Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Спасать положение прибыл в Стокгольм сам Таннер. Коллонтай встретилась с ним, получив предварительное согласие Москвы, в Гранд-отеле, в номере, который занимала Вуолийоки, и в ее присутствии. Это было не только унизительно – хуже: получалось, что секретная сотрудница-иностранка пользуется большим доверием Москвы, чем свой же посол! Таннеру эта свидетельница была совсем не нужна, но не мог же он выгнать хозяйку из ее помещения. С Коллонтай Таннер был давно знаком: в 1910 году они вместе участвовали в социалистическом конгрессе в Копенгагене, потом неоднократно встречались в Финляндии в исторические дни 1917–1918 годов. Тогда в общении друг с другом они были «товарищи», теперь он к ней обращался «мадам»…
Каким-то образом Коллонтай удалось намекнуть Таннеру, что для пользы дела им лучше вести диалог сугубо наедине. Несколько дней спустя они встретились на квартире стокгольмского адвоката Матильды Сталь, которая оставила их вдвоем. В промежуток между этими встречами «Ярцев» и лубянский резидент в Стокгольме успели за спиной Коллонтай отправить множество шифровок в Москву, призывая относиться к ее действиям с большой осторожностью и даже с недоверием, поскольку ее «про-финские симпатии общеизвестны». Они действительно были известны – Сталину и Молотову ничуть не меньше, чем Рыбкину, – но Кремль, однако, был вынужден считаться с ее уникальным положением во всех скандинавских странах.
Считались – и окружили несметным количеством соглядатаев и надзирателей. Кроме официальных представителей НКВД, слежка за Коллонтай была вменена в обязанность советника, второго секретаря, помощника военного атташе и, по крайней мере, еще двух дипломатических сотрудников полпредства. Не справившийся, по мнению Москвы, с обязанностью надзирателя и стукача первый секретарь посольства Иван Сысоев в разгар переговоров без всякого предупреждения был отозван в Москву, и на его место с несвойственной для таких перестановок быстротой был прислан другой «товарищ».
«Новый секретарь, – с откровенностью, выражавшей всю меру ее негодования, записала Коллонтай в дневнике, – самоуверенный зазнайка и ничего не знает в дипработе (он из другого ведомства). Он беспомощно плавает в бушующих волнах окружающей нас атмосфере и бессильно злобствует на шведов, считая, что их следует держать в строгости, делать им выговоры, грозить и т. д. Он не понимает, не схватывает, что Швеция не губком. […] Он все пристает ко мне и допытывается, как идут переговоры, но именно этого я не могу ему сказать. «Я прислан сюда, – говорит он мне с подкупающей наглостью, – чтобы помочь вам, а если я не буду в курсе, вам же будет хуже. У вас могут получиться крупные неприятности, от которых именно я смог бы вас избавить». Он ревнует меня, следит за всеми моими беседами. «Почему военный атташе [Николай Никитушев] вам ближе, чем я? Какие у вас с ним от меня тайны? Надо проверить и его. А вам я искренне советую ничего от меня не скрывать». Он поразительно назойлив. Никто еще не смел так говорить со мной».
Рабочий день начинался в семь утра и заканчивался глубокой ночью. Приникая ухом к плохо работавшему радиоприемнику, она жадно ловила новости с фронта на нескольких языках. Из мозаики сводок, составленных в Москве и Хельсинки, Стокгольме и Осло, Берлине, Лондоне и Париже, Коллонтай получала ту оперативную информацию, которой не хватало в получаемых ею бумагах.
«Зима не сдает. Наше продвижение замедлилось из-за лютого мороза. На финнах тулупы, подбитые овечьими шкурками, и шапки белые бараньи из США. Наши замерзают стоя […] В темных лесах Финляндии много братских могил финнов и наших. Жуткие долгие черные ночи в безлюдных густых лесах, где над убитыми и ранеными вьются вороны. Откуда налетели в заснеженные и обычно затихшие зимою леса Финляндии эти стаи зловеще каркающих хищников? […] Кууза давно позади нашего фронта, и о знакомых местах больше не пишут в газетах. Уцелела ли усадьба, белый дом с колоннами, парк с липовой аллеей и березовая роща, что в год моего рождения своими руками посадил мой отец?»
Ей приходилось протестовать против отправки на фронт шведских добровольцев, хотя чувства, владевшие шведами, были ей хорошо понятны. Одна миссия была особенно неприятной. Походные госпитали решил послать в Финляндию шведский Красный Крест, и Коллонтай, стиснув зубы, отправилась к его председателю – брату короля принцу Карлу, – чтобы уговорить его отказаться от этой затеи.
– Вас обвинят в нарушении шведского нейтралитета, – предупредила Коллонтай.
– Помогая раненым, Красный Крест выполняет свою гуманную миссию. Мы можем организовать такие госпитали и для помощи раненым советским солдатам, – ответил принц Карл.
– Вы ищете логики, ваше высочество, тогда как она уместна лишь в научных дискуссиях. Тут действуют другие мерки. Поверьте, если вы не прислушаетесь к моему доброму предупреждению, я не поручусь за безопасность Швеции и ее подданных, – заявила советский полпред.
– Мы прислушаемся, – уныло сказал принц.
Новая встреча с Таннером – снова наедине – оставила горький осадок. Коллонтай понимала его боль, но здравый смысл и трезвый расчет, а вовсе не только служебный долг повелевали ей не смягчать жесткость сталинских условий умиротворяющими оговорками. Аппетиты Москвы росли день ото дня, и она уговаривала Таннера принять сегодняшние условия, которые, конечно, хуже вчерашних, но зато заведомо лучше завтрашних.
– Что же Москва наконец хочет от Финляндии? – взмолился Таннер. – Карельский перешеек мы вам уступаем, Ханко и острова отдаем. При чем тут Выборг и Сортавала? Стратегически это не обосновать, а Выборг для финского народа – это святыня. Отдать старую, ненужную вам, но дорогую сердцу каждого финна крепость, – это бьет по гордости народа. Он никогда не простит тем, кто подпишет такой договор.
– Неужели я вас не понимаю, господин министр? – грустно сказала Коллонтай, и у Таннера не было оснований усомниться в искренности ее слов. – Вы хорошо знаете, что такое для меня Финляндия. И насколько мне близки чувства гордого и мужественного финского народа. Но поймите: вы все равно отдадите Выборг. С большими или меньшими потерями, но Красная Армия его возьмет. Отказавшись сегодня от мира на этих жестоких условиях, вы потеряете суверенитет. Независимость – вот что важнее всего для Финляндии. Ради этого… – Она вспомнила Ленина, Брест, мучительную борьбу вокруг постыдного договора, кратковременность его бумажного существования. – Ради этого стоит идти на жертвы. Независимость дороже Выборга, разве не так?
Ее ежедневные телеграммы на имя Сталина и Молотова все равно шли через шифровальщика, так что скрывать содержание бесед с Таннером или шведскими руководителями от лубянских соглядатаев было полной бессмыслицей. Но формально она не обязана была ни о чем их ставить в известность – более того, не имела права. Нарушив этот запрет, подвергала себя опасности быть обвиненной в нарушении государственной тайны. Советник меж тем не отцеплялся, ежедневные поединки с ним приводили ее в ярость. Отчаявшись, она рискнула написать личное письмо Берии и отправила его с очередной дипломатической почтой. Через несколько месяцев – как видно, после мучительных раздумий и консультаций со Сталиным – Берия своего посланца решил отозвать. Вскоре на его место прибудут другие.
Ее прогнозы сбывались. Каждый день проволочки приносил новые условия, которые ставила Москва. Не было ни малейших сомнений: Сталин чувствовал за своей спиной поддержку Берлина, и это разжигало его аппетит. 7 марта финская делегация наконец-то вылетела в Москву из стокгольмского аэропорта Бромма. Потянулись мучительные часы ожидания у радиоприемника, который Коллонтай не выключала ни на одну минуту. В ночь с 12 на 13 марта договор был подписан в Кремле. Финляндия лишалась большой части своих исконных земель, но спасала независимость своего народа. Коллонтай оказалась права. Выслушав сообщение из Москвы, она расплакалась – от усталости, от боли, от счастья, от всего того, чему нет и, наверное, не может быть точного названия.
В четвертом часу утра она заснула в кресле, так и не раздевшись. Час спустя ее разбудил шифровальщик: пришла телеграмма из Москвы с пометкой – «вручить немедленно». Вот ее текст. «Коллонтай. С Финляндией подписан и опубликован мирный договор. Ввиду ваших больших заслуг во всем этом деле горячо поздравляю вас с этим новым международным успехом Советского Союза. Молотов».
Еще через несколько дней она узнала, что оккупированная советскими войсками – теперь уже легально – финская Кууза переименована в русское село Климово. Так Кууза называется и в настоящее время. Ни сожженного белого дома с колоннами, ни взорванного красного моста, где танцевала и веселилась беззаботная молодежь, больше не существует – ни пепла от них не осталось, ни воспоминаний. Вообще – ничего…
Конечно, мир с Финляндией после позорной для Советского Союза «зимней войны» был бы подписан в любом случае. Может быть, на еще худших условиях для Финляндии, которая, теряя под нажимом агрессора свои территории, выигрывала уважение порядочных людей во всем мире и морально сплачивала свой народ, объединенный общей бедой. Намного превосходившая финнов – в живой силе, авиации, наземной технике – Красная Армия понесла чудовищные потери: около 150 тысяч убитых – в шесть раз больше, чем финны. За два дня до вступления в силу мирного договора, по которому Выборг все равно отходил к Советскому Союзу, Сталин повелел взять его штурмом, ни за что ни про что принеся на алтарь пирровой победы еще много тысяч бессмысленных жертв.
Если бы не энергия, выдержка и высокое мастерство искусного дипломата, проявленные Коллонтай, этих жертв было бы еще больше, а судьба Финляндии могла бы оказаться плачевной – ведь Сталин с жертвами не считался и к цели своей шел напролом.
По человеческим костям – не в метафорическом, а в буквальном смысле.
За все, что она сделала, Коллонтай не досталось никакой награды. Разве что телеграмма «каменной жопы» – это меткое прозвище давно уже закрепилось за Молотовым в партийной среде. Впрочем, избавление от лубянских застенков – одно это можно считать вполне достойной наградой.
Но была и еще одна – реальная, осязаемая, самая, пожалуй, ей дорогая. С согласия Сталина ее сыну Мише с женой разрешили приехать в Стокгольм: он стал представителем «Станкоимпорта» и «Машиноимпорта» и получил несколько странно звучавшую должность «инженер торгпредства». Впервые в жизни, соединившись на короткое время с самыми близкими ей людьми, Коллонтай обрела нечто подобное семье.
Гнездо шпионов
За столь интенсивную и столь плодотворную работу, которую провела той зимой Коллонтай, ей конечно же полагался долгий и заслуженный отдых. И годы давали знать о себе: через несколько дней после того, как с Финляндией был подписан мирный договор, ей исполнилось 68 лет. Но об отдыхе не могло быть и речи: она даже не осмелилась поставить перед Молотовым этот вопрос. К тому же в Москву вообще не хотелось. Ждать ее там было некому. Жить негде. Проводить свой отпуск не с кем.
Известия, пусть обрывочные и неполные, которые до нее доходили, не предвещали вообще ничего хорошего. Правда, в огне раздутого им же костра сгорел и сам омерзительный карлик Ежов, при одном имени которого ее прошибал холодный пот, но слухи о «послаблениях», связанных с приходом на Лубянку его преемника Лаврентия Берии, не подтверждались. В западных газетах писали, что из лагерей стали возвращаться те, кого уже считали погибшими. И действительно – кто-то вернулся. Но среди освобожденных не было ни одного знакомого ей человека. Зато исчезли новые, хорошо известные не только ей, но и всему миру. В те самые дни, когда она, забыв обо всем ином, вела переговоры с финнами, были расстреляны Исаак Бабель, каждая строчка которого всегда восхищала ее; Всеволод Мейерхольд – ни один его спектакль она старалась не пропустить, бывая на родине; Михаил Кольцов, с которым она встречалась и в Москве, и в Берлине, и в Стокгольме. Продолжались аресты дипломатов. Все меньше оставалось людей, которых она хорошо знала.
И на внешнеполитической сцене обстановка тоже становилась тревожнее день ото дня. 9 апреля 1940 года нацисты оккупировали Данию и Норвегию – война вплотную приблизилась к Швеции. Из Москвы Коллонтай получила шифровку о том, что германский посол Шуленбург гарантировал Кремлю «уважение нейтралитета Швеции войсками рейха». Коллонтай поспешила обрадовать этим известием шведского министра иностранных дел. Но кто всерьез верил «гарантиям», которые раздавал гитлеровский Берлин?
Меж тем предусмотренный секретным советско-германским протоколом раздел «сфер влияния» продолжался. Советские войска оккупировали страны Прибалтики, к которым шведы в силу множества факторов – исторических, географических, психологических – всегда испытывали особые чувства. Лишь единицы успели бежать: эстонцы в Финляндию, латыши в Швецию. Их встречали как близких, вырвавшихся из ада. Коллонтай опять была вынуждена протестовать. Всем, чем могла – интонацией, жестами, мимикой, осторожным выбором выражений, – она старалась показать, что выполняет лишь протокольную функцию. Впрочем, и так в этом вряд ли кто-нибудь сомневался.
Из дошедшего до нее номера популярного советского журнала «Огонек» Коллонтай узнала, что «дальний кузен» Игорек Лотарев – прославленный некогда поэт Игорь Северянин, – с которым она почти все тридцатые годы была в переписке (и с ним, и с дамой его сердца), а потом, страшась последствий, ее прекратила, благополучно здравствует и даже, став внезапно «советским» поэтом, сочинил вполне угодные режиму стишки. Они мало походили на поэзы бывшего «короля поэтов», но теперь сообщение о каждом из некогда близких и знакомых людей, кто был жив и здоров, кто работает, кто остался на воле, грело ее душу.
События в Прибалтике имели и прямые последствия для нее лично. В Стокгольм прибыл новый резидент НКВД в ранге советника полпредства. Это был один из крупнейших чинов советской разведки Иван Чичаев. До этого он выполнял роль резидента в Риге, изнутри подготавливая вторжение советских войск и сотрудничая с прибывшим туда на красноармейских штыках сталинским гауляйтером Латвии Андреем Вышинским. Еще раньше (впрочем, Коллонтай об этом и не подозревала) Чичаев отличился своей весьма плодотворной миссией на Дальнем Востоке, создав огромную агентурную сеть в Корее, Японии и Китае. Назначение такого аса в Стокгольм уже само по себе означало, какую роль отводила Лубянка на ближайшие годы этой стране.
Человек весьма невысокой культуры, грубый солдафон, он весьма бесцеремонно обращался с «выжившей из ума старухой», ничуть не жалуя ее заслуги и хорошо зная цену тем словам благодарности, которые в ее адрес шли из Москвы. Не названный по имени, он фигурирует во множестве ее дневниковых записей того времени как неуч, бездарь и выскочка, как «советник», изматывающий полпреда своими замечаниями, придирками, назойливыми рекомендациями, прямым вмешательством в ее работу, сознающий при этом, что жаловаться на него она не посмеет – некому и чревато последствиями. В своих «мемуарах», многие годы спустя изданных в Чувашии, откуда он родом, Чичаев, умолчав о том, какими делами он занимался в Стокгольме, развязно писал, как дружно, в полном согласии, работал под мудрым и чутким руководством высокочтимой Александры Михайловны Коллонтай. Как он ее уважал и как она его уважала. И как он ей благодарен за полученный опыт.
При всем при том продолжалась обычная посольская жизнь – с ее рутинными традициями, протоколом, визитами и приемами. На одном из них – в советском полпредстве – новая обслуга, присланная из Москвы, подала шампанское не слишком холодным, и Коллонтай взволновалась от этого ничуть не меньше, чем от случавшихся неудач во время серьезнейших переговоров. В другой раз она отчитала обслугу за то, что не вовремя разложили на стульях пальто покидающих прием гостей.
Как и прежде, Коллонтай блистала на приемах, поражая изысканным гардеробом и своей неувядающей молодостью. В черном, сером, синем бархатном платье, неизменно обрамленном кружевным испанским воротником, с букетом роз в руке, она легко и свободно вальсировала, меняя партнеров и успевая при этом поддерживать на разных языках очень важные деловые разговоры. Вернувшись домой, она еще полночи составляла доклады в Москву и ложилась спать лишь после того, как разбуженный ею шифровальщик принимался за свою работу.
Один из этих докладов был поистине судьбоносной важности. В марте 1941 года на приеме в германском посольстве ее пригласил на вальс только что вернувшийся из Берлина шведский дипломат Гуннар Хэгглоф. «Не присядем ли отдохнуть?» – вдруг предложил он ей во время танца, многозначительно заглянув в глаза. Оставшись наедине, Хэгглоф сообщил, наклонившись к самому ее уху, что по абсолютно достоверным сведениям, которые он получил в Берлине, Гитлер нападет на Россию в начале лета. «Будьте спокойны, дорогой господин Хэгглоф, – нашлась Коллонтай, – вы не имеете права говорить мне это, а я не имею права слушать вас». Той же ночью ее спешная телеграмма на имя Молотова ушла в Москву. Как известно, к тому времени скопилось немало телеграмм такого же содержания, поступивших из самых разных столиц мира от советских шпионов и дипломатов. Еще больше – и еще более точных! – их поступило в апреле, мае, июне. Но последствий они не имели. Авторам телеграмм оставалось утешиться тем, что они исполнили свой долг.
В то время как Коллонтай стремилась предупредить советские власти об опасности, которая реально угрожает стране, ее окружение – как специально к ней приставленные надсмотрщики, так и делающие карьеру доброхоты – писало на нее доносы в Москву, видимо зная заранее, что их с интересом прочтут адресаты. И действительно – их читали. 19 июня 1941 года, за три дня до вторжения нацистов в Советский Союз, когда обстановка на границе накалилась до предела и первого выстрела можно было ждать с минуты на минуту, заместитель наркома иностранных дел Вышинский получил очередной донос на Коллонтай от одного из ее сотрудников. По всем имеющимся данным, автор был не штатным сотрудником спецслужб, а «добровольцем». Он сообщал, что Коллонтай «игнорирует» коллектив полпредства, лишает его информации, падка на лесть и восхваления. Но самые главные пункты обвинения звучали так: 1) «окружила себя шведской обслугой, не считая советских граждан достойными угождать ее прихотям, убеждена, что советский технический персонал работает хуже, чем шведский» и 2) «поселила в здании миссии сына с невесткой». Вышинский помчался с доносом к Молотову, и они, не имея, видимо, для обсуждения в тот день более актуальных вопросов, совещались о том, как им следует поступить. Наконец Молотов наложил резолюцию, предназначенную для Сталина, Берии и Вышинского: «Надо о товарище Коллонтай подумать. Кстати, почему ее сын с семьей находится там?» Ответа на поставленный им вопрос Молотов не дождался: началась война, и донос сдали в архив.
Германское нападение на Советский Союз ее ничуть не удивило – удивило, что в Кремле его не ждали, сочли «вероломным», и что Москва оказалась совершенно неготовой к отражению агрессии. Никаких специальных инструкций не было, и на все недоуменные вопросы шведских друзей и официальных лиц ей пришлось отвечать языком сводок Советского Информбюро.
Но тяжелее всего отражалась на ней обстановка, сложившаяся в полпредстве. Об этом – запись в ее дневнике:
«Тяжесть на душе большая. От всего вместе взятого. От той тяжелой, ответственной работы, которая пала на меня здесь. А за последнее время и от тех «инцидентов», какие имели место в связи с дилетантизмом моих сотрудников в серьезнейшей отрасли нашей работы. И от того несозвучия, более – той враждебности, какая установилась между мной и одним из сотрудников [речь идет о Чичаеве]. Это нервирует, это отвлекает, это подрывает мои силы и сердит, так как тормозит мою работу во вне, большую, ответственную сейчас и очень тонкую.
Я бы лучше справлялась, больше делала, если бы меня не отвлекали, не брали мое время и силы эти ненормальные отношения и интриги за моей спиной.
[…] Мне сейчас неимоверно трудно. Но «вовне» справляюсь вполне удовлетворительно. Расту и учусь на крайне сложной задаче: борьба с немцами за то, чтобы Швеция не была втянута в войну».
Она не могла знать с достоверностью, но чувствовала, что в Москве ей не доверяют, что Сталин просто ее терпит на этом посту, не находя в данный момент лучшей замены. Теперь этому есть документальные подтверждения. Вскоре после начала войны посла Англии в СССР Криппса сменил Арчибальд Кларк Керр, до этого занимавший пост посла в Стокгольме и тесно общавшийся там с Коллонтай даже во время кратковременной советско-германской «дружбы». При первой же встрече Сталин спросил его, не вступит ли Швеция в войну на стороне Германии. «Нет», – решительно ответил Керр и добавил: «Госпожа Коллонтай тоже так считает». Можно представить себе, как поразила Керра реплика Сталина, вопреки всем дипломатическим правилам дезавуирующая действующего посла своей страны: «Эта госпожа не очень хорошо видит». Запись беседы Сталина с Керром, сделанная советским переводчиком, сохранилась в архиве.
Казалось, ей повезло: ненавистный Чичаев получил новое назначение и покинул Стокгольм. Его возвысили до уровня резидента в Лондоне – городе, который по лубянским понятиям был важнее Стокгольма. Формально Чичаев получил статус советника советского посла при союзных правительствах в изгнании Александра Богомолова, будущего посла СССР во Франции, и Коллонтай, по всем правилам протокола, дала Чичаеву прощальный прием. К ее удивлению, – но и радости тоже! – на прием почти никто не пришел.
Радость, однако, была преждевременной: и пост советника, и пост резидента недолго, естественно, оставались вакантными. Только теперь их заняли два разных лица.
В качестве советника прибыл совершенно ей незнакомый Владимир Семенов – тридцатилетний «выдвиженец», каких немало появилось повсюду после кровавого смерча, пронесшегося над страной и унесшего в могилы почти всех старых профессионалов. Этот преподаватель «марксистской философии» в городе Ростове-на-Дону был срочно переведен в Москву на замену дипломатам, «вычищенным» из литвиновской «синагоги». Он стал правой рукой переехавшего в Москву из Грузии – вместе с Берией – Владимира Деканозова, который совмещал руководящие посты в НКВД и в наркоминделе. В 1940 году Деканозов стал на короткое время гауляйтером оккупированной Литвы, где Семенов служил его заместителем, потом, опять же на короткое время, советским послом в «дружественном» Берлине, куда он прихватил и преданного ему Семенова, тоже вполне успешно совмещавшего роль дипломата с ролью чекиста. Теперь, утвердившись заместителем Берии, Деканозов отправил верного человека в Стокгольм.
Слывший почему-то интеллигентом, знатоком и любителем изящных искусств, Семенов был классическим образцом сталинского партаппаратчика, а в повседневном служебном общении откровенным хамом. Его тупость и ограниченность, выдаваемые за образованность и культуру, бесили Коллонтай еще больше, чем солдафонство Чичаева: тот, по крайней мере, не выдавал себя за интеллигента.
В тандеме с Семеновым работал и новый резидент Лубянки, получивший пост второго секретаря полпредства. Это был уже знакомый Коллонтай «Ярцев», прибывший в Стокгольм из ставшей снова вражеской державой Финляндии – разумеется, через Москву. С ним прибыла и его супруга, Зоя «Ярцева» (Рыбкина), получившая смехотворно звучавший для этого времени пост представителя Интуриста: нетрудно догадаться, сколько шведских туристов приезжало тогда в СССР и сколько советских в Швецию. Потрясенная этим, ничем не прикрытым, абсурдом Коллонтай сама предложила Рыбкиной стать пресс-атташе полпредства, чтобы лишить газеты, да и просто своих шведских знакомых, повода для издевок. Этот вынужденный шаг, корректировавший хоть как-то цинизм и глупость Лубянки, позволил Рыбкиной в ее «мемуарах», изданных полвека спустя, утверждать, что она всегда находилась под добрым и чутким покровительством ее близкой подруги Александры Михайловны Коллонтай.
Сознавая, что другого пути нет, что жаловаться некому, что нужно примириться с реальностью и ей подчиниться, Коллонтай сменила тактику, изобразив готовность «служить общему делу», олицетворением которого и стала теперь в Стокгольме эта чета. А может быть, тут была и не только тактика. Бесконечно уставшая от непрерывной борьбы, абсолютно, в сущности, одинокая, мечтавшая в свои 70 лет лишь о том, чтобы выжить (дожить!), она уже не хотела и не могла ни за что бороться, ни на что надеяться, ни к чему стремиться. Оставалось плыть по течению, предоставив себя в распоряжение тех, кто был при власти и у власти.
Теперь Зоя «Ярцева» неотлучно бывала с ней в качестве пресс-атташе на приемах и благотворительных вечерах, на вернисажах, спектаклях, концертах. Роли были распределены заранее, и обе женщины действовали совместно и слаженно, как хорошие партнеры в теннисе, без слов знающие, кому ударить по летящему мячу. Коллонтай знакомила «нашего милого пресс-атташе» со своими приятелями из элитарного круга и больше не задавала лишних вопросов: теперь уже «Зоечке» по своему усмотрению и возможностям предстояло использовать эти знакомства. Страдала лишь оттого, что приставленная к ней и фактически командующая ею чекистка носит имя любимой и незабвенной подруги.
Похоже, никого, кроме приставленных, рядом с нею вообще уже не было. Штат служителей из внешнеполитического, а не соседнего ведомства сократился до предела. Ей хотелось верить, что производивший приятное впечатление молодой выпускник Ленинградского университета Андрей Александров-Агентов, присланный референтом корпункта ТАСС, не относится к «специальным» службам, и она помогла его жене устроиться на работу в торгпредство, где та сотрудничала с ее сыном. Но, увидев, как благожелательно относится к референту Семенов, разуверилась и в нем…
Прибыл еще один новый сотрудник – шифровальщик Владимир Петров. Эту должность могли занимать только служащие госбезопасности. От своих предшественников присланный шифровальщик отличался тем, что совмещал легальную работу еще и с нелегальной. Под именем Петрова скрывался видный лубянский агент Афанасий Шорохов, у которого были «про запас» паспорта разных стран, в том числе и шведский на имя Свена Эллисона. Одна из главных его функций состояла в том, чтобы следить лично за Коллонтай. Доподлинно об этом стало известно лишь много позже. Годы спустя, уже работая в советском посольстве в Австралии, Шорохов-Петров стал перебежчиком и выпустил мемуары, где рассказал о своих приключениях. Он уверял, что был вынужден отправлять в Москву доносы на Коллонтай приставленных к ней агентов, Рыбкиной в том числе, но, шифруя, по мере возможности смягчал злобные инвективы. Кто знает?.. Коллонтай, во всяком случае, относилась к нему с симпатией, быть может, смутно догадываясь, что он хоть чем-то отличается от своих коллег.
Обстоятельства сложились так, что Коллонтай лишилась и той единственной отдушины, которая позволяла ей не чувствовать своего одиночества. Почти полностью прекратилась ее переписка. Мало того что в условиях войны это становилось порой неразрешимой проблемой. Но и писать-то было некому, будь даже условия совершенно иными. Компенсируя эту потерю, Коллонтай установила переписку с людьми хотя ей и симпатичными, но все же относительно далекими в личном плане. От этого письма лишались какой бы то ни было сердечности, обретая характер вежливых посланий уважающих друг друга людей.
По ответному письму советского посла в Лондоне Ивана Майского от 15 октября 1941 года можно судить о стиле той переписки, которая теперь стала уделом Коллонтай.
«[…] Стараюсь делать для нашей героической страны все, что могу, – писал Майский в личном, а не официальном письме. – Однако события так грандиозны и носят такой стихийный характер, что нередко чувствуешь себя песчинкой, кружащейся в вихре исполинского самума. Тем не менее и песчинка должна иметь волю, мужество, целеустремленность. […]
С большим вниманием и – не скрою – с известной тревогой слежу за Вами и Вашей работой. Положение Швеции очень сложное, и возможны всякие неожиданности. Я тоже слышал из самых разнообразных уст самые лучшие отзывы о Вашей деятельности и нахожу, что они вполне заслуженны. Желаю Вам дальнейших успехов и достижений».
Переписываться в подобном – сухо вежливом, официальном – стиле не представляло для нее ни малейшей сложности, но и не давало ни малейшего удовлетворения. Оставался единственный верный клапан – всегда доступный и всегда ее выручавший даже в самые горькие минуты отчаяния и тоски: дневник. Но, похоже, она разучилась общаться и с ним. То, что является маской, при слишком частом и неразборчивом употреблении неизбежно и незаметно становится сутью. Так случилось и с Коллонтай. Ее записи в дневнике этих лет мало чем отличаются по содержанию и по стилю от статей, которые она могла бы предложить как советским, так и шведским газетам. Впрочем, Сталин, скорее всего, не допустил бы их до печати, но вовсе не за чрезмерное вольнодумство, а, напротив, за митинговую одержимость времен революционного романтизма и коминтерновских догм.
«Война – неимоверная. Жуткая. Кровавая. Какой еще не бывало. И это лишь преддверие – впереди перерастание этой войны стран и держав в войну гражданскую.
[…] Моя любимая, горячо любимая Норвегия! Как ее топчут нацисты! И как норвежцы упорны в своем сопротивлении! […] Но это вступление в новую эпоху человечества. Это подготовка социальной революции. Где, как будет переход? По существу […] восстание против системы капитализма с ее высшим политическим выражением – нацизмом – уже началось. […] Буржуазия во всех странах еще не ухватила, что происходит. Она боится «большевизма», и две самые могущественные страны – Америка и Англия – вынуждены помогать Советскому Союзу. Вынуждены укреплять тот строй, то мировоззрение, которое таит в себе их гибель.
Война – ужасна. Чудовищна. И все же… Я вижу ее превращение – неизбежное – в социалистическую революцию. Через это надо пройти человечеству.
Интеллигенты здесь часто вопрошают меня: «Как, чем окончится война?» Они мыслят себе «мирную конференцию», может быть даже в Стокгольме. Ничего подобного! […] И в Германии, и в Англии, и повсюду уже идет брожение. […] Начавшееся народно-национальное движение перерастает неизбежно в классовое.