Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Но теперь все сложилось к лучшему. Приезд Павла […] помог мне наконец понять, на чем основаны Ваши отношения с Павлом. Если бы я знала, что здесь не «связь», а любовь, красивая, властная, молодая обоюдная любовь, неужели я не сделала бы еще два года тому назад то, что делаю радостно сейчас? Сколько мук и страданий было бы этим спасено! […]
Милая девочка, настойте [так!] теперь, чтобы Павел признал Вас открыто своею женой. Пусть кончится эта никому не нужная игра в «прятки». Это вовсе не значит, что я «рву» с Павлом, нет, мы слишком большие друзья-товарищи с ним, чтобы такой разрыв был нужен. Но женой Павла, признанной всеми, должны быть Вы, девочка милая. […] А я ведь всегда была «холодная женщина» и, как ни старалась, из любви к Павлу, одеть на себя личину «жены» – это мне совсем не удавалось. […]
Не терзайте себя сомнениями, юная, милая девочка, что я хочу отнять у вас Павла. […] И не жалейте, что Павел приехал сюда – теперь всем будет легче, потому что все ясно. […] Забирайте Павла и с просветленными глазками и успокоенным сердечком уезжайте ВМЕСТЕ в Могилев, в открытую. Мое дело позаботиться о том, чтобы это не повлекло неприятностей Павлу ни с какой стороны. А в дни сомнений помните: «Вы – Павлика Она». Теперь улыбнитесь мне и протяните руку той, для кого всегда близка боль женского сердца. А. К».
Дипломатической почтой приходила информация о том, что происходит в Москве. Ленина постигал удар за ударом, и для всех уже было очевидно, что идет жестокая борьба между претендентами на трон. Александру огорчало, что благоволивший ей Сталин объединился с ненавистным Зиновьевым, но мысль о том, что альтернативой может быть только Троцкий, побуждала ее желать успеха зиновьевско-сталинскому альянсу. На самом же деле душа была безусловно с Бухариным, которого Коллонтай считала самым умным из руководства. Самым знающим и перспективным. Решение пленума ЦК о «развертывании внутрипартийной демократии» вселило надежду, что «рабочую оппозицию» наконец-то услышали. Требование Дзержинского – «обязать членов партии, знающих что-либо об антипартийных группировках, сообщать об этом в ГПУ и в ЦК» – существенно уточнило партийное понимание демократии, положив конец несбыточным надеждам. У Шляпникова снова был обыск – об этом ей сообщил всезнающий Боди. Внутрипартийная «демократия» набирала темпы, открывая свой истинный лик.
Сама Коллонтай была уже далеко от этой возни. Не только географически, но и в мыслях. Работа на новом поприще не на шутку ее увлекла, общение с новыми людьми – совсем из другого, куда более ей близкого мира – доставляло удовольствие и помогало залечить сердечные раны. Среди новых друзей были Амундсен и Нансен – не чета Зиновьеву или Троцкому! Как поздно, однако, она осознала это…
Потрясающий сюрприз приготовила ей Мария Ипатьевна, сообщив, что выходит замуж за норвежца и навсегда остается в Норвегии. Счастливым избранником оказался коммунист Лайф-Юлль Андерсен, помогавший советским сотрудникам обобщать ежедневную прессу. Коммунист, да не «нашенский»!.. За родство с «перебежчицей» могло бы, конечно, достаться, но – обошлось: времена Ежова и Берии еще не настали.
Норвегия не признала пока de jure Советский Союз, однако почва для признания старанием Коллонтай была уже подготовлена. С проектом договора ее вызвали в Москву. Ответной шифровкой Коллонтай сообщила, что выедет вместе с Боди. Чичерин согласился, не зная, возможно, что за этой просьбой стоят не только «интересы дела». Впрочем, его-то как раз это вряд ли волновало.
Наконец-то – вполне легально – Коллонтай и Боди оказались вдвоем. Только вдвоем! Как мало походило все это, однако, на прежние ее романы! Ни восхищения Дяденькой, ни нежности к Петеньке, ни стихийного порыва к пролетарию-Саньке, ни безумной страсти к Дыбенко – ничего этого не было в той закатной любви, которую она сейчас ощущала. Да и любви ли?.. Были страх перед одиночеством, попытка догнать навсегда уходящее, потребность в руке, на которую можно еще опереться. Не любовь и не страсть, а последние отзвуки отгремевшей грозы. Иллюзия нерастраченной силы.
Один день они вместе провели в Стокгольме: советский полпред Валерьян Осинский, бывший «левый коммунист», почтительно принял обоих, не задавая лишних вопросов. Пароходом, заняв две соседние каюты, они добрались до Хельсинки, оттуда поездом до Петрограда и наконец оказались в Москве. Для них были забронированы два номера в 1-м Доме Советов, снова ставшем гостиницей «Националь».
Предупрежденный о ее приезде, из Могилева примчался Дыбенко. Он пришел к ней в гостиницу с полненькой девчушкой, которой на вид было не более шестнадцати лет, – она сразу же начала опустошать чемодан, в котором Коллонтай привезла и с гостинцы». Боди деликатно оставил их втроем, а вернувшись после хода гостей, застал Александру лежащей поперек кровати с тяжким сердечным приступом. Спешно вызванный врач предписал полный покой, но уже завтра их ждали в наркоминделе и наркомвнешторге, и на следующий день Коллонтай, не подав вида, отправилась на деловые встречи. Поход оказался бесплодным: ни один, даже самый высокий, чиновник не решался дать новых инструкций. Разве что совет – идти к Сталину, который практически уже стал хозяином партии и – в значительной мере – страны.
В приемной генсека аппарат всячески демонстрировал величие своего патрона – свита играла короля. Пришлось ждать почти два часа. Наконец их впустили. Сталин встретил холодно, не поднявшись из-за стола, на котором не было ничего, кроме чистого листа бумаги. Его желтое, изрытое оспинками лицо не выражало никаких эмоций, рекомендации были крайне расплывчаты: возможно, его заботило что-то другое. У Коллонтай создалось впечатление, что он не был уверен, на чьей она стороне в набиравшей силу и обострявшейся до предела внутрипартийной борьбе. Ее авторитет все еще был высок, а дар оратора мог послужить его противникам, если бы она оказалась с ними. Мог послужить и ему, но, чем дальше была она от поля битвы, тем лучше: почему-то он ждал от нее дерзких поступков.
Ее подозрения еще больше укрепились, когда визит в «Националь» нанесли некоторые члены бывшей «рабочей оппозиции». Один из них, Николай Кузнецов, заявил ей: «Вы наш представитель за границей». Прогнать вчерашнего товарища она не решилась – предпочла промолчать. Но через несколько дней ее вызвали в Центральную контрольную комиссию – зловещий парттрибунал – и потребовали дать объяснения: там слово в слово знали об их разговоре. Провокация Кузнецова стала вполне очевидной. Значит, теперь нельзя никому доверять. Никому!
Возвращение в Осло успокоения не принесло: почти сразу же после ее отъезда «Правда» начала публиковать серию пошлых статей о свободной любви, о сексуальной «раскованности», об амурных приключениях комсомольцев и комсомолок – в положительном, естественно, смысле. Смакуя – в стиле плотского натурализма – «любовные» сцены, автор этих «подвалов» на третьей странице ставил анонимную, но легко читаемую подпись: «А. М. К.». Претендующие на жанр бытовых зарисовок с теоретическим авторским комментарием, эти статейки представляли собой плоскую пародию на подлинные книги и статьи Коллонтай. Ее возмущенные письма в редакцию – и самому Сталину! – остались вообще без ответа. Вне себя от этой иезуитской клеветы вполне очевидного происхождения, она вновь помчалась в Москву.
На этот раз Сталин принял ее с восточным радушием – спросил не нужна ли его помощь.
– Я за тем и пришла, – сказала Коллонтай, умолчав о статьях в «Правде», которые только и вынудили ее приехать. – Меня терзают вопросами об оппозиции, с которой я давно порвала. Я полностью разделяю генеральную линию партии.
«Генеральная линия партии» уже тогда начала становиться эвфемизмом «линии» товарища Сталина. Это был с ее стороны очень мудрый и точный шаг.
– Как посмели они причинить вам боль?! – сочувственно произнес Сталин и ласково погладил ее руку.
Статьи про свободную любовь, не имевшие к оппозиции никакого отношения, уже на следующий день исчезли со страниц «Правды»: в поношении Коллонтай Сталин больше не видел нужды.
Светские приемы и переговоры об очередных бочках сельди, импортируемой в Россию, занимали все время и все мысли. В них вторгались, однако, письма, приходившие «оттуда». Если бы с прошлым действительно было покончено, если бы Боди полностью вытеснил из ее сердца Дыбенко, она не заводилась бы так от каждого очередного письма и перестала бы сочинять – невесть для кого – нескончаемые эссе о ревности и любви, о том, кто кого должен «бросать», когда остывает страсть. После каждого нового витка переписки Боди приходилось вызывать к ней врача.
«Милая, славная Александра Михайловна! […] Часто-часто вспоминаем о Вас с чувством большого уважения, которое даже трудно выразить словами. Родная, спасибо за все. […] Приехав в Могилев, занялись хозяйством. П. Е. обменял «немца» [лошадь] на корову, теперь их две. Курицы, которые никак не хотят реагировать на мое желание иметь каждый день свои яйца, отказываются нестись. Решила сделать им «чистку». Поросята уже выросли, большие и такие забавные. […] П. Е. каждый день встает в б часов и роет грядку, осматривает «хозяйство», теперь это его очередное увлечение. Никак не могу повлиять на него, чтобы он [что-то] читал […].
Милая Александра Михайловна, когда Вы приедете в Россию? Мне кажется […] там должна у Вас являться тоска по родине, хотя, конечно, у Вас несомненно есть везде люди, друзья, которые Вас глубоко уважают и любят. […]»
К письму была приписка Дыбенко: «Милые серые глазки они когда-то будут читать и мое письмо». И оттиск его статьи в журнале «Революция и война» – о роли личности в истории. Это был фрагмент его дипломной работы, от первой до последней строки написанной ею. На оттиске «автор» начертал посвящение: «Шуре – гордой пальме оазиса творчества и великой свободной неповторной любви от Павла». Ее не так задело послание Валентины, сколько эта приписка и этот подарок: заколотилось сердце, пришлось выпить лошадиную дозу валерьянки…
Скомкав письмо и статью, она поехала показывать очередной делегации из Москвы новые жилые кварталы – объяснять, как много могут дать пролетариям муниципалитеты, если они находятся в руках рабочих депутатов. «Для этого не обязательно делать революцию», – с подчеркнутой злостью сказала она и встретила укоряющий взгляд сопровождавшего их Боди. Странно: доносчика не нашлось. Просто было еще не до ТАКИХ доносов…
Почта приносила не только огорчения. Пришло сообщение о том, что Британское общество сексуальной психологии избрало Коллонтай своим почетным членом. Чуть не кинулась к шифровальщику: скорее сообщить в московскую прессу об этом событии. «Все-таки не так уж много русских женщин, – написала она в дневнике, – избираются почетными членами научных ассоциаций, да еще в самой гордой Британии». Но вовремя спохватилась: новый повод для насмешек – «Коллонтай – специалист по части половых дел». Лишь отправила в Лондон благодарственное письмо, бросив его (сама!) в почтовый ящик: сомнений в том, какую роль играют «сотрудники», уже не осталось.
Ощутив себя признанным мировой наукой авторитетом в теории секса, она снова взялась за перо. Без творческих мук, на особом нервном подъеме рождалось эссе «Об Эросе».
«У мужчин любовь гораздо […] сильнее окрашена половыми побуждениями, чем у женщины. Эрос полнее выражен у мужчин. У женщин любовь, осложненная душевными эмоциями, бедностью душевно-духовной жизни вообще, отсутствием поля душевного творчества, за исключением любовных переживаний, в гораздо большей мере, чем любовь мужчины, окрашена привходящими психическими эмоциями, оттесняющими на задний план половое влечение. Для мужчины Эрос – основа любви, для женщины Эрос привходящий и преходящий момент. Отсюда – конфликтность, несозвучие. […] Мужчина может продолжать уважать женщину, которую он разлюбил, может сохранить с ней даже духовное общение, но душевно она ему будет глубоко, неизбывно безразличной. Женщина, разлюбив мужчину, утратив с ним даже духовную связь, может испытывать к нему органическое, почти материнское тепло и понимание. Он остается ей внутренне родным и близким […]».
Потребность в сочинении малограмотной, примитивной банальности не отпускала ее ни на день после того, как в Британии такие писания сочли за науку. Доказать, хотя бы себе самой, что она способна загнать личные переживания в научное русло, – это стало навязчивой идеей, воплощению которой в слова Коллонтай посвящала все свободное время.
«Конечно, и у женщин, – продолжала она свое эссе, – как и у мужчин, бывают периоды повышенных сексуальных запросов. Почему-то они стыдятся говорить открыто. […] У женщины, даже когда физическая потребность, когда страсть налицо, она старается наделить героя вечными «добродетелями», чтобы можно было дать ему душу. Иначе она сама себя презирает. Отсюда масса запутанностей. Страсть потухла, но ее подменяешь «душевной близостью» и завязываешь нити, которых нет. Мучаешься непониманием, пока не дойдет до ненависти […].
Глупо, глупо делают женщины, каждое свое увлечение «поэтизируя», переводя возлюбленного в мужа. Тогда-то и наступает всему конец. […] Чем богаче личность, тем любовь многограннее, красивее, богаче, тем меньше места для узкого сексуализма. В будущем любовь будет разлита во всем. К половой особи – чистый Эрос, без примеси привычного преклонения, жалости и других привходящих эмоций, искажающих Эрос. […] Любовь – это творчество, выявление лучших сторон своего «я», дает удовлетворение. Любовь без возможности себя проявить – мука».
Вряд ли эти «теоретические» конструкции, к тому же изложенные сумбурно, на чудовищном советском арго могли хоть чем-нибудь обогатить науку. Зато они позволяют понять, что происходило ней самой и из-за чего она мучилась, как страдала. Что она не могла даже с Боди поделиться тем, что её распирало. Оставалось одно – довериться бумаге…
Но Боди все равно избавлял ее от одиночества. Она позволяла себе доверить ему другие тайны – то, что думала о творившемся дома. Выезжая на уик-энд в Хольменколлен, она просила его быть рядом, и дневные прогулки в горах восполняли то, чего не могло быть между ними, когда они оставались вдвоем в уютной комнате семейного пансиона. О чувствах она могла говорить и в помещении, делиться мыслями – только вне стен. Ибо стены имеют уши – в этом она убедилась (или просто поверила в это) уже тогда. «Никаких следов демократии в партии не осталось», – жестко сказала однажды во время прогулки. «ОНИ» – только так и называла она людей из ЦК: их конкретных имен для нее не существовало. И – самое горькое, что тогда услышал Боди: «Ради этого мы делали революцию? За это боролись? Об этом мечтали?» Он не спрашивал, что такое «этого», «это», «об этом», – все было ясно без уточнений.
Она дала волю своим чувствам, прочитав в «Правде» статью Шляпникова. Если что ее и удивило, так это сохранившаяся еще возможность напечатать такую статью в партийном органе: «Всему есть предел. Партийный режим, построенный на удушении […] критики, не только изжил себя давно, но и поставил партию на край пропасти […] Где у нас гарантия, что та шумливая борьба против «аппаратчиков», поднятая ныне, даст реальные политические результаты, а не приведет лишь к замене одних аппаратчиков другими?»
«Все ОНИ, – окончательно поверив в порядочность нового друга, сказала ему Коллонтай, – мазаны одним мирром. Я для себя решение приняла: отстаивать долговременные, постоянные интересы России, а не интересы политиков, которые там сегодня у власти». От них она себя отделила, а работала все же на них, сама этого не сознавая. А может, и сознавая, но теша себя иллюзиями, с которыми трудно расстаться.
В ее милой Германии началась тем временем «заварушка» – в Коминтерне решили, что там сложилась революционная ситуация, и Зиновьев стал готовить свою рать к «борьбе за социализм в мировом масштабе». Иные горячие головы уже распределяли портфели наркомов Германской советской социалистической республики. Отсюда, из Христиании, было виднее, чем из Москвы, что это не более чем авантюра. Такая же, как в Болгарии, где поднявшие восстание – не без указки Москвы – коммунисты обрекли поверивших им на жестокий террор. Так получилось и здесь – разве что без большой крови. За год своего пребывания в тихой Норвегии, взглянув на нее и на мир иными глазами, Коллонтай поняла, что рабочие не стремятся ни к каким переворотам, хотя норвежские коммунисты и создали партию, поставившую себя на службу Москве.
Но об этом не хотелось ни думать, ни рассуждать. Зациклившись исключительно на любовных проблемах и не имея здесь собеседников, с которыми можно было бы о них говорить, она писала статью за статьей, отправляя их в советскую прессу. Норвегия знала ее как специалиста по сельди, умело закупавшего лучшие сорта по выгодным ценам, советская Россия – по-прежнему – как специалиста по сексу и свободной любви. Журнал «Молодая гвардия» охотно предоставил ей свои страницы для ответа на письма, волнующие молодежь. Похоже, она сама их выдумывала («моделировала», как стали впоследствии именовать такую фальсификацию советские журналисты), выдавая свое волнение за волнение молодежи.
«Вы спрашиваете меня, мой юный товарищ-соратница, почему вам и многим учащимся девушкам и трудящимся женщинам «близка и интересна» Анна Ахматова, «хотя она совсем не коммунистка». […] В ее трех белых томиках трепещет и бьется живая, близкая, знакомая нам душа женщин переходной эпохи, эпохи ломки человеческой психологии. […] Ахматова на стороне не отживающей, а создающейся идеологии. […] Ахматова вскрывает весь наивный эгоизм любящего мужчины, наносящего легко и небрежно глубочайшие раны своей подруге… […] Пролетарская идеология в области отношений между полами построена на иных принципах, она не может допустить неравенства даже в любовных объятиях. […] У каждой женщины прежде всего долг служения коллективу, а затем уже обязанности к мужу и детям».
Знала ли Ахматова про этот «научный» разбор своих стихов? Как отнеслась к весьма своеобразному чтению ее (ее ли?) мыслей всемирно признанным теоретиком «новой любви»? Об этом легко догадаться. Бывая в Москве, Коллонтай читала лекции все на ту же тему, оснащая их обильным цитированием ахматовских стихов. Высокая поэзия плохо сочеталась с умозрительными схемами лектора, но, похоже, Коллонтай этого не замечала.
Вернувшись в Христианию, она получила письмо из редакции о том, что ее статьями «зачитывается молодежь», и это подвигло плодовитого автора на новые откровения. Самой популярной, пожалуй, стала опубликованная в той же «Молодой гвардии» статья «Дорогу Крылатому Эросу», название которой сразу же стало пословицей.
«Безкрылый Эрос поглощает меньше чувств, он не родит бессонных ночей, не размягчает волю, не путает холодную работу ума. Классу борцов, когда неумолимо звучит колокол революции, нельзя подпадать под власть крылатого Эроса. В те дни нецелесообразно было растрачивать душевные силы членов борющегося коллектива на побочные душевные переживания, непосредственно не служащие революции. […] Но теперь, когда революция в России одержала верх и укрепилась, когда атмосфера революционной схватки перестала поглощать человека целиком и без остатка, нежнокрылый Эрос снова начинает предъявлять свои права. Он хмурится на осмелевший безкрылый Эрос – инстинкт воспроизводства, не прикрашенный чарами любви, Многоструйная лира пестрокрылого божка любви покрывает одноструйный голос безкрылого Эроса».
Партийной московской верхушке было не до любовных теорий – совсем другие вопросы тогда занимали Кремль. Поэтому сочинения Коллонтай многими, особенно в провинции, воспринимались чуть ли не как партийные указания, как руководство для принятия к «безкрылым» административных мер, Любая местная шишка могла потребовать доказательств, что у той или этой пары все не «просто так», а «прикрашено чарами любви», что «пестрокрылый божок», а не «инстинкт воспроизводства» кидает их в объятия друг к другу. Другие, напротив, считали, что «революция продолжается» (об этом без конца твердили газеты), а коли так, то и время для бескрылого Эроса еще не пришло. И в том, и в другом случае аргументом в споре и доказательством своей правоты были сочинения Коллонтай: они оказались пригодными на все случаи жизни.
«Ты, конечно, знаешь, – писала ей Зоя Шадурская, – что у нас чистка членов партии непролетарского происхождения. Об одной студентке вуза, комсомолке, мне сказал один ее товарищ: Лену вычистили. Помилуйте, за что? Она же ради партии из дома ушла, она такая преданная! – Верно, но они с Николкой обособились. Любовь, говорят. То мы жили все вместе, даже переживания вместе переживали, и все другое тоже вместе, по желанию и по справедливости, а они теперь не коллективно, а только вдвоем. Это же конфликт с коллективом. – Да что же, разве уж и жениться нельзя? – Сейчас? Жениться?! Да вы что!.. Почитайте товарища Коллонтай. – Отвечаю со смехом: «Я читала». – «Значит, плохо читали. Почитайте еще раз».
Смерть Ленина не была неожиданной, и все же она, несомненно, стала событием мирового значения. Для Советского Союза (он уже существовал) – тем более. Однако в дневниках и «Записках на лету», в огромном эпистолярном наследии Коллонтай тщетно искать хоть какую-то реакцию на это событие. Факт сам по себе чрезвычайно примечательный, говорящий о многом. Ее подлинные записи того времени, не подвергшиеся последующей авторедактуре, отличаются несомненной искренностью – отсутствие даже упоминания о смерти вождя соответствует известному принципу: «О мертвых или хорошо, или ничего». Когда же многие годы спустя она станет готовить свои записи для возможной публикации, в имени Ленина вообще не будет нужды – чуть ли не на каждой странице появится, естественно, не он, а Сталин…
Но, конечно, смерть Ленина не прошла для нее совсем незамеченной. О чем-то с Боди они все-таки говорили. В его скупых воспоминаниях, написанных почти через тридцать лет, это событие отражено лишь в нескольких строчках. Гуляя по Хольменколлену, он спросил Коллонтай, был ли ленинский сифилис наследственным или приобретенным. Покраснев, Коллонтай ответила: «Приобретенным». И добавила: смерть Инессы обострила болезнь Ленина, ставшую для него роковой…
Сразу вслед за этим пошла полоса формального признания СССР многими странами мира: Англия, за нею Италия, Австрия, Греция, Швеция, Китай, Дания, Франция… Не отстала и Норвегия. С известием об этом Коллонтай приехала в Москву – ее сопровождал неизменный Боди. В подготовке договора о признании была, конечно, и ее личная заслуга, но Литвинов выразил недовольство: Норвегия обусловила признание de jure предоставлением ей ряда концессий и закупкой Советским Союзом очередной партии рыбы. «Англия признала нас без всяких условий», – проворчал он.
Но Сталин, к которому Коллонтай пошла на прием и рассказала о реакции Литвинова, полностью одобрил ее работу. Вряд ли только в пику Литвинову, которого он не любил. Скорее всего, потому, что в разыгравшейся после смерти Ленина битве за власть хотел иметь Коллонтай на своей стороне. Как минимум – не на стороне оппонентов. Он стремился ее обласкать – и добился своего: когда хотел, Сталин умел очаровать собеседника. «Уходя от Сталина, – записала Коллонтай в своем дневнике, – бегу, не дождавшись лифта, по лестнице с чувством величайшего счастья и благодарности». Не похоже, что это позднейшая, «смоделированная» запись: среди косых взглядов, насмешек и беспрестанных уколов добрая интонация лукавого генсека была для нее, как глоток чистого воздуха. Но, вернувшись в тихий Хольменколлен, она отрезвела.
Только там, а не на пути из Москвы в Христианию она позволила себе быть откровенной с Боди. Гуляя по ухоженным горным тропинкам и любуясь раскинувшимся внизу городом, Коллонтай сказала вдруг, без видимой связи с тем, о чем они говорили до этого: «Борьба за власть будет жестокой, продлится несколько лет, и повторится пример французской революции. Очень скоро Сталину придется прибегнуть к насилию, чтобы ИХ победить, и он прибегнет, будьте уверены. Ничто его не остановит».
Она так разволновалась, что ночью у нее начался сильный сердечный приступ, осложненный острой почечной коликой. Коллонтай запретила Боди вызвать скорую помощь и о чем-нибудь сообщать в полпредство. Дождавшись утра, она сама позвонила Эрике. Под величайшим секретом ее устроили в частную клинику, а Боди объявил сотрудникам, что Коллонтай переутомилась и просит ее не беспокоить. Благожелатели, естественно, тут же дали знать Москве о ее исчезновении, и Литвинов прислал паническую телеграмму: «Немедленно сообщите что случилось». «Спасибо за беспокойство полностью выздоровела», – повелела ответить она, корчась от боли. Ничего не понимавшему Боди объяснила: «ОНИ ТАМ рады не рады, если я заболею. Пришлют какого-нибудь интригана – временно меня заменить. А временное станет постоянным». Выходит, все уже понимала про родимую власть…
Есть и другие свидетельства: действительно, все понимала. Пришел секретный циркуляр – о том, какие книги запрещены в России к изданию и распространению. Предписано было изъять их из всех библиотек. В том числе и посольских… В списке более ста авторов, сотни названий: Библия, Коран, Данте, Шопенгауэр, даже Жюль Верн, ставший крамольником лишь за то, что в его фантастике не нашлось места для мировой революции и власти Советов. Комментируя этот список в своем дневнике, Коллонтай записала с видимым равнодушием: «Меня пока там нет. Буду». «Позабыла» отметить лишь подпись под циркуляром: гонителем книг была заместитель наркома просвещения Крупская.
Дыбенко прислал свою книгу «Мятежники» – рассказ о том, как лихо он и его товарищи потопили в крови восстание кронштадтских матросов. Книге предпослано посвящение: «Эти воспоминания посвящаются другу и соратнику на революционном поприще Александре Михайловне Коллонтай». Читать воспоминания об этой трагедии ей почему-то не захотелось. Той же датой, когда пришел пакет от Дыбенко, помечена ее дарственная надпись на очередной своей книге про свободную любовь: «Марселю Боди – незаменимому соратнику, ценному советнику, очень дорогому другу». Вряд ли кто-нибудь, кроме нее самой, понимал истинное значение и этой надписи, и даты, стоящей под ней.
Ее переписка с Валей Стафилевской не прекращалась, но сохранились (тоже, возможно, не полностью) лишь письма «оттуда». Письма самой Коллонтай (кроме еще одного) пропали, ведь их сохранность зависела не от нее. Однако по ответным письмам можно судить и о том, что и как писала она сама.
«[…] Шурочка меня спрашивает, в чем мое призвание? Я всем увлекаюсь, но к стыду своему ни до чего не дошла. […] А потом Шурочка мне напишет еще чем заниматься и какой язык лучше изучить. Спасибо спасибо милая я получила ваш журнал мод. Какой интересный! Там такие славные шляпы и воротник один мне очень понравился, так что я хочу уже его позаимствовать. Такой пикантный и сзади ленточки. А прически какие! Но все не домашние, а куда же у нас ходить? […]
У нас большое хозяйство. Огороды полоть надо. Пропали три курицы, тщетно искали их. Посадили с Павлом расаду капусты, окапывали малину. Взошли огурцы. Теленок уже большой, беленький, такой кудрявый, как Павел. Завтра начинаю его отпаивать отваром льняного семя а то Павел сердится что молока много выпивает. […] Шурочка, знаете чего еще хочется? Угостить Вас своей домашней сметанкой с творогом, так густо залить и засыпать сахаром. Шурочка я знаю сладкоежка, как бы Вас угостить? Я люблю свою сметану и прозвана Павлом сметанщицей, но к конфетам я в противоположность Шурочке безразлична […]».
Писем много, некоторые сохранились только в обрывках. Вот еще одно.
«[…] Хочется чтобы Вы были близко близко такая тепленькая и чтобы слышать Ваш голос. […] Вот Вы описали ночную Христианию. Ведь как музыка. Только знаете Шурочка мы письмо читали вместе с Павлом и когда он прочел, что Вы проводите эти чудные вечера с М. Я. [Боди], ревнивые искры так и запрыгали в глазах. Я заметила это. Я всегда говорю Павлу, что он большой эгоист. Вот мне даже стыдно, что Вы считаетесь со мной (в письме Вы так много об этом пишете) а ведь он об этом никогда не думает. И когда от этой обиды я часто плачу то он мне говорит, что у меня «просто глаза на мокром месте». И я теперь часто и с ужасом думаю какая бы «постоянная драма» была у нас если бы Павел узнал, ну например, что Вы встретили человека. который бы Вам нравился и стал бы Вашим мужем. Что бы тогда было даже страшно подумать. […] тепленькая наша Шурочка напишите что Вы делаете, над чем работаете, как проводите дни».
«Дорогая Валя […] с большим интересом прочитала о Ваших хозяйственных заботах […] У меня тоже работы хватает. Например, за последние три дня два официальных обеда, два деловых завтрака, четыре интервью, выезд на фабрику сардинок и безсчетное количество телефонных разговоров. В ближайшие дни предстоит обед у германского посла и чай у шведского. […] Много встреч с артистами, художниками, музыкантами. […]
Вы спрашиваете, милая Валя, что я читаю, что нового в театрах. […] Ибсена, конечно, прежде всего. Гамсуна, Стриндберга. Юхан Стриндберг шведский писатель, но его очень любят и в Норвегии, и во всем мире, он ярко показал гнилую сущность мещанства. Очень интересен драматург Хельге Крог, продолжающий традиции Ибсена, он ярко показывает деградацию буржуазной семьи и убожество мещанской морали. […] Можно отметить и творчество Сигрид Унсен, чьи исторические романы овеяны духом романтики. […] Любопытна философская драма Вильденвея «Движение по кругу». […] В музыке, кроме Грига, конечно, безраздельно царит Свенсен. Интересен и Хурум, у него очень ощутимы влияния музыкального импрессионизма. И конечно, Вален, сумевший преломить принципы так называемой новой венской школы. А вот своего балета у норвежцев почти нет, балеты здесь ставит русский танцовщик Тарасов, он живет здесь еще с довоенной поры. […] Читаю певцов утонченного индивидуализма – Гауптмана, Гамсуна, Уайльда, Рескина […]».
Формальное признание Советского Союза Норвегией автоматически превратило миссию в посольство (полпредство по тогдашней советской терминологии), а Коллонтай – в полпреда, полномочного министра. В дипломатии к тому времени работало уже много женщин, и все на крупных постах: норвежки, болгарки, венгерки… Но в ранге посла ни одной еще не было: волею судьбы Коллонтай стала первой в мире! «Удовлетворение от этого получила, – комментировала она это событие в дневнике, – радости никакой». Но зато из пансиона «Рица» смогла, сообразно новому положению, перебраться в квартиру «богача» Анкера на Томас-Хефтигатен. Здесь, под живописными портретами многочисленных предков хозяина, она принимала коллег-дипломатов, устраивала официальные обеды и интимные музыкальные вечера. А в промежутке между светскими мероприятиями – повседневная посольская рутина: подготовка торгового и навигационного договоров, соглашения об экспорте леса, переговоры со смешанной судоходной компанией, штаб-квартира которой располагалась в Лондоне, что дало ей счастливую возможность – после двенадцатилетнего перерыва – вновь посетить туманный Альбион, но поселиться уже не в бедной каморке, а в шикарном отеле «Рубенс».