Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Боязнь Петеньки пробудить у законной супруги новые подозрения и тем самым подвергнуть угрозе семейное счастье сначала Александру забавляла, потом начала раздражать. Она уже привыкла было в Берлине к его двойной жизни, к тому, как он панически следит за движением часовой стрелки. Здесь, в Париже, этот страх начал казаться ей постыдным, решительно не укладывающимся в ее представления о любви, об отношениях между свободным мужчиной и свободной женщиной. Притом свободным в ее представлении обязан быть всякий, кто любит, независимо от того, какие обязанности навязала ему омерзительная и фарисейская буржуазная мораль. Конечно, Петенька, как и всякий человек, имел право жить по правилам, которые он для себя считал необходимыми, но при чем здесь она? Каким образом она, Александра Коллонтай, могла этим правилам подчиняться?!
Однако обойтись без вечерних чаепитий с Петенькой Масловым в комнатке на шестом этаже «семейного дома» она все еще не могла. Ужин быстро переходил в любимые ею споры, отвлекавшие от всяких побочных мыслей. Спорили о падении земельной ренты, о законе народонаселения, о демографии, тесно увязанной с социальным неравенством и классовой борьбой. Сходились в главном: для большевиков демократия не больше чем лозунг, полемическое средство привлечь на свою сторону массы и на их плечах добраться до власти, тогда как для меньшевиков демократия не средство, а цель: без свободы, обеспеченной каждому, их политическая борьба теряет всякий смысл.
– Ты заметила, – горячился он, – что Ленин одержим только одной идеей – раскалываться, разъединяться. А Плеханов зовет к единению. Раскольники всегда думают только о себе – в истории нет ни одного примера, чтобы было иначе. Конечно, свой фанатизм и свое честолюбие они камуфлируют заботами об общем благе. Камуфлируют!.. Но общим благом там и не пахнет. Для Ленина это только фраза, не больше. Но разве может победить демократия, если все ее истинные сторонники не объединятся? Я не верю в то, что твой Владимир Ильич истинный демократ. – Взмахом руки он отверг ее протестующий взгляд. – Твой, твой, не спорь! Он вас всех восхищает. Не пойму только – чем…
Увлекаясь, Петенька становился прекрасным: он так досконально знал то, о чем говорил, так интересно рассуждал, так страстно защищал свои позиции, что она гнала все посторонние мысли, любуясь им и не скрывая своего восхищения. Но вот он, оборвав себя на полуслове и торопливо взглянув на часы, произносил «пора», и с высот науки она низвергалась на грешную землю, видя перед собой не блестящего ученого в уже не юных годах, не одного из признанных теоретиков российской социал-демократии, а безвольного мальчишку под каблуком капризной жены.
Нет, «пора» еще не означало расставания, он еще вовсе не собирался покидать свою Шурочку, он «всего лишь» притягивал ее к себе, и она сама ждала с нетерпением этой минуты, но деловитое «пора» тут же гасило всякий порыв. То, что было для нее величайшим проявлением гармонии и свободы, превращалось в какое-то деловое мероприятие, которое приносило, конечно, разрядку, но тяготило душевно. И однако, любовь и покорность – она их неизменно читала в его глазах – примиряли ее с уколами, которые он ей наносил, а странные для уже сорокачетырехлетнего мужа и возлюбленного робость, неумелость, беспомощность, с которыми он противостоял ее наступательной страсти, пробуждали в ней едва ли не материнские чувства, и они еще более обостряли эту самую страсть, придавая их связи налет сладкой греховности.
В тот год парижская весна пришла рано, через открытое окно доносился пьянящий запах белых акаций, а горничная каждое утро приносила вместе с завтраком пушистые гроздья этих цветов, чтобы мадам не расставалась с любимым запахом ни днем ни ночью. С тех пор всегда, до конца своих дней, она при слове «Париж» вспоминала охапки белых акаций и их аромат, опровергая ходячее заблуждение, будто запахи вообще не оставляют в памяти никакого следа. Закончив книгу и отослав рукопись немецкому издателю, она принялась хлопотать за издание книги Петеньки про земельную ренту в том же издательском доме. Маслов был старше, у него уже было громкое научное имя, но в деловых вопросах, как и в любви, он все еще оставался застенчивым, робким и неумелым, нуждаясь в поддержке. Другую женщину это, может быть, и оттолкнуло бы. Александре, наоборот, ее роль покровительницы, роль поводыря, который ведет за руку слепого, всегда была по душе и привязывала еще крепче к объекту забот.
Но неукротимая потребность в бурной деятельности звала к новым деяниям. Слух о ее приезде разнесся не только по русскому Парижу. Французские социалисты пригласили Александру стать активным сотрудником партии – блестящий французский язык и принадлежность к всемирному братству революционеров, вообще не признающих границ, да еще при бурном ее темпераменте, да еще при ее популярности, делали Коллонтай желанным для французских товарищей пропагандистом социалистических идей. Ее меньшевизм был для французов не минусом, а плюсом, она гораздо легче находила с ними общий язык, чем Ленин и его группа.
Но не только идей ждали от нее французские социалисты – еще и действий. Когда началась стачка домохозяек, протестовавших против дороговизны, Коллонтай оказалась не наблюдателем – организатором и трибуном. Ее нескончаемые митинговые речи возбуждали бастующих парижанок ничуть не менее, чем в недавнем прошлом бастовавших жительниц Петербурга. И жителей тоже. «Я участвую с увлечением в стачке […] – писала она впоследствии в своих неизданных мемуарах. – Я на митингах, на собраниях, нас хватает французская полиция […]. Выпускает, и я снова на трибуне. Я горю с ними за общее дело».
Самое важное – и самое точное! – в этом пассаже: «Я участвую С УВЛЕЧЕНИЕМ… Я ГОРЮ…» Не холодный расчет политика, но бурная страсть участника БОРЬБЫ, притом непременно ОБЩЕЙ, движет неистовой эмигранткой, определяя жизнь и наполняя ее богатством сильных переживаний. Эти чувства настолько мощны, что никакой логике не подвержены, а все разумные соображения призваны лишь объяснить правильность выбора жизненного пути и каждого своего поступка.
Дома французских друзей оказались более гостеприимными, чем дома русских эмигрантов. Может быть, потому, что ее инстинктивно влекло подальше от сплетен, пересудов и интриг, от неискренности, от фальши. Дело, которому она посвятила себя, непременно требовало вращения именно в этой среде, все ее существо, напротив, отталкивало от этой среды, тянулось совсем к иным отношениям и иным интересам. Хотелось сочетать одно и другое, но желания разбивались о жестокую реальность. Легче всего было в скромном, но уютном домике в Дравей, где по-прежнему жили Поль и Лаура Лафарги. Никак не менее десяти лет их связь поддерживалась перепиской – Александра писала им из Швейцарии, Англии, Дании, Германии, и они тоже охотно отвечали ей. Теперь представилась счастливая возможность снова общаться лично. Прижимаясь щекой к щеке Лауры, пожимая руку Поля, она почти физически ощущала прикосновение к идолу: витавший в доме дух Карла Маркса, казалось, одобрял выбранный ею жизненный путь и благословлял на новые свершения. Но, к ее огорчению, и Поль, и Лаура избегали каких-либо прямых, конкретных советов, как и вошедшего в ее обиход и обиход ее товарищей словечка «борьба», и вообще были настроены довольно миролюбиво, отнюдь не разделяя ее пламенной революционной страсти. Они предпочитали потчевать гостью домашними пирогами, кофе со сливками, вареньем из фруктов, собранных в их саду, невольно перенося Александру из атмосферы мятежного «дома Карла Маркса» в совсем безмятежную родительскую Куузу, где прошли так не ценимые ею, но такие счастливые детство и юность.
Если в доме Лафаргов она всегда была желанной и званой, то Ульяновы-Ленины, похоже, никак не стремились к общению с нею. Во всяком случае, ей ни разу так и не удалось переступить порога их скромной квартирки на улице Мари-Роз. К домашним встречам Ленин вообще, как известно, был не очень-то расположен, близких друзей не имел, да и не близких тоже, но эмиграция, и это не новость, обычно сближает, ломая привычки и делая людей одного круга более коммуникабельными. Все это к Ленину не относилось. Как никто другой, он умело и жестко селекционировал своих визитеров. Меньшевизм Коллонтай, сколь бы почтительно она ни относилась лично к Владимиру Ильичу, никак не располагал ни к встречам, ни к сближению. Любой монархист был ему куда милее, чем меньшевик, с любым врагом он мог сговориться скорее, чем с союзником. Враг все равно оставался врагом, союзник, с которым ведешь диалог, а не низвергаешь его, не топчешь, не истребляешь, как паразита, глядишь, еще окажется правым и сам низвергнет тебя с пьедестала…
Истреблять Коллонтай Ленин вовсе не собирался, проницательно чувствуя, что очень скоро она пойдет за ним, влекомая общностью характеров и темпераментов, но держал ее на расстоянии, чтобы знала свое место. Впрочем, очень возможно, что отнюдь не только политическими причинами определялась эта сдержанность, если не холодность, большевистского вождя и что отнюдь не сам Ленин был в данном случае хозяином положения. Надежда Крупская, вопреки установившимся впоследствии стереотипам, весьма ревностно относилась к женскому окружению Владимира Ильича. Быть может, это произошло после того, как до нее дошли слухи о не Бог весть каких романтических увлечениях молодого супруга в сибирской ссылке, где он не прочь был поволочиться за розовощекими – кровь с молоком, – крепко сбитыми аборигенками, а те, явно не признавая в нем будущего вождя, предпочитали ему куда более ловких и хватких деревенских парней.
Ленин и Крупская жадно, но тщетно хотели иметь детей, и, возможно, эта неудача, точная причина которой никому не известна, в еще большей мере обостряла настороженное отношение Крупской к женскому окружению ее мужа. Притом, и эго весьма существенно, Крупская и Коллонтай принадлежали к диаметрально противоположным типам женщин. Скучная, вялая, бесформенная, изуродованная тяжкой базедовой болезнью, плохо вяжущая слова, совершенно бесполая Крупская и блистающая красотой, женственностью, обаянием, светская и обольстительная, энергичная и неукротимая, притягивающая к себе, как магнит, всех, кто имел счастье (или несчастье?) близко соприкоснуться с ней в работе или в быту, несравненная, божественная Коллонтай – что могло быть общего у этих женщин, как могли они сочетаться, пусть даже временно совмещаться в одном житейском интерьере?
Есть все основания полагать, что Ленин не любил домашних общений не только по этой причине. Его жилище на улице Мари-Роз совсем напрасно названо скромной квартиркой. Сам он хорошо понимал, что это не так. В письме к сестре в Россию он честно писал, что живет в «шикарном и дорогом» апартаменте: «У нас 4 просторных комнаты плюс кухня плюс много чуланов, отопление, газ и т. д.». И район превосходный, возле парка Монсури, где Ленин любил гулять, набираясь сил и любуюсь гармонией природы и цивилизации. Не какой-нибудь там рабочий пригород, где вынуждены были снимать уголок русские эмигранты!..
Его парт-товарищи не знали и знать не могли происхождение денег, обеспечивавших нигде и практически никогда не работавшему вождю пролетариев вполне буржуазную жизнь. Одни только банковские проценты от денег за проданное имение (83,5 десятины земли и прочая недвижимость) обеспечивали вполне сносную жизнь не только чете Ульяновых, но и двум нигде не работавшим сестрам Владимира Ильича и тоже, естественно, неработавшему его брату. Приватными же деньгами, шедшими к нему бурным потоком из партийной кассы, от таких дарителей, как Максим Горький, как «социальный парадокс» Савва Морозов, Ленин вообще ни с кем не делился. Афишировать, даже в ограниченных пределах, свою безбедную жизнь он избегал, но многие товарищи-партийцы объясняли его отчужденность отнюдь не этими, вполне расчетливыми, соображениями, а свойствами характера и полным подчинением личной жизни общественным интересам.
Впрочем, не для всех были закрыты двери квартиры на улице Мари-Роз. О том, что, по крайней мере, для одной женщины сделано исключение, знала вся русская колония в Париже. Тем паче что эта женщина «совсем случайно» снимала квартиру в соседнем доме: Ленины в доме номер 4, она в доме номер 2. Имя ее Александре было знакомо, саму ее она еще не видела никогда.
Инесса Арманд была дочерью англичанина, известного в то время оперного певца Теодора Стефана и его подруги, француженки Натали. Вильд. Она родилась в Париже, на улице Шапель, и волею обстоятельств поселилась в России, где приютившая ее тетка преподавала французский язык. Старший сын семьи миллионеров Армандов – обрусевших французов, принявших православие, – где тетка была на положении домашней учительницы, стал ее мужем. Уже будучи матерью четырех детей, Инесса родила пятого от младшего брата своего мужа и ушла к нему, скрепив этот союз, как писали впоследствии ее биографы, «узами гражданского брака». Брошенный муж не только не отверг неверную жену, не только не проклял ее борьбу против тех устоев, которые обеспечили богатство и процветание его родителям и ему самому, но щедро помогал этой семье, в том числе и тогда, когда Инесса за свою революционную деятельность была сослана «на край света» – в Архангельскую губернию, на берег Ледовитого океана. Когда она бежала из ссылки, он помог ей скрываться в Москве и он же нелегально переправил ее за границу. Здесь, в Швейцарии, она похоронила внезапно умершего от скоротечной чахотки отца своего младшего сына, но с Лениным познакомиться не успела – уехала в Брюссель, чтобы стать студенткой университета. Не каждый отважился бы на это, имея на попечении пятерых детей и вступив в тридцать шестой год жизни. Встреча с Лениным состоялась уже в Париже, куда Инесса переехала осенью 1910 года и сразу же окунулась в политическую жизнь эмиграции.
С Инессой Александру связывали не только темперамент и некоторая общность личной судьбы. Их обеих интересовали проблемы семьи и брака, свободы любви, освобождения ее от пут буржуазной морали. Так что эти женщины, казалось, были обречены на сотрудничество и дружбу. Но с дружбой, увы, ничего не получилось, хотя личное знакомство сулило – и принесло, – по крайней мере, добрые отношения.
Состоялось оно под Парижем, в городке Лонжюмо, где Ленин открыл летнюю партийную школу. Опыт Капри и Болоньи подсказал ему, что надо готовить молодые кадры, воспитывая их в своем, ленинском духе. Денег было достаточно, желающих проехаться в Париж и поучиться у Ленина тоже в России хватало. Тем более что препятствий для этого не было никаких: те, кому попыталась бы помешать полиция, без всяких хлопот могли переправиться нелегально через чисто символические пограничные посты. Рабочих (по происхождению), пожелавших стать «кадровыми партийцами», отбирали верные Ленину люди в разных городах империи. Школа в Лонжюмо стала первой кузницей аппаратчиков – прообразом будущих партийных учебных заведений, готовивших «номенклатуру».
Выступая на Первомайском митинге (он состоялся 12 мая 1911 года, за строгим соблюдением дат тогда не очень следили), Ленин пригласил Александру участвовать в открытии школы. Как и его оппоненты, он на этот раз решил не замыкаться в узкосектантском кругу, допустив в число слушателей и меньшевиков. Слушателей, но только не преподавателей! Влиять на умы им позволено не было. А присутствовать и внимать речам преподавателей-большевиков – сколько угодно… Сами Ульяновы на все лето вообще переселялись в Лонжюмо, сохранив за собой, естественно, и парижскую квартиру. Полезное совмещалось с приятным: загородный воздух и прогулки по окрестностям должны были благотворно подействовать на быстро устававшего и подверженного нервным стрессам Владимира Ильича.
Тринадцать слушателей-партийцев и пять вольнослушателей из Петербурга, Москвы, Баку, Тифлиса и других городов почтительно слушали вступительную речь легендарного Ильича. Среди них были будущий сталинский нарком Серго Орджоникидзе, один из будущих бакинских комиссаров Яков Зевин и несколько других товарищей, так или иначе оставивших свои имена в истории большевизма.
Вместе с ними упоенно внимала картавой речи помолодевшего от внутреннего подъема «ректора» красивая на любой вкус женщина, поражавшая редким сочетанием одухотворенности, нежности и силы воли. Ревнивый и остро наблюдательный глаз Коллонтай сразу выделил в привалившей на открытие русско-французской толпе это тонкое, овальное, несколько странное своей асимметричностью лицо, волнистые волосы, умный лоб, изящно изогнутые брови, чувственный рот, порывистость и нервность, которые не могло скрыть чрезмерно подчеркнутое спокойствие. Но еще ревнивее ловила Коллонтай те красноречиво пылкие взгляды, которыми обменивались Инесса и Ленин. Сидевшая рядом Крупская не очень искусно делала вид, будто ничего не замечает.
Крупская их и познакомила. «Товарищ Инесса», – представила почти официально. «Партийка, – добавила многозначительно. – Большевичка… С четвертого года». И – еще многозначительней, с особым упором: «Друг нашей семьи. Вы тоже подружитесь. Я знаю…»
Дружба, конечно, исключалась изначально. Хотя бы уже потому, что двум медведям всегда тесно в одной берлоге. Двум медведицам – особенно. Хотели они того или нет, но им неизбежно приходилось бороться за место первой леди русской социал-демократии. Тем более – в эмиграции. Тем более – в одном и том же Париже. К тому же обе они, из-за схожести личной судьбы, были озабочены одной и той же моральной проблемой, возведенной в ранг высокой теории: что положено пролетарке – семейный хомут или крылья вольной любви? Их концепции неизбежно сходились, но автор у концепции мог быть только один. За это право приходилось бороться, создавая видимость взаимной симпатии, если не дружбы.
Была и еще причина, которая обрекала их на невидимое миру, но хорошо осознаваемое ими самими соперничество. Место Арманд при Ленине уже явственно обозначилось. Даже на что-либо отдаленно похожее Коллонтай рассчитывать не могла. И наверное, не хотела. Вряд ли в ней говорила чисто женская ревность. Ленин ни с какой стороны не был мужчиной ее мечты. Даже в воображении она ни на миг не представляла себя его подругой. У него начисто отсутствовало то, что составляло для нее мужскую красоту и привлекательность. Но незримо исходивший от него магнетизм властно заявлял о себе. Ее влекло к нему, и она сама себе толком не могла объяснить почему. Оттого и близость к этому странному, ни на кого не похожему человеку, столь недоступному и непроницаемому, столь чуждому всего земного, – близость к нему соперницы, этой матери пятерых детей, на глазах у всех поразившей сердце несгибаемого большевика, мучила и угнетала ее. Никакой логикой, никакими доводами здравого смысла объяснить это было невозможно. И все равно брало за живое…
Это чувство, не имеющее точного наименования, стало еще острее после того, как Ленин объявил о составе преподавателей партийной школы. Кроме него, Николай Семашко, Давид Рязанов, Анатолий Луначарский получили право читать лекции и вести семинары. Французскому социалисту Шарлю Рапопорту предстояло рассказывать слушателям о социалистическом движении в своей стране. Для Коллонтай места в этом списке так и не нашлось. Зато Инессе Арманд достались лекции о бельгийском социализме (как будто Коллонтай разбиралась в этом хуже Инессы. Лучше, гораздо лучше!) и еще семинары по политической экономии, закрепляющие у слушателей материал ленинских лекций. Это была, в сущности, роль его ассистентки, его правой руки!..
Только Шарль Рапопорт заметил (или почувствовал?) ее обиду. Прогуливаясь с ней после обеда по тенистым аллеям парка, он дал понять Александре, что новость, открытая ею сегодня, давно не новость для наблюдательных парижан: «Вы еще никогда не бывали в кафе на авеню д'Орлеан? – Название кафе Шарль забыл, но дал точные его координаты. – То самое, где Ленин, Зиновьев, Арманд и вся их компания пропивали недавно выход какого-то нового сочинения товарища Ильича. Ах, вас не удостоили приглашением… Ничего, забегайте туда почаще, – поддразнивал Шарль, – и вам не раз представится случай встретиться с этой парочкой. Вы увидите, как Старик (Ленин уже тогда получил это прозвище, хотя ему только что пошел сорок второй год) пронзает нашу очаровательную француженку своими маленькими монгольскими глазками». Ей очень хотелось спросить, тайно ли уединяется эта «парочка» в кафе близ семейного дома или неизменная Крупская бдительно их охраняет, любуясь, как влюбленные голубки пронзают друг друга страстными взглядами. Но Шарль был не склонен к подробностям, и она тоже не рискнула продолжить щекотливую тему.
Не получив места в профессорском корпусе партийной школы, Александра лишилась и тех немалых денег, которые платили удостоившимся этой чести. Гонорар за лекции и статьи был главным, если не единственным, источником существования для большинства из тех, кого впоследствии стали называть профессиональными революционерами. Отнюдь не нуждавшийся в деньгах Ленин сам охотно пополнял свой личный бюджет такими гонорарами, сколь бы малы они ни были, не гнушаясь услугами ненавистных ему меньшевиков.
Меньшевик Георгий Чичерин, сын российского дипломата, ушедший из родительского дома, чтобы посвятить себя борьбе за социальную справедливость, уже семь лет пребывал на положении эмигранта, возглавляя созданное им парижское бюро помощи политическим беженцам, принадлежавшим к различным течениям социал-демократии. Для него не существовало непроходимой стены между враждующими лагерями – нуждающиеся большевики получали такую же помощь, как и меньшевики. Организация платных лекций в различных странах мира представляла собой один из основных видов реальной помощи, сочетавшей пропагандистский эффект с материальной поддержкой. Ленин черпал время от времени и из этого колодца, другие большевики черпали гораздо больше. Но для этого, разумеется, одной нужды было мало, требовались еще знания, эрудиция, особый лекторский дар.
У Коллонтай всего этого было в избытке. С Чичериным ее связывали интеллигентность, культура, европейский лоск и общность взглядов. Они легко находили друг с другом общий язык, что не мешало Чичерину относиться к ней с известной долей иронии, которую он до поры до времени умело скрывал. Впрочем, и к Ленину он относился более чем сдержанно, чураясь его крайностей и очевидной тяги к вождизму, но признавая его интеллектуальное влияние на русскую социал-демократию. Коллонтай чтила Ленина гораздо больше, очарованная яркостью личности, силой ума. Талант не был для нее бестелесной абстракцией: истинное увлечение человеком очень часто переходило в увлечение мужчиной. Ленин оказался редким исключением из этого правила.
Петеньки не было в Лонжюмо на открытии партийной школы. Ленин терпеть не мог Маслова, и вполне возможно, что его отношение к этому «либеральствующему профессору, мнящему себя другом рабочих» невольно переносилось и на Коллонтай. Их связь сколько угодно можно было прятать от Павочки, но для крохотного мирка эмигрантов-революционеров никаких секретов не существовало. Александра сама была против подобных секретов, но и никогда не распахивала двери в свою личную жизнь. Коллонтай существует сама по себе, а не в сочетании с кем бы то ни было! Всегда и везде! Кто бы ни был на этот раз рядом… И однако же, получалось так, что здесь, в Париже, не только Петенька укрывал ее от чрезмерно любопытных глаз, но и она его, чтобы вездесущие доброхоты не донесли Ильичу о ненавистном ему «меньшевистском дуэте».
Тем же вечером, вернувшись из Лонжюмо и сидя за ужином с Петенькой в своей гостинице, Александра тщетно боролась с охватившим ее раздражением, причину которого Петенька, естественно, не понимал, а она, напротив, хорошо понимала и оттого злилась еще больше. На себя, но получалось, что – на него. Он по-своему истолковал ее раздражительность – примитивно и плоско, привлек к себе, сжал в объятиях, и впервые за все время их любви эти объятия не только не возбудили ее, но оттолкнули, заставили съежиться. Она почувствовала неодолимое желание остаться одной. Высвободившись резким движением и поднявшись, она чужим, ничуть ей не свойственным голосом попросила Петю уйти. И тут же ей стало жаль его, растерянного, беспомощного, полуодетого, она взяла себя в руки, смягчилась, сказала только:
– Сделаем перерыв. Нет, нет, – испуганно отшатнулась, увидев, что он хочет подойти к ней, – только не сейчас, не сегодня. И не завтра. Поверь, так будет лучше. Нам надо отдохнуть друг от друга. Совсем немного…
И сама почувствовала фальшь в своих словах. Потому что так с ней уже случалось. Начиналась лебединая песня их любви. Начиналась? Или была уже спета, и они оба не заметили даже, как и когда это произошло?
Лето прошло тоскливо и нудно. Париж опустел. Павочка увезла своего Петю на воды. Коллонтай почти не выходила из дома, вдыхая через распахнутое окно любимый запах акаций и работая над очередными статьями. Заказов было множество – только успевай писать! Для «Новой жизни» она писала о половой морали в условиях социальной борьбы, для «Нашей зари» – о том, как французские домохозяйки восстали за свои права, для «Русского богатства» – о том, с чем встречается за границей русский социалист-агитатор. Неудержимо тянуло в Лонжюмо, где собрались все, кто ей был интересен, где шла бурная, насыщенная спорами и игрой ума жизнь. Путь туда никому не был заказан, но гордость повелевала воздержаться. И все же в августе, когда занятия приближались к концу, она отважилась поехать.
Увы, неудачно! Надо же было такому случиться, чтобы именно в этот день – и только на этот день! – Ульяновы отправились отдохнуть в Фонтенбло. Как это часто бывало с ним после очередной кампании или особо сильного нервного напряжения, Ленин почувствовал резкий упадок сил, начались головные боли, спасением от которых было только полное безделье. Даже один день такого безделья на лоне природы возвращал ему работоспособность, и он снова мог с прежней энергией громить идейных противников, доказывая преимущество большевизма над меньшевизмом.
День все-таки не прошел зря. Коллонтай вместе со всеми послушала лекцию Луначарского об истории литературы. С божественной непринужденностью лектор переходил от Эсхила к Шекспиру, от Данте к Бальзаку и обратно к Софоклу, чтобы непостижимым образом в конце длинного пассажа оказаться на страницах «Фауста» и все это завершить Львом Толстым. Очарованная эрудицией и мучительно стараясь поспеть за причудливым полетом его мысли, Александра успевала еще наблюдать и за учениками, на лицах которых читались усердие и отчаяние: вряд ли кому-то из них было дано хоть что-то понять – сам того не желая, лектор убедительно им доказал, насколько они темны…
Через десять дней Коллонтай снова приехала в Лонжюмо. Летняя школа закончила свою работу, окончившим ее – шестнадцати из восемнадцати – вручались дипломы. Ленин казался отдохнувшим, посвежевшим, его загорелое лицо резко отличалось от того – бледного, осунувшегося, которое запомнилось ей по первому дню работы школы. Он даже приветливо поздоровался с Коллонтай, а Инесса – та просто расцеловалась. «Я же сказала, что вы подружитесь», – удовлетворенно скрепила их поцелуй стоявшая рядом Надежда Константиновна.
Чтобы отвлечься и прийти в себя, Александра через несколько дней поехала снова к Лафаргам. В этом доме она всегда ощущала покой, уверенность и ту правоту, без которой любой совестливый человек теряет нравственную опору. Здесь почему-то исчезали все сомнения, которыми она так часто терзала себя, размышляя, не сделана ли ошибка. Здесь обретала она чувство осмысленности и нужности своего дела, справедливости выбора, который определил ее жизненный путь. Здесь, проще говоря, ей легко и свободно дышалось.
Стоял солнечный сентябрьский день, еще не чувствовалось никаких признаков осени, в заботливо ухоженном дворике накрыли на стол. Была суббота, Лафарги к обеду заранее никого не звали, но обед был всегда, потому что в субботу кто-нибудь обязательно приезжал. На этот раз, кроме Александры, не было никого, хозяевам от этого стало грустно, а она эгоистически почувствовала радость: никто не помешает ей полностью насладиться обществом двух прелестных стариков, полных жизни и далеких от того, чтобы подводить ее преждевременные итоги.
Говорили о Втором Интернационале. Уже бродили в воздухе ленинские идеи порвать с ним всякие связи, обвинив в соглашательстве, ревизионизме, отходе от боевого революционного духа. Такие обвинения причиняли Лафаргам неизъяснимую боль – ведь это Энгельс стоял у его истоков и благословил его рождение, – но вопрос о том, что движет Лениным в его разрушительных замыслах, за столом не поднимался. Ни Лаура, ни Поль не хотели ни на кого давить своим авторитетом наследников Маркса, ближайших к нему людей, прямых – в буквальном смысле слова – продолжателей его дела. Они ничего не советовали, ничего не рекомендовали и уж конечно не давали никаких указаний.
Расстались под вечер. Ее путь лежал снова в Брюссель: Вандервельде пригласил товарища Коллонтай совершить турне по стране, выступая с лекциями о вовлечении женщин в борьбу за свои права, за интересы пролетариата. Договорилась с Лафаргами встретиться сразу по ее возвращении: Александре было бы что рассказать. Из Брюсселя и Антверпена она дважды написала им, восхищаясь ростом революционного сознания у бельгийских работниц. Получила в ответ милую и смешную открытку, напоминавшую о неизменной дружбе и о предстоящей вскорости встрече.
В середине ноября Александра вернулась в Париж Петенька встречал ее на Северном вокзале под проливным дождем. Промокший до нитки, несмотря на широченный зонт, с глазами, полными обожания и тоски, он показался ей одиноким, заброшенным и несчастным. Волна нежности охватила ее, заставив забыть, что лебединая песня, казалось, окончательно спета и что с этим неизбежным финалом она вроде бы уже примирилась.
Никогда еще, пожалуй, после первых недель близости их любовь не была столь пылкой, поглощавшей все время и все силы. И никогда еще Александра не ощущала такой обиды от того, что в точно определенный час, ни разу его не пропустив, Петенька мчался домой к своей Павочке, как исправный ученик к звонку на урок. Не ревность – унижение убивало ее. И однако, назавтра все с той же страстью она принимала Петеньку, не скупясь на ласки и не фальшивя в проявлении своих чувств.