Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
Она тоже писала письма отсюда – главным образом Зое, – где о своих партайгеноссен отзывалась куда более уважительно: «умный, как всегда, Ленин», «блестящий фейерверк мыслей» (о Троцком), «отягощенный своей эрудицией Луначарский». Но мысли ее были заняты все же не ими. Это видно из ответного письма Зои: «…Видела Мишку, жаловался на тебя: «Мамочка к себе на версту не подпускает, только здоровались, да прощались, да за обедом три часа сидели». – «Что ж ты ей прямо не сказал?» – «Как же скажешь, мама стала такая раздражительная. Все Маслов да Маслов…» Ревнует […]».
Маслов путешествовал по Германии с рефератами, и она следовала за ним, во всех городах находя для себя какое-то «дело». Петенька писал статьи и тезисы предстоящих лекций, она – тоже статьи: о том, как будет прекрасна жизнь после победы мирового пролетариата. Вот, к примеру, как представляла себе она «будущий социалистический город»: «…Красивые особняки в садах. Все особняки оборудованы всей современной техникой. […] Каждый живет сообразно своим индивидуальным склонностям, вкусам […]». Маслов подтрунивал над этой «наивной восторженностью гимназистки», он признавал лишь язык науки, а не лепет мечтателей и утопистов, но это не мешало ему любоваться своей «Коллонтайкой», которая была для него не ученым и не писателем, а женщиной, умевшей быть и страстной, и нежной.
Возвращение в Петербург сулило новые проблемы. Мише исполнялось четырнадцать лет – самое время было подумать, как и где ему жить дальше. Время гувернанток и бонн безвозвратно ушло. Отец предложил поселить его у себя – оставаться дальше и без матери, и без отца становилось уже невозможным. Александра не возражала: это было выходом из положения, тем паче что мысли ее были так далеко! Но что делать с Масловым? Как сложится дальше их жизнь? Его робкий намек – пора бы, дескать, «оформить» их отношения хотя бы гражданским браком – она, конечно, отвергла, но мысль о том, что пришло время принимать решение, не покидала. Какое? Оставалось опять положиться на судьбу.
Зоина сестра, актриса Вера Юренева, пригласила ее как-то в гости к знакомому врачу. Здесь Александра познакомилась с писательницей Татьяной Щепкиной-Куперник, сразу ставшей ее подругой и конфиденткой. Татьяна была внучкой крупнейшего русского драматического артиста прошлого века Василия Щепкина и дочерью гремевшего тогда на всю Россию петербургского адвоката Льва Куперника. И сама она тоже была знаменитостью. Одна из самых близких приятельниц Чехова, она печатала популярные (особенно среди женщин) рассказы об удачной и неудачной любви, но главным образом была почитаема как талантливый переводчик, благодаря которой ожили на русской сцене многие произведения классиков западной драматургии. Ее перевод «Сирано де Бержерака» остается и поныне непревзойденным.
Щепкина-Куперник и ее муж адвокат Николай Полынов, чуть ли не ежедневно собирали в своем доме крупнейших столичных артистов, писателей, художников, журналистов, юристов. Александра стала завсегдатаем дома, органично войдя и в этот элитарный круг. Гости были людьми с либеральными взглядами, все мечтали о демократических переменах, все подолгу живали за границей, набираясь там вольнолюбивых идей. Но никто, за исключением Александры, не мечтал о разрушении и низвержении. Сама мысль об этом казалась абсурдной и нереальной, а экстремизм новой Таниной подруги они воспринимали с той снисходительностью, с какой вообще воспитанные и толерантные люди воспринимают повышенную эмоциональность своих собеседников.
Даже в этой блестящей компании Коллонтай отнюдь не чувствовала себя человеком со стороны. Для многих ее имя не требовало никаких пояснений. Странно лишь, что такая среда, такое количество людей искусства не пробудили в ней интереса ни к музыке, ни к театру. Эта эмоциональная глухота остается до сих пор одной из главных загадок ее жизни – даже после того, как сохранившиеся свидетельства и документы позволяют восстановить ее неотретушированный образ. В том артистическом и художественном кругу ее воспринимали вовсе не как борца с самодержавием, а как писательницу и публицистку, как автора нескольких книг и многих статей.
Одна из ее книг как раз тогда вызвала громкий скандал, привлекая еще больший интерес к ее загадочной личности. Изданная двумя годами раньше книга «Финляндия и социализм» вдруг попалась на глаза какому-то высокому чину, который усмотрел в ней не просто крамолу, но призыв к вооруженному восстанию. А это деяние подпадало уже под Уложение о наказаниях, то есть, попросту говоря, под Уголовный кодекс. Началось следствие.
По счастью, совсем незадолго до этого рукопись новой книги («Социальные основы женского вопроса») она отправила Горькому на Капри и уже успела получить его вполне благожелательный отзыв. Тем самым имя ее стало ему известно. Когда до Капри дошла весть, что Коллонтай грозит предварительный арест, Горький начал сбор денег, добиваясь замены ареста освобождением под залог. Необходимые три тысячи рублей были собраны, и Коллонтай осталась (пока!) на свободе.
Однако и оказавшись под следствием, в ожидании вполне вероятного ареста, Коллонтай ничуть не снизила накала своей агитационной работы, которая пришлась ей по вкусу не меньше, чем сочинение книг и статей. Ее ораторский дар – она сама заметила это – проявлялся полнее всего при общении с совсем незрелой или едва-едва начинавшей тянуться к знаниям массой. В хорошо подготовленной аудитории ей не хватало аргументов и эрудиции передать глубину мысли. Их не было, скорее всего, потому, что не было и самой глубины. Ее суждения элементарны, выводы лежат на поверхности, идеям не хватает парадоксальности, которая всегда свидетельствует о живости ума. Зато среди тех, кто знает значительно меньше, чем выступающий перед ними оратор, кому нужны простейшие, но легко доходящие до сознания мысли, она чувствовала себя как рыба в воде. Легко зажигаясь сама, она столь же легко зажигала и публику, будучи в состоянии равно овладеть вниманием и огромного зала, и группки людей, собравшихся в тесной, прокуренной комнате при опущенных шторах.
Естественно, эта бурная деятельность не могла остаться без внимания властей предержащих. Формально получалось так, что, находясь под следствием по обвинению в совершении одного преступления, она совершила еще и другое – публично агитировала против существующего строя. Это было – опять-таки формально – нарушением условия освобождения под залог. И стало быть, она могла быть арестована в любой момент.
Зоя первой обнаружила полицейскую слежку и сообщила об этом подруге. Такой поворот событий был на редкость некстати – через несколько дней в помещении Петербургской городской думы открывался первый всероссийский женский съезд, на котором Коллонтай должна была выступить с докладом. Собственно, она приготовила не столько доклад, сколько обвинительную речь против русских феминисток, «направляющих женское движение на служение буржуазии». Теперь стало ясно, что эту речь произнести ей не суждено: прямо в зале ее бы арестовали.
Татьяна Щепкина-Куперник предложила ей укрыться в своей квартире, столь респектабельной и известной, что она была в полиции вне всяких подозрений. Тем временем «свои люди» готовили для беглянки заграничный паспорт на другое имя, а одна из преданных ей работниц – экспедитор редакции журнала «Городское дело» Варвара Волкова, тоже делегат съезда, вызвалась огласить на нем ее текст.
Накануне бегства Татьяна устроила для Александры прощальный вечер – так провожали разве что декабристок, отправлявшихся к своим мужьям в сибирские каторжные рудники. Пришли музыканты, актеры, художники. Композитор Сергей Василенко и поэт Сергей Городецкий написали в ее честь романсы – их исполнили знаменитые певцы. Актеры читали стихи. Невзначай Александра проговорилась, что вошедший в моду поэт Игорь Северянин доводится сыном ее подруги и троюродной сестры Зои Лотаревой и что когда-то он посвятил ей стихи: «О эта девочка, вся – гимн участья, вся – ласка матери, вся – человек». И другие – ей и Владимиру: «И черноусыч, чернобрович, жених кузины – офицер». Один из гостей – драматический артист – поднялся и торжественно произнес:
– Если бы Игорь знал, какая у него кузина, он и самые свои знаменитые тоже посвятил бы Вам, дорогая Александра Михайловна.
И с чувством продекламировал:
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо и остро!
Весь я в чем-то норвежском!
Весь я в чем-то испанском!
Вдохновляюсь порывно и берусь за перо.
Бросили в бокалы с шампанским по куску ананаса, чокнулись, выпили, обнялись… Через час поезд уже помчал ее к финляндской границе. Несмотря на фальшивый паспорт, все обошлось.
Думалось: пройдет несколько недель, пусть несколько месяцев – и она, как бывало уже множество раз, вернется сюда, в Петербург, где хоть и не было своего дома, но были друзья, среда, «дело». Где жили Дяденька и Петенька – оба любимые, каждый по-своему. Но недели и месяцы растянулись больше чем на восемь лет.
Сначала отрыв от родных мест не казался чем-то обременительным. К тому же связь с русской средой, с близкими и милыми ее сердцу людьми не терялась. Очень скоро в берлинский пригород Грюневальд, где устроилась Коллонтай, примчалась повидаться с ней Танечка Щепкина-Куперник, а потом и Петенька, не смирившийся с разлукой. Но приехал он не один: для того чтобы надолго обосноваться в Германии, ему пришлось взять с собой и Павочку, и детей. Поездки из города в Грюневальд отнимали слишком много времени, и Александра перебралась в Берлин, хотя это значительно увеличило ее траты. Имение приносило все меньше и меньше денег – возможно, управляющий быстро понял, что ее высокоблагородие, даже и при помощи господина полковника, не так хорошо разбирается в финансовой отчетности, как это делал генерал Домонтович. По ее просьбе Свикис пытался продать большую часть леса, это, казалось, сулило хорошие деньги и выход из кризиса. С большим скрипом и по сниженной цене лес наконец был продан, но принес ничтожные – в сравнении с ожиданием – деньги: всего неполных три тысячи рублей. При ее тратах этого не могло хватить и на год – приходилось зарабатывать пером и трибуной. Но заказов, как ни странно, становилось не больше, а меньше.
Ее книга по женскому вопросу, а потом и «Записки агитатора» вышли в Петербурге. Ее статьи на традиционные для Коллонтай темы (плюс новая, ставшая одной из самых любимых: причины проституции и борьба с ней) печатались и в русских, и в иностранных журналах. Она состояла в дружбе и переписке едва ли не со всеми лидерами европейского левого движения, а покоя и удовлетворения все-таки не было. Ей все еще казалось, что она не нашла себя, но больше всего тревожила неустроенность личной жизни.
«Если б ты знала, милая Зоюшка, – писала она Шадурской из Берлина, – как я люблю своего Маслика, но не могу идти на замужество, мысль о совместной жизни меня прямо пугает». А «Маслик» меж тем уже и не представлял жизни без нее, был готов на разрыв с семьей, на все муки, которые ему это сулило, только бы не потерять своей «Коллонтайки». Опять она оказалась в порочном кругу, из которого не было выхода, приемлемого для обоих.
Трудно сказать, была ли их связь действительно тайной для Павочки, но то, что она не была тайной для товарищей по общему «делу», сомнению не подлежит. Ленин Маслова не выносил – не только потому, что на Четвертом (стокгольмском) съезде партии (апрель – май 1906 года) тот представил альтернативную – антиленинскую – аграрную программу и снискал поддержку хоть и не большинства, но весьма представительной части делегатов. Он видел в нем укор себе самому – подлинно научная обстоятельность, глубина, аргументированность его позиции выгодно отличалась от более броской (и тем самым более привлекательной), явно популистской и куда менее фундаментальной позиции Ленина. Для Маслова и для тех, кто был с ним, у Ленина всегда находились самые бранные и презрительные слова. Его влияния на других социал-демократов Ленин боялся, а попавших под влияние бичевал со всей необузданностью своего темперамента.
Коллонтай как раз отличалась тем, что находилась под влиянием Петеньки. Сначала в «женском» – житейском – смысле, а потом – автоматически – и в любом другом. Очень сильно влияли на нее Плеханов и Мартов – Плеханов особенно, с ним находилась она в переписке, бывала в гостях, восхищалась его интеллигентностью, уважительным отношением к себе. Без восторга восприняв происшедший в партии раскол, она еще в 1906 году примкнула к меньшевикам и при любом подходящем случае подчеркивала эту свою принадлежность.
Среди множества поездок по разным европейским странам, которые, как всегда, давали не только моральное удовлетворение, особенно важной оказалась поездка в Швейцарию. Почитать лекции по женскому вопросу ее пригласил Фриц Платтен, известный уже тогда швейцарский социал-демократ, склонявшийся скорее на сторону Ленина. Но тогда деление на ленинцев и «неленинцев» еще не приобрело столь драматического, столь антагонистического характера, как несколько лет спустя.
В Цюрихе, в «своей» гостинице, которая уже не раз давала ей приют, Александра почувствовала подозрительное недомогание, вынудившее ее даже отложить одну из намеченных лекций. Жившая в том же отеле совершенно незнакомая норвежская певица Эрика Ротхейм, к которой она сразу почувствовала расположение, вызвалась вполне доверительно повести ее к известному в городе гинекологу, чьими услугами она пользовалась уже не однажды. Врач констатировал беременность. Аборт в Швейцарии был сопряжен со множеством формальностей и запретов, но рекомендация фрау Ротхейм была достаточной для того, чтобы врач отважился их нарушить.
Уже через несколько дней Александра была в полной форме и продолжила свое турне. В Монтре, где она после очередной лекции и выступления на митинге сделала короткую остановку для отдыха, ее ждал сюрприз: оторвавшись от дел, сюда приехали Танечка Щепкина-Куперник и ее муж адвокат Полынов. Вечером в гостиничном ресторане закатили шикарный ужин – Александра надела все свои меха, бриллианты и жемчуга. Кельнер чуть не пролил суп, увидев неистовую революционерку, которая накануне на пролетарском собрании держала пламенную речь о несчастной судьбе обездоленных и о священных правах рабочих.
Из Швейцарии всей компанией отправились в Мюнхен – у Танечки было там дело, а у Александры вообще дела были везде. Вечером, естественно, пошли в ресторан. Ужин закатили на славу, но шампанского оказалось так много, что не допили больше полубутылки. Такого кельнер не видел ни разу – спросил оторопело:
– Господа, вы откуда?
– С островов Фиджи, – демонстрируя завидное знание географии, ответила Коллонтай.
В Берлине Коллонтай вступила в германскую социал-демократическую партию и в качестве ее представителя поехала в Копенгаген на Восьмой конгресс Второго Интернационала (1910 г.). Этому предшествовала – в том же Копенгагене – международная конференция социалисток, где Коллонтай была делегаткой работниц-текстильщиц Северного промышленного района Петербурга. Одновременное представительство двух стран не казалось тогда чем-то необычным, ведь пролетарии всех стран должны были когда-то соединиться, и в двойной роли, которую играла Александра Коллонтай, уже можно было увидеть зародыш будущего единства.
Здесь, в Копенгагене, как раз и было принято решение о ежегодном праздновании 8 марта Международного дня женщин. И здесь же, в Копенгагене, Коллонтай позволила себе краткое приключение, отвлекшись на несколько часов от общественных дел. В тот самый день, когда в программе значилось выступление Карла Либкнехта, он вместе с Шурочкой исчез в неизвестном направлении. Его искали повсюду – и не нашли, так ловко, используя все правила партийной конспирации, они укрылись.
Тем более пылкой была встреча с Петенькой в Берлине после долгой разлуки.
Цепи любви
Охота к перемене мест неудержимо влекла ее снова в дорогу. Русские эмигранты-революционеры вообще никак не могли усидеть на одном месте. Неприкаянные и бездомные, они метались из страны в страну в поисках заработка и наиболее подходящих условий для жизни. Благо проблемы виз не существовало, и они свободно передвигались по Европе и по миру.
Александра повсюду чувствовала себя как дома. Это утверждение столь же точно, сколь и абсурдно хотя бы потому, что, уйдя от мужа, она потеряла старый, не обретя никакого нового. Своего дома у нее теперь не будет почти полвека. Никакого вообще, только временное пристанище. Оно-то и было иллюзией дома. И потому таковым сразу же становился любой уголок, где она – пусть только на несколько дней – бросала якорь. Домом была она сама, да еще крыша над головой, ложе и стол для работы. Все остальное называлось мещанским болотом, засасывающим в тину обывательщины и отвлекающим от революционной борьбы. Великолепное знание языков устраняло тот главный барьер, который многим ее соотечественникам мешал адаптироваться к новой среде, а обилие друзей и соратников едва ли не во всех европейских столицах устраняло главную беду любого эмигранта – одиночество и тоску.
На этот раз Александру позвала в дорогу отнюдь не только потребность в непрерывном движении. Связь с Масловым – по меркам, к которым она привыкла, – сильно затянулась, он стал ей надоедать рутинностью отношений, изо дня в день похожих друг на друга, лишенных какой-либо новизны. Унижала необходимость прятаться от посторонних глаз, превращавшая искреннюю и пылкую – как всегда, как всегда! – любовь в тривиальный адюльтер, который был для нее синонимом пошлой буржуазной морали. Но еще страшнее были усилия Петеньки избавиться от этой осточертевшей конспиративности столь же ненавистным, столь же тривиальным путем: уходом от Павочки и превращением Александры Коллонтай в madame Masloff…
Зажить «как все – нормальной семьей»? Умный вроде бы человек, а не понимал, что эти-то узы она как раз и ненавидела, бежала от них сломя голову, и мало что могло ее повергнуть в такое отчаяние, как мысль о том, что она станет верной женой, хозяйкой респектабельного дома. Все то, что в глазах любого «нормального» мужчины должно быть вожделенной мечтой любой «нормальной» женщины, для нее, напротив, казалось величайшим несчастьем.
Она множество раз говорила с ним об этом, но, видимо, как всякий «нормальный» мужчина, он воспринимал ее страстные монологи всего лишь в теоретическом плане, никак не сопрягая с близкой, впрямую касающейся его реальностью. Александре в конце концов надоело убеждать своего наивного Петеньку в том, что ей самой казалось элементарным. Она просто перестала с ним говорить на больную тему, и он опять это воспринял по-своему, как «нормальный» мужчина: значит, сумел повлиять, значит, еще немного – и все образуется. Но ничего не образовалось и образоваться не могло.
Уезжая в Болонью, Александра знала, что в Берлин уже не вернется. Разве что проездом. Но все же, не раскрывая своих замыслов, не могла отказать себе в удовольствии его подразнить. Предложила составить компанию, чтобы не разлучаться. Знала, что это невозможно, что никуда от жены он не уйдет, да и не хотела вовсе, чтобы он уходил, но подразнить, поставить в смешное и неловкое положение, выслушав заодно клятвы в любви и верности, – это доставляло ей несказанное удовольствие. Остаться без Павочки, без угла и опоры, на птичьих правах, превратиться всего-навсего в спутника знаменитой Коллонтай, кочевать вместе с ней по Европе в качестве ее «чемодана без ручки» – нет, это не входило в его планы. Экономические статьи Петра Маслова публиковались в лучших заграничных журналах. Он был признанным теоретиком российской социал-демократии. Зачастили приглашения на чтение лекций по аграрному вопросу из разных европейских городов, возвышая его в собственных глазах. У каждого была своя жизнь – ни быть в подчинении у Петеньки, ни самой проявлять власть над ним ей ничуть не хотелось.
Партийную школу в Болонье создали большевики, объединившиеся вокруг газеты «Вперед» и занимавшие более радикальные позиции, чем Ленин. Более радикальные и в то же время более схоластические. Требуя отозвать рабочих депутатов из Государственной думы, прекратить всякое участие в легальных организациях, сосредоточить усилия только на нелегальной работе в строго законспирированной партии, они вместе с тем в плане теоретическом стремились к созданию новой «революционной религии», что дало повод Ленину назвать их «богостроителями». Это слияние различных и не очень стыкующихся друг с другом течений отражало метания российской социал-демократии, находившейся, по сути, в самом начале своего существования и еще не оформившейся в нечто цельное и единое. Фанатичная ленинская непримиримость мешала любому единению и не допускала никакого инакомыслия. Создатели «болонской школы», созданной на базе «каприйской», были куда более толерантны, они не только допускали, но стремились к широте и разнообразию мнений, резонно полагая, что именно в споре добывается истина. Поэтому меньшевичка Коллонтай была столь же желанным лектором этой школы, что и большевики (оппоненты Ленина, но все же большевики!) Богданов, Луначарский или Алексинский.
Здесь тоже, увы, не обошлось без интриг. «Быть активным, действующим социал-демократом, оставаясь при этом женщиной, очень трудная, иногда даже мучительная задача», – отмечала она для себя. В Болонье ее почему-то остро невзлюбила жена Богданова. Приревновала без всякой причины. «Она не женщина, – коротко объяснила Коллонтай драму этой семьи в своем дневнике. – Несчастье: она оперирована. Но при чем здесь я? При чем сам Богданов? Как он меня боялся!..» Настроение было испорчено, все пребывание в любимой Италии превратилось в пытку, и ей не раз пришлось пожалеть, что Петеньки нет рядом: его присутствие сняло бы эту несуществующую, но вдруг свалившуюся на нее проблему. Эту – да! Но зато породило бы другие: поистине все время она находилась в заколдованном кругу…
И однако же, взяла себя в руки, испорченное настроение никак не отразилось ни на содержании лекций, ни на их форме. Лекции по финляндскому вопросу, о земельной реформе, о роли крестьянства в неизбежно предстоящей революции, жаркие дебаты с молодыми социал-демократами о будущем России имели такой успех, что Эмиль Вандервельде и Камиль Гюисманс сразу же пригласили Коллонтай совершить лекционное турне по Бельгии. Приглашение было, как никогда, кстати. По крайней мере, на несколько месяцев снималась денежная проблема, и в то же время разлука с Петенькой, которая ей представлялась необходимой, получала вполне естественное обоснование: ни рвать с ним, ни ссориться она не собиралась, а выдумывать мнимую причину разлуки претило ее достоинству.
Отдохнув от берлинского повседневья, встряхнувшись, развеявшись, она вдруг снова ощутила тоску по общению с ним. С ним?.. Александра мучительно задавала себе этот вопрос, не находя ответа. Именно с ним? Или просто с мужчиной, не устающим напоминать ей о преданности и восхищении? Она сама еще не могла разобраться в своих чувствах и – главное – в своих желаниях. Его письма сулили надежду на новый взлет уже увядавшей, уже чрезмерно затянувшейся любви. Но никто другой на горизонте пока не маячил, а жить без любви, без этого постоянного допинга, возвращавшего ей энергию и работоспособность, она попросту не могла.
Она никогда не держалась за принятые решения, легко меняя их под влиянием внезапно нахлынувших чувств. Предполагала из Брюсселя сразу же уехать в Париж и там поселиться, но тоска по Петеньке вернула ее обратно в Берлин. Всего на один день! Этого дня было достаточно, чтобы она снова ощутила угрозу оказаться в плену филистерского «семейного» гнездышка, а уже испытанное чувство свободы властно подавляло проснувшуюся было тягу к привычным Петенькиным ласкам.
Опять нашелся благопристойный спасительный повод расстаться без разрыва: в Хемнице начиналась организованная социал-демократами «Красная неделя», и, ясное дело, без такого страстного агитатора, как Коллонтай, обойтись никак не могли. Клара Цеткин лично просила Александру принять участие в митингах и собраниях. Могла ли Коллонтай отказать своей любимой подруге? Прямо из Хемница она отправилась в Париж – личный багаж всегда был при ней, известное латинское изречение «Omnia mea mecum porto» [1]1
«Все свое ношу с собой».
[Закрыть]вряд ли к кому относилось столь буквально, как к ней.
С Парижем у русских всегда ассоциировался блистательный Запад. Теперь он стал еще и центром русской революционной эмиграции. Странное дело, именно Ленин, и только он, умел создавать вокруг себя незримое магнитное поле, властно притягивая и своих сторонников, и своих непримиримых оппонентов. Все противники русского царизма, полагавшие необходимым не реформировать самодержавие, а свергать его, независимо от конечной цели, независимо от методов, с помощью которых эта цель, по их мнению, могла быть достигнута, тянулись туда, где был Ленин, чтобы с упоением слушать его речи и получать ценные указания или, напротив, вступать с ним в жестокие споры, лишенные малейшего пиетета и священного почитания. Главное – быть рядом…
Уже по одному лишь количеству секретных русских агентов, наводнивших Париж, можно было определить, что главные силы русской эмиграции выбрали берега Сены, привлеченные красотой великого города, его вольным духом, его терпимостью к инакомыслию и чужой речи. Русские жили замкнуто, общались преимущественно друг с другом и озабочены были только своими делами – так, словно и не покидали Россию, а парижский силуэт служил для них не более чем условным фоном, на котором разворачивалось никакого отношения к этому фону не имевшее сценическое действие.
Коллонтай предусмотрительно заказала комнату в Пасси, в скромном семейном отеле, который, строго говоря, и отелем-то не назывался, афишируя себя как «семейный дом». Им часто пользовались не слишком богатые, но все же имеющие деньги русские эмигранты. Это был пансион «Босежур» на улице Ранелаг, номер 99. Дом этот сохранился по сей день – под тем же номером. Теперь там трехзвездный отель, сохранивший прежнее имя. И крохотная мансардная комната номер 605 со скошенным потолком сохранилась тоже. Тот же вид из окна на типично парижские крыши – все то, что каждый день видела Коллонтай. Скрипучая витая лестница, которая, быть может, еще помнит ее шаги…
Русских, которых напрасно во всем мире считают готовыми к любым холодам, привлекало в этом доме бесперебойно работавшее центральное отопление. Промозглые и ветреные парижские зимы Шурочка переносила гораздо труднее, чем финские морозы. Возвращаться с улицы в нетопленую квартиру всегда было для нее величайшей мукой. Если и жить в Париже, полагала она, то не на скамейке же в Люксембургском саду, как запальчиво утверждали готовые к любым невзгодам молодые романтики, а в тепле и комфорте.
Было тепло, и комфорт был тоже. Очень скромный комфорт, но на больший она и не претендовала. Крохотная комнатка на шестом этаже «семейного дома» служила ей кабинетом. Она почти никуда не выходила, часами просиживая над рукописью новой книги «По рабочей Европе» – это были ее впечатления от поездок, от встреч с разными рабочими и профсоюзными лидерами, с виднейшими представителями европейской социал-демократии, которых – едва ли не всех! – она знала лично и дружбой с которыми гордилась. Жан Жорес и Жюль Гед, Эмиль Вандервельде, Виктор Адлер, Отто Бауэр, Камиль Гюисманс, Карл Каутский, Роза Люксембург, Клара Цеткин – это были ее друзья, ее единомышленники, иногда оппоненты, иногда идейные противники, но всегда желанные собеседники. Теперь их мысли, их идеи она пыталась перенести на бумагу, рассказать о том, как бурлит «рабочая Европа», готовая свергнуть ненавистную буржуазию и установить в своих странах – нет, во всем мире, в едином социалистическом мире! – царство свободы и справедливости.
Письмо, отправленное Маслову в Берлин – на почту, до востребования – и сообщавшее о том, что она решила поселиться в Париже, должно было больно задеть его, возмутить, заставить взорваться.
Их отношения не давали никакого повода к такому внезапному бегству. Более четверти века спустя в своем дневнике Коллонтай вспоминала: «В первый раз за годы близости с П. П. я забываю о нем и в душе не хочу его приезда в Париж. Его приезд значит, что он меня запрет в дешевом отельчике, с окнами во двор, что я не смею днем выйти, чтобы партийные товарищи меня случайно не встретили и не донесли бы Павочке. […] Все это было столько раз – я не хочу «плена любви». Я жадно глотаю свою свободу и одиночество без мук. […] Я начинаю «освобождаться» от П. П.».
Не тут-то было!.. Только-только она сообщила ему свой новый адрес, как пришла телеграмма: «Выезжаем в Париж». Выезжаем! Стало быть, с Павочкой. Стало быть, не к ней, а – ЗА НЕЙ. Вдогонку. Насовсем. Или, по крайней мере, на тот срок, на который она остается в Париже. Как же он решился на это? Как объяснил своей Павочке внезапность такого решения? Ведь в их узком эмигрантском кругу весть о переселении Коллонтай распространилась немедленно. Конечно, дошла и до Павочки. В ее адски ревнивое сердце подозрения не могли не закрасться. А Петенька, так получается, их презрел. Это был его подвиг. Подвиг любви…
Острое чувство недовольства написанным Коллонтай испытывала всегда – после каждой книги, после каждой статьи. Но такого недовольства, как в этот раз, ей испытать еще не доводилось. Переписав трижды всю книгу от начала до конца, она принялась за ее четвертый вариант. На это уходили все дни. Горничная приносила утром кофе с круассаном и еду на весь день, чтобы у мадам не было нужды покидать рабочее место: свежую клубнику и плавленые сырки. Еду на ужин приносил сам Петенька: хлеб, масло, сыр и все ту же клубнику, – она где-то прочитала, что клубника сохраняет эластичность кожи и хороший цвет лица. Вместе с чаем все это и составляло их обычный ужин, но Петеньку дома ждал еще один, куда более разнообразный и плотный.
В десять часов вечера ему полагалось вернуться к семейному очагу; ни одна лекция, ни один семинар не кончались позже девяти, ни одна библиотека не работала позже чем до половины десятого, и ни одна не находилась от Монпарнаса, где он поселился, дальше чем в получасе пути. Павочка с величайшим подозрением относилась даже к пятиминутному опозданию мужа, который все время работал дома, а тут вдруг зачастил в библиотеки, оставаясь там от темна до темна. Теперь только суббота и воскресенье безраздельно принадлежали Павлине. В другие дни и ночи, изнемогая от лекций и непосильной работы в библиотеках, он оставался к ней полностью равнодушен.