Текст книги "Последний гетман"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
X
Графинюшка Екатерина Ивановна, как всегда, была больна и нервенна. Болезнь состояла в том, что она с завидным упорством не выходила из своего будуара и швыряла в горничных чем ни попадя. Горничных и неизвестного назначения приживалок, иногда и молодых, было побольше, чем денщиков и адъютантов у гетмана. А под рукой банок-склянок – что гранат мортирных при осаде крепости. Снаряды летели то в Дуньку, то в Муньку, то в Клашку, то в Палашку – несть числа дворни нарышкинской. В отличие от муженька, ни хохлов, ни хохолок она терпеть не могла – вся дворня была притащена из Петровского, родового имения. Чем графинюшка и гордилась, запуская очередную склянку в очередную крепость, – крепостные девки были, чего ж. Конечно, не обходилось и без мадам, но те возле дочек крутились, – считалось, что воспитанием занимаются. Танцами там, музыкой. А какие танцы без кавалеров? Отец в утешение дочкам, особенно уже невестившейся Елизавете, задавал роскошные балы, но надо было видеть, какого гопака вместо мазурки отчебучивали сынки полковников и старшин! Меньший ранг на балы не вхож, а отпрыски полковничьи путали придворные балы с дворами казацкими, где и драчка, и прачка одновременно. Ничего удивительного, что зайдя сегодня гетман в дочкины апартаменты, гетман застал Елизаветушку за тем же занятием, что и мать, – швыряла румяна в горничных, по-путно и свою мадам колотя. Батюшка еле увернулся от очередной дочкиной гранатки:
– Постой, Лизанька, постой! Я ж не Петропавловский бастион.
Лизанька всей статью, не по годам, невеста, присела перед отцом – как учила мадам. Он поцеловал ее в румяную щечку, а потом и к ручке приложился:
– Вот так-то, глупая. Скоро кавалеры зацелуют твои ручки.
– Кавалеры?.. – вспыхнула дочка второй, нецелованной щечкой. – Не смейтесь, батюшка.
– Не смеюсь, Лизанька, не смеюсь…
По правде сказать, было ему грустно. Истинно ведь: скучает невеста. Хорошо старшей, Натальюшке: еще в Петербурге, с легкой руки богатого батюшки, успела выскочить замуж. А этой что делать?..
Ясно ведь: годик-другой не мешает и подождать – тринадцать только, а маменьку ее из нарышкинских палат камергер Кирилл Разумовский увел аж в пятнадцать лет. Верно, добрые родители не любят долго невестить дочерей – боже упаси в девках-перестарках остаться! – но до пятнадцатого срока все же можно подождать?
Да можно ли?..
Он походил по девичьей, где и недоростки, Анна да Прасковья – эта едва встала на ноги, – тоже под руководством мадам пробовали делать книксен. Повнимательнее осмотрел и старшую дочку. Ничего малороссийского на ней, само собой, не было – роброн не по-домашнему роскошный. Нижние телеса своими колоколами он хорошо скрывал, да не все же. Трещал и снизу роброн, а уж сверху-то, в открытости!…
Да-а, батюшка-гетман, знаешь ты толк в женских телесах – так посмотри на дщерь любимую!
– Ничего, Лизанька, на зиму в Петербург поедем, Бог даст…
– Бог – это Екатеринушка?.. – сурово съежила дочка румяные губки.
Его разозлило такое непочтение:
– Во-первости, не Екатеринушка, а Государыня
Екатерина Алексеевна. Во-вторости – и она не Бог же! Понимать надо, толико помазанник…
– Помазанница?
Не стерпела державная рука, славную затрещину дала доченьке. Под рев он и в апартаменты графинюшки ступил.
А новость-то страшенная уже опередила его. Графинюшка бомбардиршей от туалетного стола вспрыгнула, разбрасывая стеклянные и прочие гранаты во все стороны.
– Мало всякого беспардона, так еще и дочек избивать?!
Он в утешение попробовал к щечке приложиться, может, по-кавалерски и ручку поцеловать, да куда там! Сам по щеке получил. Под тот же крик:
– В Петербург едем! Нечего нам в вашей Хохляндии делать.
Ага, Хохляндия. Как же, Нарышкины – царского роду, не с руки им тут жить.
– Ну и поезжайте. Только лошадей где возьмете?..
– А вот это все распродадим! – начала она вышвыривать из шкатулок жемчуга и бриллианты. – Приданое дочек на дорожку выстелим! Прямо сказать, при дворе… навозном!
Понимая, что делать и тут нечего – крики подобные всякий раз, как заходит, под один голос поются, – он хлопнул дверью и разъяренным медведищем вывалился вон. Не каждый же день объявлялся на женской половине, и потому, чтя обряд, обстоятельно, не по-летнему жарко был одет. Переодеться бы в легкий шелк следовало, да ладно, обойдется. Как есть, в камзоле на променад удалился.
Поодаль денщик, приняв с рук буфетчика подносец, прозорливо за хозяином следовал. Понимая, в каком настроении гетман, зри в оба. По первому щелчку поднятых пальцев нагоняй рысью, да не разлей, не разбей. Нежаден гетман, а неряшества не любит. А потому прогулочный денщик загодя с подносом тренировался. Это по-гвардейски называлось – экзерциция! Посложнее еще, чем с ружьем иль шпагой. Но главные сложности ждали не денщика – его самого. Отправляясь в таком гневе на променад, он вовсе не думал о Дане, да и вообще о свидании – шел, куда ноги вели. Оказывается, они свою дорогу знали: если пешью, так не дальше же Сейма.
Может, и чутье какое вело…
Уговору о встрече с Даней на сегодня не было, поэтому удивился звонкому смеху, пробивавшему входную полость шатра. Аж присел, зачарованный, в кресло, винца испил, которое всегда стояло тут на столике. Да и на подходе сюда раза три останавливал своего прогулочного денщика. Еще там злость маленько охладил, потому и рукой махнул: ступай, мол, восвояси. Графинюшку ругал, что слишком много непотребной челяди, а сам тоже денщиков поразвел – не разбери-пойми, кто сегодня дежурит. Какой-то новенький, а где ж Микола? У каждого свои любимцы – почему ж им не быть у гетмана? В жизни его столько несуразностей, что не все же на люди выносить. Хоть домашняя ссора, хоть сор в разговоре с той же Даней… Эк захотел! Уж с этой-то безответной душой поссориться никак не удавалось. Даже некоторая жалость брала: немного для пущей любвеобильности не помешало бы! Не жена, поди, рано ли, поздно ли расставанье придет. Чего не покуражиться.
От вольной прогулки душа отлегла. Ну их, дела семейные! Хоть казак, хоть гетман, а все едино: с бабой ругайся, пока ругается.
Да, но смех-то откуда взялся? Может, был уговор, за суетой перезабыл?..
Полог шатра отдернул лихой рукой… и наткнулся на голую, согбенную спину, которая смех-то этот из расхристанного лежака, как тряпку, и выжимала. Спина ничего не зрела, а смех, видно, имел какой-то глаз, – он сразу в несуразный визг обратился:
– А-а, швидко мое… загинули мы!…
От этого визга и спина навстречу мордой оборотилась, оказавшись Миколой.
Тут уж не гетман – истинно Кирюшка опешил:
– Та-ак… Старого дурака учить надо!
А они-то не знали, что делать, где одежонку какую искать…
От изумления даже не слишком-то рассерженный гетман хлопнул входной полостью, хотел было к дому топать… но просто сел в свое любимое кожаное креслице и налил любимого, всегда стоящего на столике венгерского. Вот уж налетел, так налетел!
Еще надо подумать, кто дурнее. Может, они? Разве не знали, что с ними сделают?..
Нет, пожалуй, знали. Двух минут не прошло, как растрепанной парой выскочили из шатра и бухнулись – в ноги. Ничего не говоря. Не оправдываясь. Что тут говорить, что оправдываться?
Он сидел в своем походном кресле,_венгерское попивал; они лежали под ногами бездыханно. Господи, что делать?!
Не столько Даня обижала, сколько Микола. Даня – баба, а он-то – мужик?
Теперь уже сомневался. Вот тебе и самый доверительный казак! Были ж у него здесь и сержанты Измайловские, но их на такие домашние дела не употреблял. Хохол, свой – по-свойски и на всякое щекотливое дело глянет. Пощекотал… гетманскую задницу, нечего сказать!
Будь у него сабля, может, и рубанул бы по взмокшим шеям, чтоб обе сразу… а там гродский суд, как сам же установил…
Но едва ли.
Казацкое, беспощадное, выветрилось из души, а может, никогда и не приживалось. Четырнадцати лет уйдя с Черниговщины, на нее так и не вернулся… Нет, сабля в его руке не поднялась бы.
– Вот что, греховодники, – одно лишь возможное для себя решил. – Я дам вам денег… и отправляйтесь на все четыре стороны! Любитесь, коли любится. А лучше уж – семейно живите. Дом на другой какой реке купите. Микола? – все-таки пнул бессловесного бугая. – Письмо к полтавскому полковнику получишь… мой писарь принесет. Служи, если опять не опоганишься. А сейчас – прочь! Не каменный же я. Кому сказал – с глаз долой? И не дай бог, чтоб на глаза мне еще раз попались!…
Не смея подняться, они юзом, как гады ползучие, и убрались под обрыв – слышно, песок обвалом пошел.
Он посидел еще недолго, а потом встал и, уходя, отвел душу:
– Мазепа ты, старая, обрыдлая мазепня! Тот хоть знал, ради чего унижался. Эх, не казак ты, гетман, не казак!…
Встретившийся прогулочный денщик в страхе присел на песок дорожки прямо со своим подносиком. Там у него загремело-забренчало, но гетман не оглянулся, проходя ко дворцу.
В уме у него с утра не было, чтоб залезать по такой хорошей погоде в библиотеку, да вот здешний предшественник, Мазепа, сапогом под зад поддал, – так и взлетел на третий этаж.
Старые хроники давно раскрытыми листами лежали на столе. Кой леший ему Мазепа сдался? А ведь лежал тут как на плахе. И не ради предательства и казни Кочубея – сегодня как раз ради блуда и насмешки денщика над доверившимся ему гетманом…
У Мазепы-предателя хоть любовь была – было ли сие у пригретого на груди денщика да и у самого гетмана нынешнего?..
Мазепа стал восприемником от купели Матрены Кочубеевой. И чего не делает молодость, сделала старость. Незадолго до Полтавской битвы, стало быть, и своего падения, шестидесятилетний злодей и плут в крестницу свою влюбился. Проще сказать, по старости втюрился. Ему вздумалось заполучить руку крестницы, но благочестивый Кочубей, уже прозревая душу изменника, с ужасом отклонил позорное предложение. А страсть-то, страсть!… Мазепа, замышляя измену в отношении Петра, тихой сапой к ногам доверчивой крестницы прополз – подослал в дом Кочубея расторопного и ловкого слугу Демьяна. Вроде и не торговалась Матрена, но чего не могли сделать три тысячи, принесенных прохиндеем Демьяном, сделали десять тысяч червонных, подобострастно поданных самим Мазепой. И чего не совершили деньги – довершила любовь грозного старика. Из властного и жестокого властителя он превратился, возомнив себя пылким юношей, в распоследнего раба. Умолял жестокосердную крестницу прислать к нему хоть частицу своих волос. Тот же Демьян похитил для него у Матрены красный коралл, который она носила на шее, даже платье ее любимое. Держал все это при себе, орошал слезами. Самолюбие, свойственное дочери казака, пало вместе с этим платьем. Мазепа увез возлюбленную крестницу в свой столичный Батурин и там «очародействовал несчастную» – как возопил оскорбленный Кочубей. Матрена наплевала на мать, которая была при смерти, и на отца, которому вскоре надлежало идти на казнь – за верность царю Петру и презрение к гетману-изменнику, вдобавок и насильнику…
Мазепа казнил Кочубея… но на Матрену-крестницу рука не поднялась… Даже злодейство имеет свои пределы.
– Нет, я все ж не Мазепа! – отбрасывая старую хронику, сказал нынешний гетман. – И Батурин через шестьдесят лет вновь стал казацкой столицей! На-ко, выкуси! – неизвестно кому показал кукиш.
Через пару часов другой денщик – уже не Микола – пришел и доложил, что деньги и письмо к полтавскому полковнику Василию Васильевичу Кочубею отданы по назначению. Кирилл Григорьевич отнюдь не гетманским голосом ответствовал:
– Хорошо, братец.
Нет, не Мазепа он! И Миколе-то хорошего пипка дать не смог…
Часть девятая
ЯСНОВЕЛЬМОЖНЫЙ, ПОРА СЛЕЗАТЬ!
I
Лето прошло. Наступила осень – несуразная, смешная. Весь август лили дожди, в конце сентября инея ударили, бахчи неубранные пожгли, а октябрь начался с обвального солнца. Хоть плачь, хоть смейся! В это лето и того, и другого хватало. Неизвестно, что творится в Петербурге! Дороги заколодило, обычная почта по шляху не иначе как на волах тащится, а курьеры перестали баловать гетмана. Оно бы и хорошо – меньше докуки, но как говорят бывалые военные: страшна не сама баталия – страшно молчание пушек перед ней. А разве мало их, пушек-то, в чиновном Петербурге? Такие мортиры за углами торчат, что не сносить головы, если высунешься. Гетман и не высовывался, маленько все же зная и без курьеров о негласных опалах. Старик Бестужев, первоначально избалованный лаской новой Государыни, опять стал не нужен. Ну, пьяницы, вроде фельдмаршала Бутурлина, само собой. Герой Прусской войны, молодой генерал Румянцев, не поймешь чем занимается; Иван Шувалов, что ни говори, мужик головастый, за границу, говорят, просится, поскольку дел в России для него нет; Екатерина Дашкова, громкоголосая весталка прошлой «революцьи» и ближайшая наперсница Екатерины, вроде как в свое имение убралась. А он, гетман?.. То на третий же день после переворота назначают, по сути, военным министром, в крайнем случае главнокомандующим – как же, отдают в подчинение все пехотные полки, петербургские, выборгские и другие окрестные гарнизоны, то столь же поспешно, без заезда в Петербург, отправляют обратно в Малороссию, что и сейчас не знай как понимать. Ведь гарнизоны-то все еще за ним числятся, за ним же любимый Измайловский полк, да хоть и Академия наук? Там тоже никто с президентства его не снимал. Просто позабыли, видно. Напрочь. А сношения с Петербургом всякие прервались. Хорошо ли? Плохо ли?
Старший брат своим царедворским нюхом что-то чувствовал, но писал с осторожностью, не доверяя почте:
«Любезный младшой! Старость поджимает, а руки чешутся, дел просят. Какие теперь для меня дела? Денег в проигрыш не берутза советами курьеров не шлют, камергерство и фельдмаршальство мое ни к чему не обязывает. Так что сижу в Гостилицах да венгерское попиваю. Одна утеха. Жизнь-то вроде как прошла?..»
Не нравилось младшему брату словоблудие камергера и фельдмаршала Алексея Разумовского. Мог бы и пояснее высказаться. Как ни велика власть у малороссийского гетмана, но она висит на поводке у власти царской. В случае чего не выбежишь на казацкий круг, не крикнешь зазывно: «Геть, казачки!» Ладно, Киев опять из-под гетманской руки забрали, посадили генерал-губернатора, напрямую подчиненного Петербургу. Слышно даже, вернувшегося из Прусского похода боевого генерала Румянцева, как мундир какой, к Киеву примеряют. Если слухи верны, так для Румянцева это опала. Пусть даже за дело: слишком угодничал, до последнего был верен «чертушке»; если б тот послушался старика Миниха и со своими голштинцами ринулся на соединение с прусской армией Румянцева – еще неизвестно, кто бы сейчас пребывал на троне, а кто на плахе… Румянцев-то – не безмозглый Гришка Орлов, из-под его руки уйти трудно. И если Фридриху удалось за седлом адъютанта ускакать из окружения, так Екатерина-то, со всем ее умом, все-таки не Фридрих же… Господи, прости истинно верноподданного гетмана!
А что, он не имеет своего разумения – и по фамилии-то Разумовский?
Мало, красавцы и краснобаи Орловы – жирная царедворная лиса именем Панин! Пусть воспитатель наследника Павла – но при коронации Государыни наследник-то не был коронован, как ожидалось. Да и не любила его никогда Екатеринушка и не знала толком, поскольку он с колыбели произрастал при бабушке Елизавете. А Никита Иванович Панин, любимец Петра III, как ни странно, стал любимцем Екатерины П. Опять же слышно – всеми иностранными делами ворочает. Мир ли, новая ли война с Пруссией? Спросите у Панина!
Поскольку у Гриши Орлова… что спрашивать.
Да, с этим перебором новых фаворитов и новых спальников с ума сойти можно. Особенно сидя в Батурине и доподлинно дел петербургских не зная. Даже на дела сугубо малороссийские ответа невозможно получить…
Университет-то Батуринский – дозволяется ли открывать? Сроки осенние, для студиозов самые лучшие, проходят, а когда новые наступят? Ведь и семинарию или там гимназию, человек на сорок, разного происхождения отроков, планировалось при университете же и содержать. Уж подбирали чубы хохлацкие. С ними-то как быть?
С чьей-то непонятной руки на границе Дикого Поля стали формироваться российские уланские полки, опять же не спросясь и даже не поставив в известность гетмана. Просто переманивая казаков, слонявшихся без дела. Вроде бы все едино: что уланец, что казак, на коне, и с пикой опять же. Но?.. Вербуют охочих до уланства казаков – и к строю регулярному приучают. Слыхано ль дело – казаку в строю ходить! Такая свара между казаками и российского происхождения уланами началась, что гетману пришлось вмешиваться.
Но уланские командиры только посмеивались: ну-ну, ясновельможный! Мы-то напрямую Государыне подчиняемся, не замай!
Одно на другое наслаивалось, неразбериху творило.
Не говоря уже о Киеве и новом генерал-губернаторстве…
Не говоря о сербских полках, после изгнания Хорвата тоже выпадавших из гетманских рук…
Дунайской войной Екатерина грозила. Почему бы в таком случае с гетманом малороссийским не посоветоваться? Начнись новая замятия с Турцией, все войска огромной лавой через Малороссию же и хлынут. Кто кормить-поить людишек и лошадок будет? Да и дороги, переправы ладить? Здесь ведь, окромя Сейма и Десны, Днепр-Славутич, а дальше – Прут и Дунай. Казаки хаживали и за эти реки, подвластные туркам, но вроде как сейчас не нужны самые надежные разведчики и сопроводители…
Без них обойдутся? Одним великороссийским налетом?
Фельдмаршал Миних вот так-то в Крым хаживал – да все войска в степях безводных и положил. Даже Петр Великий, сгоряча перескочив Прут, чуть собственной головы не лишился. Нынешние-то воители – умнее?
Ну посмотрим…
Истинно – хоть плачь, хоть смейся.
А что? Лучше уж посмеяться как след. Смех, он наравне с горилкой горло прочищает, никакая степная пыль тогда нестрашна. Посмеемся же, братцы!
Когда малороссийских комедиантов, научившихся за столь длительное обжорство уже порядочно балакать на полурусском, полухохлацком, терпеть дальше стало невыносимо, хозяин Батурина взял за шиворот лживого кастрата и приказал по-немецки:
– Веселье мне давайте! Смех! Скажи своим, чтоб через две недели. Иначе выпорю всех на конюшне.
И ведь помогла угроза! Ровно через две недели у парадного входа во дворец вывешена была, как полагается, красками писанная афиша: «Жизнь и похождения российского Картуша, именуемого Каином, известного мошенника и того ремесла людей сыщика! Ко-медь истинно русская, с песнопениями и танцами русскими же».
Весь гетманский, столичный Батурин теперь только тем и жил. Песни-то о российском Ваньке-Каине и сюда залетали. Полковники начали собираться еще дня за три, вместе с женами, дочками и отроками. Гетманские дворецкие, естественно, не могли всех разместить во дворце – слобода и казацкие хаты наполнились приезжими. Мало кто понимал, что будет, но всяк многозначительно мочил усы в кружицу, говоря:
– Тиянтер!
– Ага, кастраты! Когда мы швыдкали в Петербург, то ридны гетьман водил нас в комедь, тильки я ничого не памятую…
– Петровская тады була больно гарна!
– Ага, парсюками резаными визжали кастраты, мовляли, что им защемили штаны сумесно з гэтым… как бы казать…
– Знов защемют, трэба лепш в дол они плескать… Проходя мимо своих батуринских, черниговских или стародубских театралов, Кирилл Григорьевич, на эти дни позабывший о гетманстве, усмешисто качал серебристо-светлым париком: «Ну, будет потеха!»
Потеха началась еще с полудня, хотя театр открывался, как водится, вечером. Все лезли в кунтушах и жупанах, наголовных каракулях и при саблях, конечно. Была отведена раздевальная зала, были выделены служки, да кто ж их послушает? Да и какой казак позволит служке отобрать у себя саблю? Гетману – еще куда ни шло, можно отдать. Имеет право батько казацкий.
Так Кирилл Григорьевич стал раздевальщиком, принимая сабли и складывая их как дрова, со словами:
– Да не бойся ты, мой славный Кочубей. Возвернется к тебе сабля.
Через минуту:
– Галаган ты гремящий! Разве в Петербургском театре лез с саблей?
Через другую минуту:
– Полко-овник! Да ты на Фридриха, что ль, прешь?..
Служки раздевали, обметали щетками пыль дорожную, ну а гетман сабли принимал и на длинной столешнице складывал. После йсего этого и самого пришлось, как коня боевого, щетками очищать. В первом ряду застланы были ковром места для графинюшки и двух старших дочерей, тоже страшно, как и сама мать, разодетых. В семье наступил благостный мир. Театр! Нарышкинская половина требовала к себе достойного уважения.
Кирилл Григорьевич сел не раньше на свое место, в центре семейства, чем преклонил главу и поцеловал ручки не только у графинюшки, но и у подраставших дочек. Глядь, и полковники стали проделывать то же самое!
Но ведь начали подготовку к зрелищу еще в полдень, а сейчас уже о седьмом часу время шло. Кто-то и путал своих жен с соседскими; кто-то и парадные роброны, натянутые по такому случаю на дебелые телеса полковничих, в суматохе сапогами давил и шпорами рвал. Сабли отняли, а шпоры да и нагайки, засунутые за пояса, как отнимешь? Возня при рассаживании поднялась такая, будто в осаду садились, «ужака» вязали – сдвинутые телеги цепями друг к другу притягивали, чтоб никакая конница в лагерь не пробилась, а от пехоты саблями отобьются. Вот только беда: и сабель-то нет! Под обедешний хмелек начали было возмущаться полковники, а особливо более молодые и горячие сотники, – но тут скрипки грянули, бубны и литавры пушечное и ружейное эхо по театральному лагерю разнесли – это привычно, хорошо. Казацкая братия заинтересованно попритихла.
А на сцену, в аккурат столичной, лживый кастрат, в пух и прах разнаряженный разными блестками, важной походкой выступил. Истинно кастрированным фальцетом и зачал под доморощенную музыку – домашнего же сочинения арию, частично повторяя и афишу:– Жи-изнь и похожде-ени-я российского Ка-арту-ша, известного моше-енника и того ремесла-а людей сы-ыщика… за раска-аяние в злоде-ействе получи-ившего от казны свободу… но за обраще-ение в пре-ежний промысл, сосланного ве-ечно на ка-аторжную рабо-оту в Ре-гер-ви-ик, а потом в Сиби-ирь…
Выскочил другой кастрат… в малороссийской плахте и с двумя подушками на груди, а чтоб не оставалось сомнения в его женской сути, из-под итальянской замызганной шляпки конский заплетенный хвост до пупка спускался – веселое изображение девичьей косы!
Казацкие «вужаки» заскрипели, загремели шпорами, а на сцене пушечным громом загремели литавры, под крики из осажденного лагеря:
– Га-арно!
– Шаблями нас не возьмешь!
– Каин, выпей горилки, ды тильки не енчи!… Узкогорлый глиняный жбан метнули на сцену,
но не разбился в черепки – ловко подхватил Каин, сам приложился и Каинихе своей сунул:
– На, полонянка!
Каиниха тряхнула конской косой и тоже привычно приложилась к горлышку. Тут уж восторг во всем казацком лагере; Каиниха, обтерев хвостом плохо подбритые губы, зачала совсем невыносимым фальцетом:
– А историю славного вора я слышала сама воочь, как вот вы меня слышите, а история эта оборотилась в житие московского сыщика, тем же прозванием Ванька Каин, поелику это он и был в своих страшных похождениях, превращениях и любови ко мне вечной… Ванька! – вдруг грянула она без всякого фальцета. – Оставь и мне, идол!
Верно, пока кастрированно голосила, ее лукавый кастрат уже доканчивал жбан, предварительно, само собой, ополовиненный казаками.
Что-то у них вроде драчки из-за этого начиналось, но тут с гиком и свистом вывалилась из-за перегородки сцены вся остальная труппа – и давай гонять по кругу Каина! Распевая при этом на все лады, и совершенно уж непонятно для казаков, какие-то похабные италийские песни – по ужимкам и жестам это можно было определить. Да и расхожие малороссийские ли, русские ли слова начали прорываться – какие за это время успели усвоить веселые италийцы. Право дело, хороша комедь пошла!
Эти уже без фальцета шпарили и хрипло даже. Холод здешний – не тетка, и под горилку южную душу выстудил. Вполне по-казацки, в полпьяна, один начинал:
– Э-э, вай-вай… налывай давай!… Другой подхватывал:
– Налэ, налэ… налывочка!… Третий и совсем уж в лад:
– Налывочка гарнешенька… хорошенька!…
Вкус наливочки особенно нравился казацким женкам, и в осадном лагере, куда по недогляду иль по утехе их набилось немало. Началось оживленное перешептывание:
– Бачышь, Ганка? Разбойнички-ти биль ше козацкие…
– … як мий Иване…
– …як мий Микола…
А ведь известно, как шепчутся здешние казачки – с одного края Батурина на другой ветром вишни пригибает. Даже италийские разбойнички, заладившие гопака, сбились с шага и стали наскакивать друг на друга. Ну, тут лживый кастрат, уже, видимо, намерившийся податься в сыщики, одному и другому дал хорошего пинка – под одобрительный рев всего осадного лагеря. Топот за убегавшим Каином, пока еще разбойничком, восстановился. Знали грешные души, кто над ними хозяин. Только делали вид, что злятся на своего Каина-атамана. А сами – ни-ни. Как во всякой жизни: знай свое место.
Странно, Кирилл Григорьевич, устроитель разбойничьего вертепа, именно это и повторил:
– Место для всякого свое…
Графиня Екатерина Ивановна недовольно глянула и, тоже хорошим шепотом, заметила:– Верно, граф, вы могли бы и получше местечко сыскать… хотя бы как ваш братец! Зря Екатеринушку-то обхаживали.
– Может, и зря, графинюшка.
– Попардонит она вас, граф, да и с вас же последнего пардона потребует.
– Так, графинюшка, истинно так…
Как и все здесь, гетманская семья тоже забылась, где находится. Доченька уже, Лизавета, встряла:
– Все разбойники да разбойники! А где же принцы?
Отец не знал, запасены ли в этой театральной несуразице принцы, но ответил с надеждой:
– Будут, Лизанька, будут.
Но графинюшку, как и хмыкнувшую дочку, это не успокоило, она назидательно заметила:
– При очередном рандеву с Екатеринушкой непременно востребуйте достойную пару Елизавете. Благостная Елизавета Петровна, для вас, граф, невесту потребовала, не так ли?
Неприятно укололо это нынешнего муженька, уже забывшего дорогу в будуар. Отрезал:
– Мало ль я потрудился для семейного счастия? Он имел в виду поместья, дворцы, доходы – почти в миллион годовых, а она на женский лад истолковала, язвительно вспыхнула:
– Да, одиннадцати трудов стоило это!…
– При одном несчастном…
– По чьей вине?!
В такую строку укор ему графинюшка еще не ставила.
– По вашей, несчастная! Психопатства больно много. Баба должна быть бабой, а не слезной мочалкой!
Он не замечал в пылу гнева, что сейчас-то она и точно – мочалка. Хоть выжимай. Не зря дочка за полу дергала:
– Нас слышат все…
Ну, может, и не все, а только ближайшие чиновные казачки, полковничихи, пристроившиеся за гетманской спиной. Что там делали други-разбойнички с изменщиком Каином, переметнувшимся к сыщикам, уже ничуть не занимало. Гетман да гетманша отношения выясняют, как же! Ваньку-Каина, за это время успевшего стать рьяным сыщиком, самого, как крысу, ловили, сеть рыбацкую на голову закидывали. Кто-то из здешних учил италийцев так ловко бросать сети! Но если крыса могла выбраться из пустяковой сети, то выбрался же и Ванька-сыщик. Он изловчился и сам набросил сеть на целую толпу бывших, приплясывавших от радости дружков, поволок их по сцене, начальственно покрикивая: – Ага, попались!
В ответ не со сцены – с гетманских, застланных коврами кресел:
– Ага, правда колет глаза, ваше сиятельство?..
Ванька-сыщик ликовал над поверженными дружками, а здесь устроитель ликующе укорял:
– Без любви мы, графинюшка, прожили эти годы, без всякой любови…
На сцене Ванька-сыщик донимал дружков тем, что мочалил их чем ни попадя, даже сдернутым с головы Каинихи конским хвостом, а здесь Кирилл Григорьевич, забывая о своем гетманском достоинстве, дожимал и без того взмокшую мочалку:
– Не стыдно ль это выслушивать, графинюшка?
Про Ваньку-Каина окружающие полковничихи совсем забыли, здесь было гораздо интереснее. Гетманша в своем унижении дошла до того, что повинилась:
– Стыдно, граф. Проведите меня домой… кажется, на нас смотрят…
На последнее замечание он не обратил внимания, просто встал и подал руку:
– Извольте в таком случае. Для слез свое место…
Надо было видеть, как обернулись все женские головы, как мужские чубами на колени обвисли… Но когда по сторонам глазеть? К дверям, а там с одного крыла дворца – в другой, где еще на пороге женской половины встретили горничные и приживалки, со страхом увели графиню в глубь жилых комнат.
Кирилл Григорьевич вспомнил было про оставленный театр, про многотрудное житие Ваньки-Каина, но с уходом жены вдруг почувствовал облегчение, легкомысленно отмахнулся: а, обойдутся без него и там… как здесь вот обходятся!…
Да вот пойми ты женщин! Не успел он снять парадный камзол, со всеми орденами и лентами, облачиться в легкий шелковый шлафрок, принять за столом, к его приходу накрытым, заветный бокалец, как горничная на правах доверенного лица госпожи без зова вошла, поклонилась, правда, но тоном приказа сказала:
– Ваше сиятельство, графиня Екатерина Ивановна чает видеть вас у себя в будуаре.
Кирилл Григорьевич было вспылил:
– Поужинать-то я могу хоть?
– Не знаю, ваше сиятельство, – переступила с ноги на ногу отнюдь не робкая, привезенная из Петербурга домашняя посланница. – Я в точности передала слова ее сиятельства Екатерины Ивановны. Могу быть свободна?
– Можешь.
Она поклонилась все тем же не раболепным поклоном, с намеком даже на некую светскость. Вспомнилось: это никак та самая, из детей разорившихся подмосковных дворян-соседей? Некая фрейлина при гетманше. Стоит тогда и Двор свой завести! А что? Елизавета Петровна любила повторять: «Ой, граф Кирила! Не заведи, смотри, второе царство в Малороссии». Не второго ли Двора и нынешняя Государыня опасается?
Однако ж, о таких высоких материях рассуждать было некогда. Как же, графинюшка в будуар приглашает! В кои-то веки.
Он испил еще бокалец и так, не поужинав, не переодеваясь приличнее, прямо в шелковом распахнутом шлафроке, в бархатных домашних туфлицах и зашлепал на женскую половину. Пускай графинюшка полюбуется на его неряшество.
К его удивлению, она не придала этому никакого значения. Явная радость промелькнула в ее постаревшем лице. Одиннадцать деток выносить, не шутка!
И уж совсем что-то стукнуло в сердце, когда увидел небольшой приватный стол, накрытый на две персоны, при общем диване, как бывало в давние, молодые годы… когда после таких интимных посиделок детки-то и заводились…
К месту ли, нет ли, его на шутки потянуло после взгляда на уготованное застолье:
– А что, графинюшка, не воспоследует ли нам двенадцатый прибыток? Вот женщины! Давно ли глаза мочила в гневе, а сейчас и такую прямодушную грубость приняла как должное. Щеки, которые уже было невмочь тереть никакими парижскими притирками, вдруг порозовели, и бровки, умело наведенные камеристкой, взметнулись по-молодому: