355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арман Лану » Свидание в Брюгге » Текст книги (страница 12)
Свидание в Брюгге
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Свидание в Брюгге"


Автор книги: Арман Лану



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Глава III

В интернате – большом изолированном здании, построенном совсем недавно и, как все остальные, из красного кирпича, но только с вытянутыми в ширину оконными проемами, – размещались столовая, помещение для гостей, залы для посетителей и комнаты для одиночек из медицинского персонала.

Робер с Оливье и Лидия с Жюльеттой, а также Фред и старшая сестра женского отделения Метж сидели в столовой за накрытым столом. Меню Марьякерке включало обычные для больницы блюда плюс то, что приносили сами столовавшиеся. Они получили тунца из меню больных и специально для них зажаренный бифштекс. Стены этой залы декорировало изощряющееся неспокойное воображение художника-сюрреалиста Дельво.

Со времен Босха и Брейгеля, «Корабля дураков» и «Безумной Марго», со времен ужасной «Безумной Греты» установилось молчаливое согласие между живописью и безумием, и еще свежие фрески Дельво только подкрепляли это ощущение, равно как и дом-музей Энсора. Дельво воспринял его главную тему и перенес ее на эти стены. Художники-«сновидцы», переполненные своими видениями, с таким же трудом избавляются от них, как и больные от навязчивостей.

Пустынный античный город, перспектива колоннад, – художник сумел создать полную иллюзию реальности. Белокурые нагие женщины с напряженным взглядом огромных глаз, которые устремлены вперед; они спешат на печальное празднество, где будет исполнен жестокий обряд: далеко впереди маячит почти неразличимый человеческий скелет, – Дельво разделял эксцентричный вкус его современников. Тщательно выписанный венерин холмик обличает животную сущность этих прекрасных созданий – будущих жертв, но против нее восстает чистота, запечатленная на лицах. Большие банты из розовых или зеленых шелковых лент в кроне волос, лунный свет, цветы, пробивающиеся из щелей в навощенном полу, определяют этим меланхолическим существам роль служительниц Фрейда, если не Мазоха, тем более что рядом с великолепно представленным сомнамбулизмом соседствует вожделение, которое символизируют мелкотелые мосье в котелках и рединготах зеленоватого цвета, корректные и внешне спокойные.

– Превосходная иллюстрация к роману об О., столь милой сердцу нашей прелестной Жюльетты, – любезно пояснил Оливье.

– Да хватит же наконец, – взорвалась Жюльетта. – Это уже похоже на заговор!

Но Оливье на публике входил в раж и дурачился больше обычного. Только тогда он бывал самим собой. К его услугам тотчас же явились все ходячие остроты и выражения, весь репертуар побасенок и присказок великовозрастного студента. Озорство молодило Оливье, сбрасывая с него сразу лет пятнадцать. В нем жил дух студенческого общежития, дерзкой студенческой аудитории, чудесным образом сохранившийся в этом зрелом, видавшем виды человеке. Он любил иногда сказать: «Ну ты, прислужник дьявола», – или: «Молчать, чертовы куклы!» – и хотя временами его остроты звучали немножко нелепо, они не умаляли ни его мужественности, ни его обаяния, и они трогали, так как за ними скрывалась боль человека, тоскующего о своей молодости, которую у него отобрала война. И в конце концов, чтоб уверовать в себя, необходимо иногда возвыситься над окружением. По правде говоря, только одного Робера это не раздражало, и то по той простой причине, что успех уже вознес его достаточно высоко и он не нуждался в такого рода самоутверждении.

Больница, как утроба матери, оберегала Оливье от внешнего мира, служила залогом его покоя, и он расцветал. Подобно одному из персонажей современного Босха, он исполнял свою партию в скорлупе. Робер понимал, что произошло с его другом. С тех пор как Оливье Дю Руа выбрал этот путь, он с точки зрения обывателя оставил путь борьбы. Отныне материальное благополучие его не интересовало. Сон, пища отошли на второй план. Отпала надобность драться с угрюмыми дельцами. Теперь он мог целиком отдаться умозрительным построениям и замкнуться в своем, близком его юности, мире.

Оливье рассказывал упоенно, позабыв о еде, и только время от времени потягивая сербское вино, вобравшее в себя ароматы гор, – единственная роскошь, которая здесь была доступна. Он рассказывал о шумных практикумах студентов-медиков, сперва в Клермоне, где он проходил практику до Бельгии, а потом в Марьякерке, об атмосфере бесшабашности, царившей на занятиях, бесшабашности, которая была вызовом и реакцией молодых людей на болезнь, страдание, смерть. Оливье рассказал несколько забавных историй. Как они встретили некоего робкого ассистента из Дембурга – предшественника Фреда, – они ему поставили клизму из красного вина. Как они флиртовали с сестрами, какие бурные ночи они проводили. А потом еще конкурсы на лучшего пукальщика, которые как-то расцвечивали нудную больничную жизнь молодых медиков; и, конечно, – традиционные похабные песни.

У Оливье был магнитофон, и он записывал неожиданно подслушанный интересный разговор, фрагменты из музыкальных произведений, передававшихся по радио или наигранных на пластинку, особенно часто у него встречался Скарлатти и Куперен Старший, – он обожал Уроки сумерек, их горделивую торжественность, обожал поэмы Мишо, единственного поэта современности, который его по-настоящему трогал. Оливье встал и включил магнитофон. Мужской хор пел старинную песню – любимую песню национальных гвардейцев:

 
Герцог Бордо так похож был на папу,
А папа тот был знаменитый боксер,
 

Робер узнал один из вариантов дерзкой песенки времен Реставрации в обработке Пьера Дака и Фрэнсиса Бланша, которую исполнители подали под еще более острым соусом:

 
И он прямо на ковре,
И он прямо на ковре.
Прямо на ковре…
Ангулемского вельможи.
 

Лидия с изумлением смотрела на своего мужа: Оливье словно подменили – тот, прежний, одевался, как сэр Антони Иден, и обедал лишь в самых дорогих ресторанах. Этот же, обмотавший шею кашемировым платком, руками хватал салат, а из-под расстегнутой куртки у него выглядывала фланелевая рубаха. Ей казалось, что ее обворовали, она испытывала то же чувство недоумения и негодования, что и жена Гогена Мет, когда ее муж из элегантного маклера парижской биржи, – а за него-то она и выходила замуж, – вдруг к тридцати годам превратился в одичалого мужика. Тот сам себя окрестил «старым морским волком» и знать ничего не желал, кроме своих картин.

Оливье разошелся.

– Эй ты, чертова наложница, – кричал он, – передай мне вон ту попову жвачку! И что это за физиономия оскорбленной жены, поди возьми себе другую на вешалке!

Лидия не знала, как держаться: игра оказалась для нее неожиданной. Что касается Жюльетты, то всякий раз, как Оливье заводил свое: «Чертова наложница…», «Дай я тебя обниму, чертова ты наложница, поговорим с тобой о моей почтенной матушке», – она подскакивала словно ужаленная.

Но Оливье ничего не замечал. Его уносил поток воспоминаний.

– О, забыл рассказать вам про одну брюжскую мадам. Это случилось, когда я ехал сюда поездом из Брюсселя. Проходит мимо контролер. Когда, спрашиваю, будем в Брюгге. А в купе сидела еще одна дама. Элегантная, лет пятидесяти. Она мне и говорит: «Я вижу, вы француз, мосье, я могла бы стать вашим гидом». Разумеется, гид женщина или не гид – от любви это не спасает, но мадам – не первой свежести. А в конце концов, почему бы и нет? И вот выходим мы в город. Мадам говорит без умолку. Она столько всего пережила! Война четырнадцатого года, оккупация. Она участвовала в Сопротивлении, и ее чуть было не отравили цианистым калием. Теперь она вдова и живет в Остенде – там очень здоровый климат. Она идет к парикмахеру, в сторону Гран-Плас, и пусть я не беспокоюсь, ей по пути со мной. «О, в Брюгге гораздо веселее, – щебетала она, – но тут – держи ухо востро». Она уже порядком надоела мне, но в то же время она меня заинтриговала.

– Все женщины тебя и утомляют и волнуют одновременно, – заметила Лидия.

– Молчать, дьявольское отродье! Эта милая женщина действительно сослужила мне службу, никакой дипломированный гид не смог бы так показать Брюгге: и монастырь бегинок, и каналы, и Старый город. Она занималась научными изысканиями и была связана с семьями Ланжевен и Кюри. Тут я насторожился. Вид у нее какой-то не такой. Короче. Подходим мы к магазину похоронных принадлежностей, – ты непременно должен его увидать, Робер, чисто американский стиль: «Ваше дело – умереть, а мы позаботимся об остальном». Ну я, как человек воспитанный, подбросил ей парочку вопросов насчет ее деятельности. Тогда она останавливается, чтобы показать мне «образчик своих трудов». И что же вы думаете? Вытаскивает из сумочки записную книжку, всю в свежих чернильных пятнах; ее закрывали, не дав высохнуть чернилам. Это все надо видеть, конечно. Брюгге, магазин похоронных принадлежностей с его витриной, с лакированными гробами – и моя старушенция рядом, дающая пояснения самым академическим тоном. «О мосье, несомненно одно. Взгляните, пожалуйста, – мой герб. О чем тут спорить. Честь, верность, преданность». Переворачивает страницу: «А здесь король приглашает меня продолжать. Королевская десница, вы понимаете. Порядок. Власть. О, это так понятно! Фландрский лев. Ватерлоо, мрачная равнина. А это – моя судьба, Академия у Высокого Трона. Вы понимаете теперь, почему я не могу доверяться незнакомым людям? О, это понятно! Я живу под угрозой. Меня выслеживают. Два раза в неделю я хожу в кино и через кино получаю указания. И узнаю новости. Вы понимаете?»

Фред в восхищении присвистнул. Остальные сидели не шелохнувшись, завороженные рассказом: Оливье разыграл его в лицах.

– Нет, вы бы только послушали, как она произносит: «О, это понятно!» Я расстался с моей милой гидшей перед Марктом, где мы с тобой сейчас были, Робер. На прощанье она дала мне свою визитную карточку. Я сохранил ее. Не могу сокрыть от вас этот документ, вполне достойный капитана Хаддока.

– Оливье вскармливал себя исключительно Тэнтэном, – пояснил Робер.

Действительно, Оливье отдал свое сердце капитану Хаддоку, главному действующему лицу детских альбомов под названием Тэнтэн, с рисунками Эрже; в Западной Европе они пользуются такой же популярностью, как и сказки Диснея; Оливье и Робер любили ссылаться на капитана Хаддока.

Оливье достал из бумажника визитную карточку и пустил ее по рукам.

 
«Женевьева Камий,
          ученый исследователь высокой квалификации.
Открытия 1933 года и последующие:
Бред и паралич (под девизом ООН)
Драгоценные украшения в золоте и платине,
          которыми награждаются первооткрыватели
          (В Лондоне хранится единственный экземпляр)».
 

– Первооткрыватели… обратили внимание? – поинтересовался Оливье. – Да… Нарочно не придумаешь. Нет, это просто великолепно: первооткрыватели. Вот тут-то я и понял смысл фразы, произнесенной почтенной дамой в поезде, я тогда не придал этому значения: дескать, по другую сторону путей смотреть нечего, а здание с колоколенкой – я им заинтересовался – не представляет ни малейшего интереса, обыкновенный сумасшедший дом! – И он заорал без всякого перехода: Эй, мажордом, шизофреник несчастный! Пучеглазый савоец! Чтоб ты захлебнулся помоями! Мы подохнем тут от жажды!

– В общем, – сказал Робер, – маски ходят на свободе.

– Именно.

Робер взглянул на Жюльетту. Она как-то беспомощно озиралась вокруг, переводя взгляд с неубранного стола, заставленного пустыми бутылками, на пылающую физиономию Оливье, с него – на больные рисунки Дельво. С тех пор как она переступила порог этого дома, ею овладело беспокойство, и она уже не могла его побороть. А когда мимо нее проходил Бернар, она вздрагивала и каждые двадцать минут бежала в соседнюю комнату удостовериться, что ее Домино не похитили, а Домино, несмотря на весь этот гвалт, крепко спала.

– А знаешь, – уже совсем другим тоном сказал Оливье, повернувшись к Фреду, – мало того что ты поднимаешь подолы всем сестрам без разбору, чем, конечно, возмущаешь порядок (тут Оливье употребил крепкое словцо) в этом почтенном заведении, но ты еще вносишь смуту и в души моих гостей.

– Не может быть! Что же я такого натворил!

– А то, что тебя мало повесить на самом высоком суку в Марьякерке: ты писал в снег!

– Да? Возможно. Я люблю писать в снег.

– Подумаешь, – вмешалась Метж, – какое преступление. Я так и вижу Фреда в модели Писающий мужчина.

– Оливье, – сказала Жюльетта, – вы пьяны!

– Мы абсолютно трезвы, уважаемая дама, а Фред писал в снег, не постеснявшись присутствия мадам Жюльетты Друэн, которую вы здесь видите, и ее дочери – Доминики. И мадам Жюльетта Друэн приняла тебя за эксгибициониста!

– Вы смешны, – сказала Жюльетта.

Робер сидел как на иголках.

– Идиот, – прошипела она, больно ущипнув мужа за руку, найдя наконец выход своей ярости.

– Но, – проговорил вдруг Фред, – я писал вполне прилично, загородившись рукой.

– В этом-то и суть! – подхватила Метж, воодушевляясь. – Надо все выяснить.

– Так как же, Жюльетта? – не унимался Оливье. – «That is the qestion»[12]12
  «Вот в чем вопрос» (англ.).


[Закрыть]
. Ответьте, пожалуйста. Необходимо восстановить картину преступления.

– Лично я к вашим услугам, – заявил Фред, направляясь в угол комнаты.

– Хватит, перестаньте! Этот тип способен на все!

Жюльетта резко поднялась и бросила салфетку на стол.

– Вы мне отвратительны. Все! Все мужчины отвратительны!

– Стало быть, – вопросил Оливье, – достаточно только чтобы мужчина писал на виду у публики, и вы уже зачисляете его в неисправимые развратники?

– Прекрасно! Значит, вы специально так делаете! Но послушайте, вы, сборище идиотов, посмотрела бы я, как бы вы рассуждали, если б вам довелось в семилетием возрасте встретиться в лесу с мужиком, который у вас на глазах спустил бы штаны. Со мной это случилось, да! В Булонском лесу! Я не смогу никогда это забыть! И я вас ненавижу, ненавижу!..

Жюльетта отчаянно замотала своей пышноволосой головой, и на ее лице выразилось такое ожесточение, какое бывает на японских масках гнева. Воспоминание невыносимо жгло ее, она уже не помнила себя от ярости, и сейчас любая шутка была бы неуместна, но ее гнев шокировал своей несоразмерностью с поводом, его вызвавшим, ибо общий тон, может, и был грубоватым, но отнюдь не разнузданным, как в былые времена в интернате.

– Прошу вас, Жюльетта, не надо, – взмолился Оливье. – Мы не хотели вас оскорбить.

Жюльетта стояла, полная решимости уйти, но теперь она растерялась. Опять, как и всегда, она не понимала чего-то главного, того, что было так естественно для других людей, – в таких случаях она чувствовала себя лишней и досадовала на себя.

– Да, конечно, раз так… – лепетал расстроенный Фред, заливаясь краской. – Конечно…

Робер подошел к Жюльетте и попытался усадить ее. Но она так сопротивлялась, – какая она, оказывается, сильная, удивился Робер, – что он не стал настаивать. Однако, когда ее коснулась маленькая ручка златокудрой Лидии, что-то шепнувшей ей на ухо, Жюльетта послушно повиновалась. Подперев голову руками и облокотившись на стол, она сидела так несколько минут, безучастная к возобновившемуся разговору.

Потом подняла голову. Японская маска исчезла. Жюльетта встала и направилась к комнате, где спала Домино, – и было похоже, что это ожил персонаж Дельво.

– Она меня очень беспокоит, – сказал Оливье Роберу. – Очень. – Он смачно икнул, но, не теряя достоинства, продолжал: – Я, конечно, знал, что она скорее пантера, чем ягненок, однако такого я не ожидал. Мне тебя жаль!

– Она раздражена, – сказала Метж.

– Еще бы! – воскликнула Лидия. – Вы, наверное, и не представляете себе, какое отвратительное зрелище являете собой.

Оливье отвесил поклон.

– Спасибо за откровенность, – сухо произнес Робер. – У нас тут, конечно, не чайный салон и не показ коллекции Бальмэна.

– Робер прав, – резко вмешался Оливье, в нем уж совсем ничего не осталось от маркиза, – вы, милые дамочки, изрядно нам надоели.

Лидия собрала свои вещи, валявшиеся на столе: зажигалку в крокодиловой коже, пудреницу, помаду, мундштук и сигареты «Филип Морис» – бросила все это в сумочку и вышла.

– Двумя меньше! – заключил Оливье.

Слышно было, как Лидия вошла в комнату, где спала Домино. До них донесся легкий, словно шелест ручья, шепот, прерываемый всхлипываниями.

Тогда Оливье опять вложил в магнитофон обойму непристойностей и стал остервенело подпевать хору:

 
В один прекрасный день
Сестра Шарлотта…
 

Метж молча ела, пила. Фред бросал на «стариков» виноватые взгляды. Оливье, хоть и перебрал немного, понял их смысл и поспешил утешить Фреда:

– Ты, проказник, тут ни при чем!

Он маленькими глотками стал отхлебывать свой кофе без кофеина. И тут ему на память пришел один забавный случай. Однажды, в перерыве между Бюффе и черным рынком – он перепродавал лекарства, – Оливье зашел в отель «Трансатлантик» (один из отелей Габеса) и спросил чашку кофе без кофеина. Дело было в Тунисе, близ красавицы Джербы. Прислужник был удручен. «Ты хочешь кофе без кофе, как это возможно? Ах, мой господин! Где есть кофе без кофе? Кофе без кофе!» Он просто впал в транс, этот сын песков. Кофе без кофе!

Но бог с ним, с арабом, а раз уж Оливье пил кофе, он соглашался расплатиться за эту черную влагу одной бессонной ночью, тем более что он выпотрошил наконец свое слишком набитое прошлым нутро.

– И подумать только, – вздохнул Оливье, – мы тут убиваемся из-за всякой хреновины, а в это время в Алжире какая-нибудь хрупкая девчушка подкладывает бомбу под скамейку, на которой устроился офицер французских парашютистов, а французский мэр пулей из револьвера отправляет на тот свет, может быть, какого-нибудь феллаха – и каждый убежден при этом, что именно он спасает цивилизацию!

Фред ухмыльнулся.

– Ты, конечно, здорово накачался, – сказал ему Оливье, – но ты вполне понимаешь, что к чему. И тебе на все начхать! Алжир? Мол, мне-то что, пусть французы и расхлебывают! Тебя давно уже не трогает, что америкашки купили тебя со всеми твоими потрохами. Лишь бы были бабы, а остальное – не твоя забота!

– И правда, – ответил Фред миролюбиво, но не уступчиво. – Плевать мне на вашу войну, на ваше маки и Сопротивление, плевать я хотел и на Алжир и на Венгрию! Мне в высшей степени наплевать, где служить медицине – в деревне, в Брюсселе, в Панаме или в Лос-Анджелесе. И все эти ваши выкрутасы меня абсолютно не трогают!

Робер насторожился. Дело принимало серьезный оборот. Однако он не мог оторвать глаз от Дельво, от этих женщин, повернувшихся к публике обнаженной спиной и шествовавших в печальном кортеже, который художник вел дорогой древних римлян: по крупным каменным плитам, через триумфальные арки с хороводом античных фигур.

– Тебе и на больных плевать, и на Ван Вельде, который мог бы подохнуть по твоей милости, – неумолимо заключил Оливье.

У Фреда вырвался какой-то неопределенный жест.

Должно быть, это означало: «Мне двадцать три года, Сюзи – шлюха, а муж ее – идиот. И с такими вот учителями неизвестно чего ждать от завтрашнего дня. А писать я имею полное право, где хочу, тем более что я это делаю вполне прилично. Нет, в самом деле – что тут плохого? И катитесь вы!..»

Робера удручало, что у них с Жюльеттой обострились отношения: выходит, каждый из них тянул в свою сторону. Они не понимали друг друга. Они говорили на разных языках. Китайский мандарин и представительница племени инков. А после рассказа жены о случае в Булонском лесу он совсем расстроился. Жюльетта никогда ни словом не обмолвилась об этом эпизоде, хотя он многое мог бы объяснить в ее поведении. А она только сейчас, в присутствии чужих людей, поведала эту историю, словно хотела бросить ему вызов. И сегодняшняя ее откровенность была для него так же оскорбительна, как и вчерашнее молчание.

Глава IV

– Робер, – сказал Оливье, немного успокоившись, – ты не однажды спрашивал меня, что происходит в голове больного. Вот послушай эту запись, я сделал ее сегодня ночью у постели Ван Вельде. Довольно любопытно.

Оливье нашел нужную катушку, включил магнитофон. Пока лента перематывалась, они слышали лишь визгливую скороговорку. Но вот пленка раскрутилась, Оливье отрегулировал звук, и до них донесся нормальный, хотя и приглушенный человеческий голос. Трудно сказать, что именно искажало его: плохая запись или самое состояние человека – полусна-полубодрствования.

Робер сидел весь внимание, подперев голову руками и опершись на колени.

«– Скажите, мосье Ван Вельде, что вы сейчас видите? – спрашивал Оливье».

Странно было слышать Оливье в то время, как он молчал. До сих пор Робер не мог привыкнуть к этому отторжению человека от самого себя – явлению, обычному на радио и телевидении.

«– Шобаки, – ответствовал больной. – Они кусаются. Нельзя штобы они так бегали, без присмотру. Я буду жаловаться… капитану… Они у меня толкутся в ногах… Одна шовшем махонькая. Я взял ее. В кулаке умещается».

Изменившийся почти до неузнаваемости медлительный и скорбный голос Ван Вельде. И другой, более явственный, голос врача, звеневший временами на необычно высоких нотах, не свойственных Оливье, молча сидевшему возле Робера и слушавшему самого себя.

«– Мосье Ван Вельде, вы уверены, что это собаки?

– Не знаю, может, это крысы. Не надо говорить Сюзи, что я тут с шобакой. Мне хочется искурить сигарету, мосье директор. Я должен ушпеть на поезд. Как хорошо, война кончилась… Мне б с аистами во Францию…

– Ван Вельде, где вы? – терпеливо вопрошал голос Оливье Дю Руа.

– Я не знаю».

Больной начал путаться, что-то бессвязно бормотал, все больше погружаясь во мрак бреда.

«– Ох, тошнит меня, тошнит… моторам нужно вино… негодяи… обманщики… Сюзи… Прекрашно, капитан. О, мосье директор, проштите меня.

– Мосье Ван Вельде. Вы знаете, где вы. Ну же, ну!

– Да, мосье, да. Я вижу. Я шплю в зале ожидания. Какой-то фриц падает из окна и ложится рядом со мной. Грязная шкотина. Я никогда их не выносил, этих фрицев. Он лижет мне пальцы. Но это ничего. Это шобака. Раз, я отхватил ей башку. Она ее снова прилепила. И опять лижет меня! Ох, мне хочется отрезать мою шобштвенную голову. Я должен знать все наизусть, я должен пройти ошмотр. Школько это? Десять франков? Я больше люблю маленьких девочек и поезда…

– Почему поезда, мосье Ван Вельде?» – опять перебивает его Оливье, тот ночной Оливье, Оливье-призрак. Он вел беседу осторожно, как опытный гипнотизер, голоса – переплетались. Люди в комнате затаили дыхание, пронизанные трагизмом этой беседы:

«– Поезда черные, но поездов шлишком много. Шлишком много шобак в них. От них вонь идет. Доктор, я не могу отрезать все головы. Что делать с крысами?

– Ван Вельде, вы спите?

– Да нет же, нет! Я же шказал вам, здесь – шобаки. И они лижут руки. Мне надо бежать. Я не расстрелян. Я болен. Ох, мне больно, тут, рядом. А я должен пройти ошмотр.

– Где рядом, мосье Ван Вельде? Где болит? Ван Вельде, вы слышите? Я друг вам».

Олизье все время повторял имя больного.

«– Рядом. Рядом шо мной. Говорят же вам, я не идиот. Вот ведь я прыгаю. Чего же вы хотите. Видите… Я отрежу себе все пальцы, и у меня будут стеклянные глаза…»

Затем в невидимом чреве машины опять что-то глухо заурчало, завыло и захрипело.

– Мне подумалось тогда, – сказал Оливье, – что в его расторможенном мозгу проходили картины действительной жизни, чего-то пережитого. Но – тише! Фред, и тебя не обошли вниманием. Сейчас речь пойдет о тебе!

Услышав, что его имя фигурирует в монологе больного, мрачно молчавший Фред досадливо поморщился.

«– Сюзи! Шлюха! Ты любишь это, да? Любишь мужиков со стеклянными глазами! Этот поганец Фред! У, бабы! Суки! Иштинные суки, гошподин капитан».

– Ну вот это все, что я смог записать, это было более или менее членораздельно. А потом он погрузился в сон, и мне уже не удалось поймать подходящий момент.

Оливье выключил магнитофон.

Фред ухмыльнулся.

Обнаженные женщины Дельво шли к заветному берегу в безбрежной дали, куда нырял неведомый поезд. Поезд Ван Вельде, полный собак, голых женщин и фрицев.

– А есть ли практическая польза от подобных экспериментов? – спросил Робер.

– Конечно, сейчас объясню. Сегодняшняя психиатрия позаимствовала у Фрейда идею «растормаживания». Очень часто больному надо помочь разобраться в его болезни, таким способом вылечиваются многие неврозы. То, что пугало больного, пока было ему неясно, почти совсем перестает его тревожить, стоит ему только осмыслить происходящее. То же самое твоя Жюльетта – я имею в виду историю с сатиром в Булонском лесу. Перед нами – типичный комплекс.

– Знаю.

– А козел отпущения опять я, – пожаловался Фред.

– Да, – сокрушенно поддакнул Оливье. – Опять ты. Должен же быть кто-нибудь.

– Но мне все-таки непонятно, каким же образом происходит выздоровление. Неужели достаточно только объяснить больному, что с ним, и – он уже здоров?

– Трудно сказать, какой механизм тут срабатывает. Возможно, это остаток детских страхов, присущих одному человеку или людям вообще. Знаешь, как дети избавляются от своих страхов? Если тебе удается убедить ребенка, что перед ним никакой не призрак, а просто колышется занавеска, – его страха как не бывало. Когда люди поняли, что блуждающие огни на болотах всего лишь горящий газ, разговоры о душах грешников сразу прекратились. По крайней мере, в связи с этими огоньками…

Оливье, хоть и немало выпил, прекрасно владел собой. На какую-то секунду Робер представил его десятью годами раньше – маркиза Оливье Дю Руа, практикующего в одной из клиник… Его друг на правильном пути.

– И потом, – продолжал Оливье, – психоанализ действен только тогда, когда между больным и врачом установилось полное согласие.

– Как у соучастников.

– Если хочешь, они соучастники в поисках причины травмы. Но такую аналитическую работу можно проводить с больными не очень тяжелыми. Для тяжелых, так как они не понимают, что от них требуется, изобрели разного рода трюки, помогающие «разговорить» их.

– То есть обнаружить демона и изгнать его?

– Совершенно верно. Именно в этом заключается идея всяких шоков, применявшихся ледяных ванн, вертящихся барабанов, куда сажали этих несчастных, Признание. Допрос. Заставить их разговориться. Поэтому психиатра очень долго воспринимали как инквизитора…

– A-а! Так вот о чем Салемские колдуньи.

– Ну да! Если больной сам не понимает, что от него требуется, ему надо помочь «растормозиться». И тут прибегают к разным способам. Одним из них является электрошок, в определенном смысле. Но есть менее сильное средство – химический шок. Или как его романтически называют – «вспрыскивание истины», что слишком огрубленно, но не лишено смысла.

Фред прикуривал от зажигалки. Дрожь пальцев передавалась пламени. Но Фред молчал. Метж – тоже.

– А когда больному нельзя назначить из-за сердца шоки, тогда помощь может оказать и гипнотический сон. Существуют приверженцы Шарко, но они не любят в этом признаваться. Ну и еще несколько способов, довольно сомнительных, на мой взгляд, например, психодрама, или социодрама: по канве, данной врачом, больные разыгрывают сцену, где подопытному поручена определенная роль.

– Что-то не понимаю.

– Я тоже, – сказала Метж, перестав наконец жевать.

– Ну, например: разыгрывают кражу в больнице. Один изображает главврача, другой – комиссара полиции, кто-нибудь – свидетелей. Врачи наблюдают за одним из больных, он, конечно, об этом не подозревает. Изучают его поведение. И иногда во время игры он проговаривается.

– Чудесно, – сказал Робер.

– Не будем преувеличивать. С детьми, с подростками метод игры иногда оправдывает себя. Но, насколько мне известно, на взрослых его испытывают реже.

Оливье наполнил стакан и одним духом осушил его. Чем сильнее он бывал взволнован, – а когда он бывал взволнован, то речь его становилась торопливой и он заикался, – тем хладнокровнее вел себя. За этот вечер, начинавшийся в суматошном веселье, Оливье Дю Руа как-то возмужал и посуровел, что выводило из себя беззаботно юного Фреда.

– Есть и другие способы. Иногда для молодых правонарушителей используют метод выпытывания. Их «заводят». И случается, что в таком почти шоковом состоянии парень выплескивает из себя все, что накипело у него на душе. Вот, например, какая история произошла в одном детском приюте, неподалеку от Парижа. Одного новенького никак не могли разговорить. И вдруг во время очередного «представления» парень раскрылся. В этой «психодраме» он играл роль скрипача. И вот в какую-то минуту он вдруг останавливается и, подхватив свою скрипку, бросается наутек. Воспитатели с ног сбились – парень как в воду канул, в конце концов его, нашли в погребе, он сидел у открытой печки и плакал. А от скрипки остались лишь раскаленные струны. Мальчика душили рыдания. Оказывается, он мечтал о скрипке. Отец обещал ему купить. Сын получил свидетельство об окончании средней школы, и отец скрепя сердце подарил ему пресловутую скрипку. Но уже на следующий день ему так надоело пиликанье, что он конфисковал инструмент. Несправедливый поступок отца привел юношу в негодование, он озлобился и замкнулся. А в результате стал поджигателем, что и привело его на скамью подсудимых. Вот так-то…

Метж вся обратилась в слух.

– Увы, – вздохнула она. Метж говорила с сильным фламандским акцентом. – Мы совсем не умеем так работать, мосье Оливье.

Оливье снова налил себе. Фред кончиками пальцев постукивал по столу.

– А что такое твоя запись Ван Вельде?

– Это запись сна-бодрствования. Врач стоит у постели спящего больного и тихонько нашептывает ему. Когда слова достигнут сознания больного, он начинает отвечать. Он продолжает спать, но в то же время говорит.

– А на кой хрен все это, – грубо оборвал его Фред. – Еще при царе Горохе любой лекаришка – дай ему твоего полоумного – смог бы разглядеть все признаки белой горячки. Собаки, кошки и прочая тварь! Вот уж лет сто, как все об этом знают. Он ничем не лучше других, твой Ван Вельде!

Фред произносил отдельные слова тоже на местный лад.

Оливье побледнел. Голос его напряженно зазвенел:

– Тебе, как я вижу, Фред, здорово не по душе, что имя Сюзи упоминалось ее мужем. А он как-никак ее муж! И он дрался на войне. Не то что жалкие недоноски, вроде тебя, которых откармливали витаминами и отпаивали сиропами, чтобы они не подохли раньше времени.

– Прошу вас, Дю Руа, – вмешалась Метж. – Оставьте Сюзи в покое. Я каждый день работаю бок о бок с ней. И я ценю ее. Она не только превосходная сестра, она настоящая женщина!

Было уже очень поздно. Оливье больше не мог владеть собой. Он стал пунцовый от бешенства. Фред, задетый за живое, злобно уставился на Оливье.

– Да пошли вы… несчастные импотенты, тычут нам все время в морду своей войной! Я родился в тридцать втором. И мне было в тридцать девятом семь лет. Понятно?!

Он в упор смотрел на Оливье: старикан Оливье порядком хватил – и ведь этиловый спирт хлещет. Ну и железная печенка у него! А тот сидел багровый от бессильной злобы, от сознания, что природа производила на свет людей, не спрашивая ни у кого совета. Его заливал багрянец всех тех зорь, которые горели для него и которые ничего не говорили сердцу молодого бельгийского эскулапа, все время уходившего, словно в раковину, в свой эгоизм. «Маски, поспорившие из-за селедки», – подумалось Роберу: он вспомнил картину с Фландрской улицы и чудаковатого Августа из лавки сирен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю