Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Проводить Коллонтай на пароход пришла только Вера Юренева – Дяденьки не было в городе, он где-то проводил свой отпуск вместе с семьей. Коллонтай была чем-то раздражена, говорила бессвязно, на вопросы отвечала невпопад. В письме Зое Юренева воспроизвела лишь две красноречивые фразы, вне видимой связи с их разговором произнесенные Коллонтай, когда она уже ступила на трап: «Если нет отдушины для творческой энергии, жизнь кажется тюрьмой. Разве у тебя нет такого ощущения, будто кругом нет воздуха?» Ответа дожидаться не стала, только махнула рукой…
Коллонтай понимала, что ее судьба во многом зависит от того, как она выполнит главное поручение Сталина – закрыть дорогу Троцкому в Швецию. Такие же точно задания он дал другим советским полпредам – на всем пути своего заклятого друга вокруг Европы и по Европе. Их ли стараниями или страхом Запада перед Демоном Революции, но путешествие Троцкого действительно превратилось в преодоление расставленных повсюду барьеров. Его не пустили в Афины, полицейский конвой неотлучно сопровождал его в Италии, перед ним закрыли Марсель, а в Париже позволили пробыть не более часу. В Дании, несмотря на протесты советского полпреда, ему все-таки дали возможность прочитать по-немецки лекцию перед двухтысячной аудиторией – даже недруги признали эту лекцию шедевром ораторского искусства. Однако просьба Троцкого и его адвоката о продлении датской визы для лечения в клинике была решительно отвергнута.
В шведском посольстве в Копенгагене, едва он там появился, навстречу вышел молодой дипломат и уведомил, что шведское правительство уже приняло решение запретить ему въезд в страну. Дипломат даже не скрыл, что причиной был официальный демарш советского полпреда госпожи Коллонтай. Ее личные связи с премьером и министром иностранных дел обеспечили успех этой акции, тем более что Швеция нуждалась в выгодных торговых контрактах с Советским Союзом и не хотела ради какого-то Троцкого упускать свой шанс. На победный рапорт, который Коллонтай отправила Сталину в Москву, очень скоро пришел весьма необычный ответ; великий вождь наградил ее орденом Ленина «за активную работу по приобщению женщин к социалистическому строительству». Женщин она давно уже ни к чему не привлекала, награда ЗА ЭТО опоздала по крайней мере на десять лет, но кто придавал значение условности официальной формулировки, зная подлинную причину сталинской щедрости?
Благодарственное письмо Коллонтай сочиняла несколько дней – никак не шли те слова, которые отражали бы всю меру ее волнения и душевного подъема. Наконец пришли: «[…] Здесь, за границей, препоганая, нервная и безисходная для капитализма и его защитников обстановка. От нее устают нервы, но умом торжествуешь: до чего верны, правильны, безошибочны прогнозы нашей партии […]»
Это письмо писалось как раз в те дни, когда из партии в ходе очередной ее чистки были изгнаны друзья Коллонтай и соратники по «рабочей оппозиции» – Александр Шляпников и Павел Медведев. Главным обвинителем выступал председатель комиссии по чистке Николай Ежов, чья звезда на политическом небосклоне Москвы разгоралась все ярче и ярче. Когда-то Ежов воспитывался в семье Шляпникова, теперь он его поучал: «К тебе, Шляпников, со стороны партии было проявлено исключительно терпеливое отношение. […] Этим терпением ты все время злоупотребляешь. […] Если мы сейчас оставим Шляпникова в партии, ни один член партии этого не поймет».
Шляпников не мог даже ему ответить, ибо к тому времени уже оглох на оба уха и просто ничего не слышал. Сказал лишь, что все равно остается большевиком. А Медведев даже не стал подавать апелляции: он давно уже все понял. «В случае попытки вернуться [в партию], – объяснял он своим мучителям два года спустя, – это заставило бы подвергнуть себя всему тому гнусному самооплевыванию, которое совершили над собой все «бывшие» […] Я знал, что обречен как жертва царящего у нас режима».
На все эти события Коллонтай вообще никак не откликнулась. Не нашла для оглохшего (результат давней контузии), вышвырнутого из жизни Саньки хотя бы двух слов утешения. Писала совершенно другое. Орден ей дали за заслуги в «женском вопросе», – вот и решила она доказать, что вопрос этот ей по-прежнему не безразличен. Родился замысел создать нечто художественное – на первой странице будущей рукописи она написала: «Женская проблема: современные мужчины не на высоте. Моральные восприятия новой женщины. Героиня – Маша. Герой – Иван». Но автором был задуман еще один герой – ему предстояло служить укором тем мужчинам, которые «не на высоте». Звали его Василий Васильевич. Под этим именем в «повести» должен был выступить Сталин.
Повести не суждено было дойти до финала – государственные дела неотложной важности отвлекали автора от письменного стола. Но сохранившиеся фрагменты заслуживают того, чтобы о них узнали потомки. Действие происходит в некоем наркомате, где трудятся Иван, женатый на заскорузлой мещанке, и влюбившаяся в него при полной взаимности коммунистка Маша. От ее лица и ведется рассказ.
«Вдруг что-то прорвалось и стало тепло и родно. Только беглое объятие, только купание в глазах другого, а какое счастье!.. Но это было все дальше и дальше. Оба уходим. Он бессознательно. Я – отдавая себе отчет в этом. Это не просто. Это больно. Это мучительно. […] Уехать! Уехать! Это было бы сейчас самое правильное. Пока не просочится горечь обиды, пока не усохнет самое русло, по которому текли ее ручейки. […] Но я привязана. Мы оба на ответственных постах. Мы нужны родине. Я счастлива. Мои силы идут на сто процентов на наше великое дело – служение родине. Но я замерзаю. Мне надо, как воды, близкого человека».
Сюжетная канва слишком прозрачна – некоторые пассажи из писем Маши к Ване текстуально совпадают со строками писем Коллонтай к Дыбенко или с фрагментами ее дневников.
«Мы ехали на днях на машине. Ваня и вся его семья. Заговорили о браке. Его жена, эта противная пиявка Нинуся, совсем его не понимающая и в душе, по-моему, нам, советским людям, совсем чужая, развивала теорию о прочности брака, потому что любовь «ДОЛЖНА» быть вечной. Я не выдержала и стала говорить против буржуазной морали, за новые, свободные отношения в любви без цепей. […] Когда я их подвезла и одна возвращалась домой, я вся дрожала внутренне. […] Я вовек не забуду, Ваня, вечера и ночи, что мы могли провести с тобою вдвоем в беседах и теплых ласках. А ты поехал, Ваня, к товарищам на ужин и выпивку. […] Я уже отмежевываюсь от тебя. Я уже вне тебя. А ты вдруг снова стал ласков и мил. Но поцелуями мостика в душе не построишь».
Вот тут-то и появляется новый герой – Василий Васильевич. Появляется в самый подходящий момент, когда Маша, казалось, совсем уже «замерзла». Василий Васильевич – «самый главный из всех главных партийных авторитетов». Он полон гуманности, но «строг и справедлив, когда дело доходит до ответственных заданий и проверки их исполнения». «Теперь я работаю с мыслями о том, как отнесется к моей работе Василий Васильевич. Я работаю успешно, с воодушевлением. И достигаю! План выполнен! Василий Васильевич одобрил! Я чувствую себя Человеком с «большой буквы», по Горькому. Я счастлива. Надо излечиваться от любви. На смену ей идет любовь и глубокое уважение к Василию Васильевичу».
Воодушевление, которое она безуспешно пыталась воспроизвести на страницах своей вымученной «повести», в реальной жизни было глубочайшей тоской, усугубленной отсутствием хоть одного близкого человека, с которым можно было бы отвести душу. В Семене Мирном она разочаровалась, «поймав» его на слишком большом любопытстве и на неумело скрываемых контактах с новым резидентом Лубянки в Стокгольме Крамовым, женатым на сестре Семена Урицкого – заместителя начальника (а потом и начальника) военной разведки. Самым большим потрясением было то, что на тех же контактах она «застукала» Пину, которой доверяла свои самые сокровенные – пусть только личные, а не политические – тайны. Ни ей, ни Мирному не сказала ни слова, но выводы сделала…
Пришло письмо от Раскольникова – со своей молодой женой Музой он пребывал на посту полпреда в Эстонии. Получив новое назначение в Копенгаген, он по дороге решил заглянуть в Стокгольм. Коллонтай никогда не чувствовала к нему особой симпатии, а тут обрадовалась, точно встрече с давним и добрым другом. С Раскольниковым у нее было общее прошлое и, как она надеялась, общие мысли.
Ей очень понравилась юная Муза, целиком посвятившая себя мужу, но не превратившаяся в сов-мещанку, а сохранившая живой интерес к политике, истории, культуре, искусству. Коллонтай водила их по Стокгольму, обнаружив в себе талант профессионального гида, ездила за город, угощала ужином в лучших ресторанах столицы. Но главное – отправив Музу с Пиной на «экскурсию» в магазины, уединилась с Раскольниковым в пустынном по будням парке, на широких аллеях которого не могла остаться незамеченной ни одна человеческая фигура. О чем они говорили? Раскольников уже и тогда хорошо понимал, кто такой Сталин и как стремительно ведет он страну к термидору. Не умевший фальшивить, Раскольников вряд ли скрывал перед Коллонтай свои мысли. Его дипломатическая карьера успешно продолжалась еще пять лет, так что Коллонтай, скорее всего, не предала огласке их разговор. «Нам было хорошо вдвоем», – эта короткая запись в ее дневнике отнюдь не про любовные чувства.
Вскоре после отъезда Раскольниковых Коллонтай задумала «бегство» в Норвегию – всего на одну неделю, чтобы отвлечься и отдохнуть. Возвратившись, описала свою поездку в письме к Щепкиной-Куперник, отправленном обычной почтой. Значит, позволила спецслужбам обеих стран ознакомиться с его содержанием. «Захотелось, – сообщала она, – сказать «доброе утро» любимым очертаниям гор, повидать знакомые места, обнять друзей. Это большая моральная роскошь. […] Здесь [в Осло] ответственная, деловая, строгая атмосфера. Красивый, пышный, немного холодный в своей торжественности город. Там – фиорд, дорога в другие страны, связь с миром и его событиями, зеленый городок с по-своему изящными новыми домами или старенькими, деревянными виллами, где еще чувствуются Ибсен и Бьернсон. А главное: там много тех, для кого я, лично я, независимо от моего положения, мила и близка».
Письмо читается, как тоска по прошлому, по тем местам, где она прожила свои самые счастливые годы. В Осло действительно оставалось еще немало близких и милых ей людей. Но вряд ли кто-нибудь знал, что среди «тех, для кого я…» был отнюдь не норвежец, – тот, на тайную встречу с которым Коллонтай и поехала в Осло. Очень сложным путем, через Норвегию, Германию, Швейцарию, при содействии преданной Эрики, Коллонтай списалась с Боди и договорилась о встрече. Из всех потайных ее встреч с Боди в разных странах Европы эта была самой дерзкой и тщательно подготовленной. Оба конспиратора преуспели в своих надеждах: никаких сведений о ней не просочилось ни по одному каналу. И о содержании их разговоров нет никаких, даже косвенных, свидетельств.
Трудно поверить, что то была просто встреча стосковавшихся друг по другу влюбленных. Время, когда она состоялась, условия, в которых находилась Коллонтай, мысли, мучившие тогда не только ее одну, – все это позволяет предположить, что она была на распутье и нуждалась в совете, чтобы сделать решительный выбор. Во всем мире не было ни одного человека, кроме Боди, который знал и понимал не какую-то одну грань вставшей перед нею проблемы, а все в совокупности – без ретуши, без идеологических догм и без всяких иллюзий. И пользовался притом ее полным доверием.
Судя по тому, чем свидание завершилось, планам ее (или только надеждам) было не суждено осуществиться. Боди, как видно, опять вернул ее в проклятую реальность, подвергнув жестокому и жесткому анализу возможное развитие дальнейших событий. Теперь, похоже, она приняла окончательное решение – оставить несбыточные надежды и в еще большей мере заслужить доверие «кремлевского горца». «…Когда я села в поезд и на перроне остался с десяток знакомых и милых мне лиц, я почувствовала – тепло позади. Теперь снова – в мундир. На пост. В холод равнодушия и бесконечной цепи обязанностей […]». Так заканчивается ее письмо-отчет Щепкиной-Куперник, и лишь зная мучившие ее мысли, можно понять потайной смысл этих слов.
Сделав свой выбор, Коллонтай сразу же увидела его ощутимые результаты. Конечно, никакой связи между принятым ею решением и очередным вызовом Сталина в Москву не было и быть не могло, но что-то закономерное и вместе с тем едва ли не мистическое в этой последовательности ей открылось. Формальным поводом для вызова послужила подготовка договора о предоставлении Швецией займа на 100 миллионов долларов. Условием была закупка Советским Союзом большой партии шведских товаров, чему противился нарком Литвинов. Но Сталин, и без того не любивший Литвинова, куда больше верил своему протеже Канделаки, а стало быть, и Коллонтай.
Ей не хотелось конфликтовать с Литвиновым, но личный престиж был дороже: она рекомендовала заключить долгосрочный торговый договор, закупив при этом у шведов большую партию племенного скота. Торгпред был того же мнения, а высоким шведским друзьям она намекнула перед отъездом, что непременно добьется согласия Сталина на контракт. Вместе с Канделаки ее вызвали на заседание политбюро.
«[…] Я подхожу к Сталину, – писала она по горячим следам в дневнике, – показать ему фотоснимки племенных шведских коров и свиней, которые входят как обязательный ассортимент в договор по нашим закупкам.
– Отчего, – спрашивает Сталин, разглядывая снимки, – у ваших шведских коров такая прямая линия от головы до хвоста по всей спине?
Я отвечаю, что это и есть отличительная черта племенного шведского скота.
– Значит, я сразу угадал, в чем их особенность, – шутит Сталин. – Купим.
Торгпред сиял, а Литвинов, не прощаясь со мной, уходит нахмуренный». (Литвинов считал, что надо расширять торговлю не «с какой-то там Швецией», а с Америкой, только что признавшей Советский Союз.)
Это была очередная победа в уже достаточно длинном ряду, но и она не несла никакой радости. Куда большее впечатление оставило письмо от Дыбенко, которое застало ее в Москве. Он сообщал, что получил новый пост – командующего Приволжским военным округом – и что снова в Самаре, той самой Самаре, где шестнадцать лет назад они вместе воевали за революцию. Но главная новость состояла в другом: с Валентиной произошел уже и формальный разрыв, та нашла себе другого «красного командира», а Дыбенко женился на двадцатисемилетней учительнице, которая ушла от первого мужа, забрав ребенка. Став матерью сына Дыбенко от связи с Ерутиной, Зинаида Карпова нашла в новом муже заботливого отца и для своего сына…
В Стокгольме Коллонтай встречали чуть ли не как национальную героиню. Договор был очень выгоден Швеции, а «госпожа министр» показала, что слова ее не расходятся с делом и что она весьма и весьма влиятельна при кремлевском «дворе». В полпредство зачастили шведские знаменитости – из высшего света и из культурной элиты. Она была нужна всем – всюду желанная гостья: один прием следовал за другим. Если на какой-либо шумный раут не присылали ей приглашения, она впадала в отчаяние, получив же, изнывала от тоски среди одних и тех же знакомых лиц, отсчитывая время, когда пристойно уйти.
Себя она взбадривала мыслью о том, что «делает полезное дело». «[…] Опять началась рабочая проза, – писала она Зое, которая получила в Москве заметный пост генерального секретаря Всесоюзной торговой палаты. – Но она ведь у нас полна поэзии, если есть интересные задачи. […] И мой труд войдет в огромное и полезное дело, хоть одна страничка будет экстрактом моих знаний и труда. Это очень подымает».
Все реже появлялись – даже в личном дневнике и в письмах близким – столь характерная для нее рефлексия и стремление запечатлеть свои подлинные чувства. Зато все больше чуждых «жанру» лирической исповеди ламентаций о «великой пользе труда» и партийных лозунгов с набором привычных штампов. Побывав, будучи в очередном отпуске, на пленуме ЦК (на столь высокий форум ее допустили после многих лет перерыва), Коллонтай отразила в дневнике свои впечатления:
«Никогда еще не чувствовала я так отчетливо всю силу мысли нашей партии в строительстве социализма. Пленум – живая вода. Поразило меня также, как аудитория слушала Сталина, как реагировала на каждый его жест. От него исходит какое-то магнетическое излучение. Обаяние его личности, чувство бесконечного доверия к его моральной силе, неисчерпаемой воле и четкости мысли. Когда Сталин близко, легче жить, увереннее смотришь в будущее и радостнее на душе.
[…] За улыбкой Сталина прячутся большие мысли, большие решения. В ней чувствуется снисходительность к человеческому недомыслию […]».
На фоне различных кремлевских сановников она была сама по себе – как некий экзотический фрукт, – на нее с интересом смотрели, внимая рассказам о непостижимой и недостижимой светской жизни. Но на слишком серьезные разговоры никто не шел. После прогремевшего на весь мир Лейпцигского процесса в Москву прилетел Георгий Димитров, которого она смутно помнила по Коминтерну. Ей захотелось встретиться с ним, тот откликнулся на ее просьбу, но и с ним разговаривать было не о чем – разве что выразить восхищение его мужеством и выслушать в ответ слова благодарности.
Возвращаясь в Стокгольм, Коллонтай снова попыталась встретиться с Кировым, но его в Ленинграде не оказалось. Пришлось довольствоваться встречей с Иваном Кодацким – ленинградским «мэром», – который «в общем и целом» рассуждал о готовности развивать со Швецией «добрососедские отношения». Коллонтай показалось, что аппаратчики разных уровней – и в Москве, и в провинции – ее сторонятся. Единственным (зато каким!) исключением был Сталин.
В Стокгольме ее ожидало множество новостей. Канделаки внезапно получил новое назначение – торгпредом в Германию. Коллонтай лишалась человека, к которому привыкла и который служил надежным мостом между нею и Сталиным. Она не знала, что Канделаки дал ей в Москве самую лучшую аттестацию и этим еще больше укрепил ее положение. Уезжая, он познакомил полпреда с некоторыми из шведских «деловых людей», на которых, по его словам, «можно рассчитывать». Коллонтай понимала язык прозрачных намеков и включила этих «деловых людей» в число официальных гостей советского полпредства.
Почти одновременно с Канделаки ее покидала и Пина Прокофьева. Приехав сюда в качестве секретаря полпреда, Пина невесть каким образом обрела самостоятельный статус и получила должность в советском торгпредстве в Испании. Ходили слухи, что туда же – полпредом – отправится и Коллонтай. Литвинов ей даже писал об этом, хотя и сомневался, что католическая Испания примет полпредом женщину, да к тому же еще и воительницу за женские права, за разрешенный аборт и вообще за все то, что было в полном разладе с официальной испанской политикой. Опасения его подтвердились, но они никак не касались Пины: та перестала быть спутницей Коллонтай и уезжала как знаток внешней торговли, каковым, разумеется, не была. Вряд ли Коллонтай сомневалась, что торгпредство лишь крыша для работы иного рода.
Третья новость была, пожалуй, похлеще первых двух. Ее дожидался Николай Данилов. Тот самый, который – Даниэльсен. Он разминулся с ней в Ленинграде, уехав в отпуск, в Норвегию, и по пути сделал остановку в Стокгольме. Николай рассказал, что в Смольном его вербовали в агенты, а некто Котов, вызывая на откровенный разговор, не раз повторял – вроде бы совершенно не к месту: «Без Кирова партия мало что потеряет, без Сталина – потеряет все!» Коллонтай ничего не поняла, но на всякий случай категорически отсоветовала своему подопечному возвращаться в Ленинград.
Весть об убийстве Кирова дошла до нее поздним вечером 1 декабря – Сталин еще мчался в литерном поезде из Москвы в Ленинград, никаких подробностей не передало ни одно телеграфное агентство. Ей сразу же вспомнился недавний рассказ Николая, хотелось узнать подробности, но Данилов был в Осло, а сама она никак не могла соединить тот рассказ и свершившееся убийство в какую-то понятную цепь. Коллонтай провела бессонную ночь у радиорепродуктора. На рассвете взялась за письмо Зое – надо же было кому-нибудь излить свои чувства. Похоже, она и впрямь еще не поняла, что на самом деле произошло.
«Дорогая, дорогая, […] неужели еще не ясно, что отдельные убийства хотя бы самых блестящих, сильных наших работников не остановят исторически необходимой для всего человечества победной работы нашей? […] Мне скоро будет 62 года, но именно этот удар, этот змеиный укус врагов сделает меня сильной, как 30-летнюю. […] Неужели мы забываем, что мы в крепости, осажденной врагами, что их бешенство и хитрость не умерились, что исторические законы им не ведомы?»
9 декабря немедленной встречи наедине потребовал прибывший накануне пароходом из Ленинграда дипкурьер. Он передал Коллонтай «личное письмо», хотя оказывать подобные услуги дипкурьерам категорически воспрещалось. Удивление Коллонтай было тем большим, что автором письма, написанного на папиросной бумаге, была ленинградский врач Соня Якобсон, с которой она не виделась больше пятнадцати лет: в 1918 году они несколько недель работали вместе в наркомате государственного призрения. Зачем-то Соня считала нужным сообщить, что ее, сотрудника Выборгского райздравотдела, вызвали в Смольный после рокового выстрела и она лично видела пулевое отверстие в затылке убитого. О том, что в Кирова стреляли сзади, писали все газеты, и Коллонтай никак не могла понять, в чем же тогда скрытый смысл этого сообщения. Соня писала еще, что находившийся в Смольном известный хирург Иустин Джанелидзе запретил везти тело Кирова на вскрытие без разрешения Сталина. Коллонтай и в этом не увидела ничего необычного.
Снова она оказалась перед мучительным выбором. Промолчать о загадочном послании значило подвергнуться огромной опасности – ведь, по крайней мере, двое могли ее выдать: Соня и дипкурьер. Сообщить – наверное, это чем-то грозило Соне, вряд ли случайно она выбрала Коллонтай своей конфиденткой. Победило то, что принято называть разумом: она отправила клочок папиросной бумаги в «группу по расследованию обстоятельств злодейского убийства товарища Кирова». О том, что стало с доверившейся ей Соней, Коллонтай никогда не узнала.
Месяц с лишним спустя, получив из Москвы инструкции, Коллонтай выступила с речью перед членами советской колонии. Она не кривила душой, обвиняя Зиновьева во всех смертных грехах: этого человека она всегда ненавидела и была искренне убеждена, что тот способен на всё. Зиновьев только что был осужден на десять лет тюрьмы (а Каменев – на пять), поэтому, обличая его, можно было не слишком стесняться в выборе каких угодно ругательств.
Но сверхзадачей ее выступления было другое – отвести подозрения от себя. «Отличительной чертой прежних группировок в партии (читай: «рабочей оппозиции») являлось то, что они не скрывали своих разногласий с партией, открыто отстаивали их […] А зиновьевцы шельмовали свою платформу, лишь бы остаться в партии и гадить […] Зиновьевцы вели себя как белогвардейцы и поэтому заслужили, чтобы с ними обошлись, как с белогвардейцами». Напомнив, что «партбилет это еще не гарантия, если поведение субъекта подозрительное», Коллонтай закончила страстным призывом: «Бдительность – наша путеводная звезда! О всех подозрительных случаях и лицах надо немедленно информировать партию».
Она произносила эту речь, уже зная, что творится в Москве. В частности, с близкими ей людьми. «Вычищенный» из партии (а затем и сосланный в Карелию), Шляпников был арестован в новогоднюю ночь вместе с тем же Медведевым и другими единомышленниками в качестве руководителя мифической «московской контрреволюционной группы рабочей оппозиции». Не существовавшая уже с 1922 года рабочая оппозиция сидела занозой в сталинском мозгу, поскольку из всех других оппозиций эта была единственной, которая не прикрывала политическими лозунгами откровенную борьбу за власть, а отражала еще не изжитые утопические идеи «пролетарской свободы». Она била в самое больное место: засилье партийных чиновников, жиреющих за счет обманутых ими масс. Расправа с несдавшимися лидерами рабочей оппозиции смертельно напугала Коллонтай, поскольку во всех партийных документах она по-прежнему относилась к их числу.
Вовлеченная ею в ту оппозицию Шадурская получила назначение в Стокгольм на правах представителя Всесоюзной торговой палаты. Радость от приезда самого близкого человека была омрачена страхом за судьбу их обеих: Большой Террор еще не начался, но предвестием его уже служили смертные приговоры, о которых едва ли не ежедневно сообщала советская печать.
Литвинов вызвал Коллонтай в Москву для участия в переговорах с английским министром иностранных дел Иденом. Уезжала с тяжелым предчувствием, но ежедневная рутина переговоров, приемов и «культурных мероприятий» вынуждала забывать обо всем постороннем. Иден уехал, но в Стокгольм ее не отпустили: «партия» вспомнила про ее ораторский дар. Снова она была в своей стихии – на митингах и конференциях, где клеймили презренных убийц и проклинали троцкистско-зиновьевских их вдохновителей. Со всей не изжитой еще страстью пламенного трибуна Коллонтай обличала, клеймила и проклинала. В тот день, когда она произносила одну из своих речей, Особое Совещание (то есть «тройка» НКВД) приговорило Шляпникова к пяти годам тюрьмы как «Лидера рабочей оппозиции, превратившейся в контрреволюционную банду заговорщиков». На секретном «Информационном бюллетене ЦК» о состоявшемся приговоре Коллонтай оставила краткий автограф: «Ознакомилась».
В Москве на этот раз у нее уже не было дружеских встреч. Петенька явно к ним не стремился, Павел не мог покинуть свой округ, Шляпников сидел в тюрьме. Сообщила о своем приезде Крупской, но от той не последовало никаких приглашений. Щепкина-Куперник лечилась в санатории, один раз удалось поговорить с нею по телефону. Коллонтай поймала себя на мысли, что за границей у нее во много раз больше друзей и знакомых, чем дома. Впрочем, где теперь у нее был дом? И был ли вообще?
Зачастила, однако, набиваясь в подруги, известная поэтесса Вера Инбер, уже бывавшая у нее и в Стокгольме, и в Осло, и вообще беспрестанно мотавшаяся по заграницам. Коллонтай не обратила бы на это особого внимания, если бы не одна деталь: Инбер доводилась кузиной Льву Троцкому, который жил в одесском доме ее отца – известного издателя Моисея Шпенцера, с его помощью получил образование, а затем скрывался у него же от царской полиции. Уже после того, как даже самые дальние родственники Троцкого подверглись жестоким гонениям, Вера Инбер не только не разделила их участь, а, напротив, еще более укрепилась на советском литературном Олимпе. Ее положение не поколебалось и после того, как муж, журналист, стал невозвращенцем в Париже. Чем приторнее были комплименты, которые Инбер расточала Коллонтай, чем задушевней ее разговоры, тем больше опасений она вызывала.
Многому Коллонтай не могла найти объяснения. Загадка Веры Инбер была чистой чепухой в сравнении с загадкой журналиста Давида Заславского: этот меньшевик, обливавший помоями Ленина в 1917 году и обвинявший большевиков, Коллонтай в том числе, в шпионских контактах с немцами, получил партийный билет, стал официальным рупором Сталина и громил на страницах «Правды» верных ленинцев, чья фанатичная преданность большевизму не вызывала ни малейших сомнений. Но с кем могла она поделиться своим недоумением, кому задать хоть один вопрос?
Сталин больше с ней не встречался, все ее попытки пробиться к нему остались безуспешными. Даже начальник его секретариата Александр Поскребышев, который демонстрировал раньше свое (свое ли?) расположение, не удостоил ее телефонного разговора: к аппарату подходил лишь один из мелких сотрудников. Только Литвинов коротко бросил во время одной из бесед, что Сталин доволен «нашим полпредством в Стокгольме» и тесным сотрудничеством ее с Канделаки. Он дал, однако, понять, что в обход наркоминдела Канделаки выполняет в Германии какие-то специальные поручения Сталина. О том, что это за поручения, оставалось только гадать.
Состоялся очередной (и, как оказалось, последний) конгресс Коминтерна, на котором, по указанию Сталина, произошла принципиальная перемена стратегии: вместо обличения социал-демократии как злейшей агентуры буржуазии был взят курс на союз с ней для образования единого фронта против угрозы фашизма. Можно ли было подумать, что именно в это время Канделаки по личному поручению Сталина ищет контактов с Гитлером и ведет тайные переговоры с самыми близкими к фюреру людьми – Шахтом, Герингом и другими?
Чтобы убежать от мучающих ее вопросов и спастись от пугающих мыслей, Коллонтай вернулась к своей неоконченной повести про любовь Ивана и Маши. Запершись в миниатюрном кабинетике, куда не имел доступ никто, она могла наконец дать волю фантазии, вкладывая в монологи и диалоги героев свои несбывшиеся мечты и неутоленные страсти.
«Как мне противны наши мужчины, – записывает в дневник Маша доверительное признание «совслужащей Анны», – с их грубостью и опрощенностью дикаря. Поухаживают с недельку, потом назовутся к вам «чай пить» и без дальнейших церемоний – не только без ласковых слов, но даже не потрудившись снять грязные свои сапоги, – валят вас на диван. Потом выкурят папироску и, узнав, что у вас нет ничего «крепкого» в запасе, уйдут, даже не поцеловав».
Зато у Маши с Иваном все было конечно же по другому: «Твои глаза!.. – восклицает Маша все в том же дневнике, но уже от себя, а не от совслужащей Анны. – Если бы меня сжигали на костре, я увидела бы твои глаза – и улыбалась. Так я люблю тебя, милый. До экстаза люблю… Я во власти крылатого, чудесного, ясного, радостного переживания. Это неожиданно чарующе, я сдалась без оглядки. Любовь наша – это созвучие мысли, любовь наша – это горящее пламя. Все эти недели жила в экстазе. Они из тех, что вписаны в жизнь золотом и изумрудами. […] Я не хотела полюбить. Но он заставил. Взял своими милыми руками мое сердце и, как властелин, положил в свой карман. […] Любовь – это крылатое счастье. Любовь – это экстаз. Любовь – это великая мука».
Она так увлекалась своей повестью, что забыла и про политику, и про страхи. Но туг вдруг пришла телеграмма от Литвинова: ее включили в состав советской делегации на Ассамблею Лиги Наций. Никакой особой чести в этом не было: предстояло обсуждение вопроса о равноправии женщин, и лучшей кандидатуры, чем известная всему миру Коллонтай, подобрать было трудно. Но по советским нравам это означало «доверие партии». И каждый знак такого доверия в разгар начавшейся «охоты за ведьмами» снимал, пусть только на время, камень с груди.