему уже не было скучно. Люди обычно не скучают, если с ними беседуют о них. А между тем в Робере, по мере того как он разглядывал этого человека, поднималось чувство, очень похожее на отвращение. Да и сам допрос, учиненный Эгпарсом, требовательным и вместе с тем приветливым, сумевшим обломать человека, к которому четверть часа назад и подступиться было нельзя, и ободрать его, словно кролика, с полного его согласия и даже как будто бы к радости, тяжелым камнем ложился на сердце Робера.
– Ничем серьезным вы никогда не болели?
«Это же допрос, – думал Робер, – допрос, учиненный судебным следователем, полицейским. Но этот странный полицейский – физиолог и психиатр». Стало быть, мир медицины сродни тому, что рисовался воображению Кафки, где человек всегда выступает в роли обвиняемого, довольного своей ролью, ибо Ван Вельде испытывал явное удовольствие, отвечая на вопросы.
– О нет, дохтор. Я крепок, как дуб!
В доказательство чего он выпятил плоскую грудь и, согнув руку в локте, напружинил свои жидкие мышцы, трепыхавшиеся, как желе, под серой рубахой. Из-под маски взрослого, с помятым, плохо выбритым лицом, вдруг выглянул хвастливый мальчишка, мальчишка, уже познавший порок. Особенно выделялись губы, толстые и рыхлые, грязно-серого цвета, как лягушачья кожа.
– А уж как дрова рублю! У-ух! У-ух! Топором! Загляденье! Другого такого в деревне не сыщете! Одним топором управляюся! Без пилы! Раз, раз!
В глазах загорелся мрачный огонь, насчет природы которого двух мнений быть не могло.
– Я сильный, как турок, да вот падучая!
– Да, мосье, – прервал больного Оливье, обращаясь к главврачу. – В истории болезни записано. Эпилепсия.
– Так вот почему у него оказался под рукой фенобарбитал. Понятно.
Полицейская анкета: постепенно звенья прилаживались друг к другу. Но так же, как и все остальное, она не распутала клубка, несмотря на усердие следователя. А следователь рассмеялся и осторожно двинулся дальше.
– У меня мелькнула презабавная мысль, мосье Ван Вельде, – сказал он так, словно бы сам понимал всю нелепость своей мысли.
Робер отметил про себя, что он сделал упор на слове «мосье».
– Презабавная мысль. Вот когда вы рубите дрова, вы ни о ком не думаете, а?
Подвижное до этого лицо Ван Вельде застыло.
– А? Ну о ком-нибудь из вашей семьи?
Ван Вельде отвел глаза под испытующим взглядом медика. Врач тут же перевел разговор на другое.
– Ну хорошо, хорошо. Это так, только мысли. Мало ли что придет в голову, правда ведь? Итак, во время войны ничего больше не было, кроме этой недельной лихорадки?
Ван Вельде с радостью кинулся прочь от неприятной темы:
– О, до того как я стал солдатом, попадал в разные истории, как многие парни.
– Так, так. Расскажите-ка!
– Ну, я провел полтора года в профилактории при шахтах в Вёль-ле-Роз. Но тогда я себя чувствовал нормально. Я гулял на берегу моря, купался, собирал ракушки.
Ему гораздо больше нравилось говорить о Вёль-ле-Роз, чем о том, какие мысли приходили ему в голову, когда он рубил дрова.
– Но не думайте, меня все равно признали пригодным, я служил!
Врач поднялся.
– И годным для любви? – подсказал он.
Немного застыдившись, Ван Вельде захихикал, польщенный.
– Какой у вас рост? Вы знаете свой рост?
– Метр семьдесят, када комиссовался, дохтор; правда, товарищи насмехались надо мной, что, мол…
– Ваш вес?
Главврач прервал поток откровенностей. Эгпарс был целомудрен.
– Прошлым летом я весил семьдесят одно кило…
– Снимите рубашку.