355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » Валькирия революции » Текст книги (страница 12)
Валькирия революции
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:18

Текст книги "Валькирия революции"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

Сочувствовавший большевикам управляющий санаторием «Халила» (на Карельском перешейке) предоставил особняк для Ленина, его сестры Марии Ильиничны и Крупской. Ленин традиционно загримировался под старичка-крестьянина и взял с собой трех провожатых-охранников. К отходу поезда с Финляндского вокзала приехала Коллонтай – привезла ему казенную шубу из фондов своего наркомата и около ста финляндских марок на мелкие расходы. Вернувшись под Новый год, Ленин вернул ей и шубу, и – в точности, по курсу на тот день – эквивалент одолженной суммы: 83 рубля. Эта щепетильная пунктуальность по мелочам, воспетая всеми его биографами и мемуаристами как свидетельство беспредельной честности, призвана была заслонить чудовищное разграбление страны и миллионов ее граждан ради призрачного всеобщего счастья. Миллиарды, ухлопанные на захват и удержание власти, нигде не документировались. Возврат казенных 83 рублей и поношенной шубы зафиксирован официальной распиской.

31 декабря Коллонтай вместе с Мишей, Зоей, Павлом Дыбенко и сотрудниками наркомата государственного призрения в одной из служебных комнат скромно отметили наступление Нового года. Уходил один судьбоносный год, наступал другой – не менее судьбоносный. Именно этот исторический рубеж (исторический для всех и для себя тоже) впервые в своей сознательной жизни она отмечала вместе с теми, кто был всех ближе и дороже. Теперь, казалось, так будет всегда.

В западне

Год начался с «приключений»: 3 января неизвестные злоумышленники (предположительно анархисты) обстреляли автомашину, в которой ехал Ленин. Лишь находчивость швейцарского коммуниста Фрица Платтена, который был на заднем сиденье рядом с Лениным и вовремя нагнул его голову, спасла вождя от бандитской пули. Знала ли (допускала ли хотя бы) Коллонтай то, что стало известно лишь недавно: никакого покушения не было, просто-напросто был устроен омерзительный и пошлый спектакль ради единственной цели – создать в городе напряженную обстановку и расставить повсюду снабженные броневиками и пулеметами вооруженные посты накануне открывавшегося 5 января Учредительного собрания?

Коллонтай появилась на нем вместе с Лениным в правительственной ложе, а не на депутатских местах, которые по их статусу на этом собрании полагались им обоим. И вместе с Лениным покинула зал, когда большевистская фракция во главе с Бухариным поняла, что даже для чисто пропагандистских целей использовать эту трибуну не сможет. Какое-то время оставался в зале Дыбенко – тоже член Учредительного собрания. «Рослый, с цепью на груди, похожий на содержателя бань жгучий брюнет» – таким запомнился он присутствовавшей на гостевых трибунах Зинаиде Гиппиус. Он же, в сущности, и разогнал под утро просуществовавший всего несколько часов единственный подлинно демократичный орган власти за всю историю России. Во все учебники, монографии и романы об этом времени вошли, ставшие пословицей, слова матроса Анатолия Железнякова, обращенные к председателю Учредительного собрания эсеру Виктору Чернову: «Прошу покинуть зал. Время позднее, и караул устал». На самом деле, как следует из протокольной записи, матрос Железняков сказал: «Комиссар Дыбенко требует, чтобы присутствующие покинули зал…» Существо не меняется, но это важное уточнение говорит о роли, которую играл Дыбенко.

Оппозиционные газеты еще выходили. И он, и Коллонтай, вместе и порознь, служили дежурной темой для фельетонистов и памфлетистов. Особенно о ней эти газеты писали с нескрываемым презрением, смакуя ее «экзальтацию, выдаваемую за революционную страсть», обвиняя в напыщенном ораторском пафосе, претенциозности, но больше всего, естественно, высмеивая ее «подкрепленные практикой, сексуальные теории». Не отставала в этом отношении и издававшаяся М. Горьким и Н. Сухановым газета «Новая жизнь», в которой сотрудничали лучшие силы тогдашней левой публицистики – русской и иностранной, известные ученые, писатели и журналисты. Среди ее авторов были Дж. Уэллс, Ромен Роллан, Мартов, Богданов, Брюсов, К. Тимирязев, Алексей Толстой, Маяковский и многие другие. Об этих публикациях, естественно, несовместимых с политикой удушения свободной мысли, Ленин отзывался так: «Рабочие и крестьяне нисколько не заражены сентиментальными иллюзиями господ интеллигентиков, всей этой новожизненской и прочей слякоти…»

Сентиментальные иллюзии действительно давно уже отошли в прошлое, и то, что ныне принято называть общественным мнением, облекалось совсем в иные формы. В Государственном архиве Российской Федерации хранятся письма того периода, адресованные лично Ленину. Некоторые из них – в стихах. В одном – анонимном – такие строки:

 
В бардак Россия превратилась
Гудит оркестр большевиков,
И сволочь разная танцует
Канкан совдепский без портков.
Гостей встречает бандер Ленин.
Полны бокалы через край,
И, видя кровь в них, истерично
Визжит блядюга Коллонтай.
 

Не касаясь ни смысловой, ни лексической стороны этого послания, нельзя, однако, не заметить, что его автор, отражая, несомненно, бытовавшее тогда убеждение, ставит в один – первейший из первых – ряд ненавистных ему вождей новой власти Ленина и Коллонтай. Это было безусловным преувеличением, но только для тех, кто находился внутри самой власти. Внешне же так оно, в сущности, и было. Мало кто в такой степени, как Коллонтай, был тогда на виду.

Поездка за границу с ответственной миссией (шутка ли: разжечь мировой революционный пожар!) была для Коллонтай и честью, и возможностью на время (притом на довольно долгое время) вырваться из той обстановки, где она была круглые сутки объектом всеобщего внимания и отнюдь не праздного любопытства. Мучила лишь перспектива расстаться с Дыбенко, и они все время вели разговоры о том, можно ли и как совместить, казалось, несовместимое.

Так или иначе, в середине февраля делегация уже была сформирована – кроме Коллонтай, в нее включили большевика Яна Берзина и левых эсеров Марка Натансона и Алексея Устинова. Натансону было уже под семьдесят, он был уважаемым всеми ветераном революционной борьбы, прошедшим тюрьмы и ссылки, но руководителем делегации, естественно, назначили Коллонтай – в то время она была у большевиков (точнее, лично у Ленина) в полном фаворе.

И о самой поездке, и о ее цели, и о составе делегации сообщалось во всех газетах. «Натансон с Коллонтайкой уезжают за границу, – комментировала это известие в своем дневнике Зинаида Гиппиус. – Хоть бы навек!»

Никем еще не признанное правительство выдало Коллонтай «дипломатический паспорт» – он сохранился. Вот его весьма необычный текст, скорее присущий не паспорту, а рекомендательному письму или чрезвычайному мандату:


«Российская Советская Республика.

Народный Комиссариат по иностранным делам

ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ПАСПОРТ

Настоящим доводится до сведения тех, кого это касается, что предъявитель сего паспорта Народный Комиссар Социального Обеспечения Александра КОЛЛОНТАЙ направляется в Швецию, Норвегию, Англию, Францию и Соединенные Штаты Америки в качестве представителя Центрального Исполнительного Комитета Солдатских, Рабочих и Крестьянских Депутатов.

В этой связи Совет Народных Комиссаров просит дружественные власти, равно как и каждого, кого это касается, и приказывает всем российским военным и гражданским властям свободно пропускать всюду Александру КОЛЛОНТАЙ и обеспечить ей всю необходимую помощь».

Делегация отбыла в путь вечером 18 февраля 1918 года. События этого и предшествующих ему дней не слишком располагали к оптимизму, но большевиков, как видно, это не смущало. 10 февраля были сорваны мирные переговоры в Брест-Литовске, которые вел Троцкий. В день отъезда делегации ЦК принял ультиматум Ленина о немедленном заключении мира на любых условиях. Коллонтай проголосовала против – и сразу же отправилась на вокзал. Этот конфликт, грозивший стать фатальным, ничуть не пригасил тех возвышенных чувств, которые ею владели.

В получившей накануне Нового года независимость Финляндии уже успел произойти большевистский переворот: не для того Ленин делал Финляндию свободной, чтобы она освободилась и от него тоже! Эйфорию победы, обещавшей и победу столь желанной мировой революции, довольно точно отразила Коллонтай в своем дорожном дневнике, который она начала вести на следующий день.

«Опять Гельсингфорс, милый Гельсингфорс, где всегда пребывают [так!] сил и сразу набираешься бодрости. Нас, делегацию ЦИК, отправляемую в Скандинавию, Англию и Францию с факелом революции, завезли на нашем экстренном поезде сюда вместо того, чтобы прямо […] в Стокгольм. […] Гельсингфорс в наших руках. Живем в гостиницах, реквизованных нашими… По коридорам [разгуливают] красавцы – молодые красногвардейцы. «Частная» публика исчезла. В Сеймовом Доме [тоже] другой облик: исчезли депутаты других партий, на лестницах, в вестибюлях красногвардейцы вооруженные, в кулуарах все наша, партийная публика. […] Вечером город вымирает. Ни одного пешехода. Всюду красногвардейцы арестовывают всех, кто не имеет специального удостоверения от Красной Гвардии […] Наши, русские, организовали митинг. […] Аудитория исключительно матросская. Встретили с холодком. Долго держался лед – ни хлопка. Только к концу разогрели аудиторию, поднялось настроение и провожали уже тепло, но далеко не так, как до октябрьских дней».

Как всегда у Коллонтай, общественная тема быстро перешла в личную. «Где мой Павел? […] Как я люблю в нем сочетание крепкой воли и беспощадности, заставляющее видеть в нем «жестокого, страшного Дыбенко», и страстно трепещущей нежности – это то, что я так в нем полюбила. Это то, что заставило меня без единой минуты колебания сказать себе: да, я хочу быть женой Павлуши… Много вероятия, что именно с Павлушей осуществима та высшая гармония – сочетание свободы и страстной любовной близости, которая дает двойную устойчивость и силу для борьбы. Павлуша вернул мне утраченную веру в то, что есть разница между мужской похотью и любовью. В нем, в его отношении, в его страстно нежной ласке нет ни одного ранящего, оскорбляющего женщину штриха. Похоть – зверь […] благоговейная страсть – нежность. Есть часы долгих ласк, поцелуев без обязательного финала.

[…] Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа, сердце, воля, энергия. […] Я верю в Павлушу и его звезду. Он – Орел».

Границ не было, расстояния преодолевались без всякого труда, тем более что весь транспорт был тотчас к услугам, так что Дыбенко мог сегодня быть в Петрограде, завтра примчаться в «милый, милый Гельсингфорс», который к тому же «в наших руках». Из Петрограда он принес последнюю новость: на Совнаркоме тоже обсуждался вопрос, подписывать ли с немцами унизительный мир. Почти все были «за», лишь Дыбенко и Сталин «против». Коллонтай решила позвонить Сталину в Смольный: ведь он еще не был недоступным вождем, а совершенно рядовым, таким же, как она сама, членом ЦК. К аппарату подошел Раскольников, обрадовался, услышав ее голос.

– Прошу товарища Сталина, – сухо сказала Коллонтай.

Сталин оказался рядом – она бурно выразила ему свою поддержку.

– Продолжайте, – сказал Сталин и сразу повесил трубку.

Сколько она ни ломала голову, так и не поняла, что скрывалось за этим словом.

Пароход, на котором орлы и голуби революции должны были следовать в Европу, ждал их в порту Або. Дыбенко решил проводить любимую женщину – для этого им снарядили специальный поезд. «Отопление, – с восторгом констатировала Коллонтай в дневнике, – накрахмаленное постельное белье, полный комфорт, никаких белогвардейцев. […] Утром прибыли в Або. В гостинице не кормят и не ухаживают. Нескрываемое неодобрение. Улицы слабо освещены, пустынны, впечатление города в осаде. Павел уехал…»

Пока они добирались до Або, немцы успели занять Псков. Ленин начал призыв ополченцев и обратился с воззванием «Отечество в опасности!». Но Коллонтай это ничуть не тревожило. И дневники ее, и письма, и позднейшие черновики мемуаров определенно подтверждают, что она искренне ожидала восторженного приема наконец-то сбросивших с себя ярмо капитализма счастливых горожан. А встретила ненавидящие глаза, затаенную злобу, опустевший, ощетинившийся молчанием город. Внимательный глаз отметил все, что ее окружало, стиснутый догмой мозг оказался не в состоянии реально оценить увиденное. Никакой пароход их, естественно, не ждал. Угрозами и лестью удалось отыскать маленькое суденышко, которое в недавние добрые времена доставляло дачников в разбросанные по шхерам домишки. Пароходик назывался «Мариограф» – дорогу ему по скованному льдами заливу должен был пробивать ледокол «Гриф». Торопливые дневниковые записи красочно передают атмосферу этого романтического путешествия с факелом революции в руках.

«24 февраля. Утро. Ясное, морозное, солнечное. Минус двадцать. Медленно пробираемся сквозь льды среди внутренних шхер. […] Все призрачно, нереально. Реальны только солнце и мороз, небо и льды. Покормили вкусным завтраком. Почему-то вспоминается еда – одна ночь в Совнаркоме. Проголодавшись, пошли есть в три часа ночи, еды, конечно, нет, заспанные официанты принесли свежий хлеб и целую кастрюлю паюсной икры. […] Во всем теле приятная лень сытости и отдохновения.

25 февраля. Остановились возле деревянной пристани рыбацкого селеньица на острове Дагербю, чтобы взять уголь. Погрузка странно затянулась: население, узнав, что на пароходе русские большевики и красные финны, решило нас арестовать. […] Грузчики относятся к нам недоброжелательно. С берега нас рассматривают с угрюмым любопытством. Все население острова против нас. Лица разглядывающих нас непроницаемы и неподвижны, как финские скалы».

Чувства переполняли ее, и вместо безадресного дневника она предпочла изложить их в письме к Дыбенко, который в это время в качестве наркома по морским делам находился в Гельсингфорсе. Наркомат этот был создан 22 февраля, в состав его коллегии – на правах заместителя Дыбенко – вошел Раскольников. Ничего этого Коллонтай еще не знала.

«Мой любимый, мой милый, милый, милый собственный муж! […] К утру завтра будем в Швеции. Чудное зимнее утро, и когда так красиво крутом, особенно чувствуется твое отсутствие. Не хватает мне твоих милых сладких губ, твоих любимых ласк, всего моего Павлуши, все думы о тебе, о твоей большой работе. Милый, иногда мне кажется, что в эти знаменательные дни, пожалуй, лучше бы, если бы ты был ближе к центру. […] Когда человек на глазах, ему дают ответственные дела, ставят на ответственный пост […] Я все еще как-то не верю, что мы далеко друг от друга, так живо ощущение твоей близости. Мы с тобой одно, одно неразрывное целое. […] В тебя, в твои силы я верю, я знаю, что ты справишься с крупными задачами, которые стоят перед тобою во флоте, но знаю также, мой нежно любимый, что будут часы, когда тебе будет не хватать твоего маленького колонтая. А большой, пожалуй, даже чаще будет нужен тебе. Нужна очень интенсивная агитационная работа – думаю, как бы помочь тебе в этом […]

Мой милый, милый Павлуша, чувствуешь ли, как мои мысли летят к тебе? Ласки вьются волною вокруг тебя и хотят проникнуть в твое сердечко. […] Как хотелось бы обхватить обеими руками тебя за шею, вся-вся прижаться к тебе, приласкать твою милую голову, найти губами губы твои и услышать твои милые ласковые слова, в ответ на которые так радостно вздрагивает и сладко замирает сердце. Милый! Любимый! Твой голубь так хочет скорее, скорее прилететь в твои милые объятья […]».

Голубь – так Павел ее называл в минуты, когда они оставались одни. На людях она была товарищем Коллонтай, а он не Павлушей, а товарищем Дыбенко.

Едва дописав письмо, она вернулась к дневнику: делать на пароходе было решительно нечего, только и оставалось – писать, писать, писать.

«25 февраля. Вечер. Отвалили! С хрустом подламывается лед. […] Ночуем во льдах. Я требую свежие простыни. Капитан Захаров, явно не наш, хоть и расшаркивается: «Завтра Стокгольм, там будут и простыни. А сейчас обойдетесь». Пришлось перейти на другой язык: «Я народный комиссар Коллонтай. Именем революции требую выполнять мои распоряжения». Простыни принесли. […]

Утром слева от нас взорвалась мина. Звук слабый – только высокий фонтан воды.

26 февраля. Мечтали о Швеции, а оказались затертыми во льдах. От напора льда взрывается мина за миной. Бывают случаи, что затертые суда остаются во льдах до весны. Нас все больше сжимает. Распоряжаюсь достать бутылки, чтобы запаковать наши последние прощальные письма. Ищут бутылки. Есть коньячные, но в них еще нетронутая жидкость. Не выливать же ее, когда мина, которая нас подорвет, еще только в перспективе. Спешно пишу письма.

Ветер крепчает. Взрываются мины. […] Зовут ужинать. Ем без аппетита».

Ночью при свете свечи она писала Павлу то письмо, которое собиралась запаковать в бутылку и бросить в море. Точнее – на лед.

«Мой любимый! […] Взрываются мины, но настроение бодрое и веселое. Мы у берегов Швеции, но ветер нас гонит обратно. Пока у нас тепло и воды много. Не хватает только тебя, мой нежнонежно любимый. Нет часа, когда бы я не думала о тебе, – чем нежнее думаю о тебе, тем досаднее, что уехала. Ты в моем сердце неотлучно […] Остро до боли, до тоски охватывает желание увидеть тебя, услышать твой голос, твой милый всхлип, который я так люблю. […] Милый, милый, как было бы хорошо, если бы ты был здесь, тогда не все ли равно, где быть. Пусть бы и попали тогда в эту ледяную западню. […]»

Ледяная одиссея меж тем продолжалась – об этом новые записи в дневнике.

«28 февраля. «Мариограф» окончательно обледенел. Из Дагербю нам на помощь вылетели 2 летчика. Не справились с бурей. Оба гидроплана разбиты. Один летчик погиб, другой тяжело ранен. Сидим на своем багаже, как погорельцы. Кругом снежная пелена, ничего не видно. […] Мы от берега в 6–7 километрах. Неужели нельзя достать лошадей и по льду добраться до берега? […] Так и есть: подали лошадей. Пригодился коньяк: подарили его команде. […]»

Узнав, что Коллонтай уже на берегу, Дыбенко из Нарвы, где он возглавлял оборону от готовивших наступление немцев, прислал ей со специальным нарочным письмо. Оно сохранилось.

«Милая, дорогая Шурочка! Как бы мне хотелось видеть тебя в эти минуты, увидеть твои милые очи, упаст на груд твою и хотя бы одну минуту жить только-только тобой. Но в эти минуты я лишен своего духовного счастья. В эти минуты я не могу сказат тебе ни единого слова. В эти минуты я не могу услышат звук твоего голоса. О! Как я одинок в эти минуты. Шура, милая, ты может быть получиш это письмо тогда, когда не будет меня я прошу тебя одно напиши и не забуд мою маму и успокой ее. […] Шура, я иду умират за свободу угнетенных. Вперед, к свободе! Прощай, милый мой Ангел! Вечно с тобой Павел».

Это письмо ей передали уже в Або. Она предполагала выступить на нескольких митингах и лишь потом возвращаться. Теперь все поменялось: скорей, немедленно в Петроград! Даже скомкала прощальный обед в отеле «Феникс». Подали спецвагон, но где же пища? «Обслуга исчезла, – сообщает она в своем дневнике, – и это навело на мысль, что что-то меняется. […] И в Петрограде на Финляндском вокзале никто не встречает…»

Так закончилась первая поездка первой официальной советской правительственной делегации за границу.

Дыбенко не было в Петрограде – как раз в эти дни он безотлучно находился на фронте. Чичерин – тот самый, близкий товарищ по Парижу, вызволенный Лениным из Лондона, где его задержали было англичане, немедленно по приезде вступивший в большевистскую партию и сразу же назначенный вместо Троцкого руководителем советской делегации на переговорах, – подписал Брестский мир. В тот же день – совпадение или рок? – Дыбенко вынужден был сдать Нарву наступающим войскам. Противостоять давлению превосходящих сил он не мог, но сдача была сразу же расценена как предательский акт, как протест Дыбенко против подписания договора, поскольку он был и остался его противником.

Лавину новостей не было возможности переварить и осмыслить: прямо с поезда Коллонтай попала на начавший заседать с утра Седьмой Чрезвычайный съезд партии. Обсуждался, естественно, только один вопрос – одобрить или не одобрить уже подписанный в Бресте мир. Россия отказывалась от всех прав на Ригу и часть Лифляндии, на всю Курляндию, на Литву и часть Белоруссии, выводила войска из Эстонии и Финляндии, уступала Турции Карс, Ардаган и Батум, а что касается Украины, то оттуда не только должны были уйти российские войска, но Россия признавала de jure прогерманское правительство «самостийной».

Против Ленина объединились люди, которые по многим вопросам весьма сильно расходились друг с другом: Бухарин, Пятаков, Дзержинский, Коллонтай, Радек, Крестинский… Да что там Радек или Крестинский: против Ленина выступала Инесса Арманд! Один оратор за другим говорили об измене идее международного коммунизма, о капитуляции перед империализмом, об осквернении чистоты большевизма ради временных выгод. К аргументам идеологическим Коллонтай добавила «прозаические»: положение рабочих ухудшается день ото дня, потеря чуть ли не половины России намного ухудшит это, и без того катастрофическое, положение.

Ленин и на этот раз сумел преодолеть сопротивление оппонентов и увести за собой околдованную его убежденностью делегатскую массу. На состоявшихся выборах нового ЦК Коллонтай оказалась бортом: Ленин ее кандидатуру не предложил, и нашлось никого, кто бы это сделал по собственному почину. Так закончилось в одночасье ее четырехмесячное пребывание на партийном Олимпе. Вознесенная туда на гребне романтического революционного подъема, она с той же неизбежностью свалилась оттуда, когда наступило время аппаратных игр и жестоких политических схваток, где разница позиций лишь камуфлировала истинные намерения их участников.

Сразу же после победного завершения съезда Ленин принял решение спешно бежать в Москву: его мучила мысль, что сдана может быть не только Нарва, но и Петроград. Для этой тревоги были все основания. Большевистский путч в Финляндии был подавлен, Красная гвардия отступила к Петрограду, о скором падении столицы говорили тогда на каждом углу. О том, что принес Финляндии (точнее, ее маленькой части) кратковременный (несколько недель) большевизм, рассказал впоследствии русский художник и писатель Юрий Анненков, чья дача находилась вблизи от любимой коллонтаевской Куузы.

«…Я пробрался в Куоккалу, чтобы взглянуть на мой дом. Была зима. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод – бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с черными дырами вместо дверей. Обледенелые горы человеческих испражнений покрывали пол. По стенам почти до потолка замерзшими струями желтела моча […] Вырванная с мясом из потолка висячая лампа была втоптана в кучу испражнений. Возле лампы – записка: «спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила». Половицы расщеплены топором, обои сорваны, пробиты пулями, железные кровати сведены смертельной судорогой, голубые сервизы обращены в осколки, металлическая посуда – кастрюли, сковородки, чайники – до верху заполнены испражнениями. Непостижимо обильно испражнялись повсюду: во всех этажах, на полу, на лестницах – сглаживая ступени, на столах, в ящиках столов, на стульях, на матрасах, швыряли кусками испражнений в потолок […] На столе ночной горшок с недоеденной гречневой кашей и воткнутой в нее ложкой […]».

Правительственный поезд, стыдливо увозивший в глубочайшей тайне советское правительство, его аппарат и партийных функционеров не с вокзала, а с заброшенной на городской окраине «Цветочной площадки», где обычно загружались товарные вагоны, благополучно прибыл 11 марта к месту назначения, и лишь день спустя Россия узнала что ее столицей является уже не Петроград, а Москва. Коллонтай ехала в этом – первом, основном – эшелоне, но не в ленинском вагоне, а в соседнем. Туда же попал и Чичерин, с которым она не виделась пять лет и которому так была обязана в Париже. «Как вы могли?!» – только и сумела произнести, пожимая его руку. Чичерин ничего не ответил и скрылся в своем купе. Дыбенко еще оставался на фронте и приехал двумя днями позже. Миша с Марией Ипатьевной остались в Петрограде.

Вместе с другими членами правительства Коллонтай поселилась в гостинице «Националь», спешно переименованной в 1-й Дом Советов. Отдельная комната для Дыбенко предусмотрена не была: предполагалось, что он поселится вместе с Коллонтай. Он отказался, не считая себя вправе покинуть приехавших вместе с ним матросов, – их разместили в бывшей Лоскутной гостинице, позже переименованной в гостиницу «Красный флот». Коллонтай переселилась к нему, смирившись с жалкими условиями быта в Лоскутной. Впервые они обрели какой-никакой, но общий «дом». Впереди, однако, маячили новые испытания.

15 марта открылся Четвертый съезд Советов – ему предстояло ратифицировать Брестский договор или отвергнуть его. Как ни странно, но гипнотически воздействовать на огромную массу (собралось почти 1300 делегатов) Ленину удавалось куда легче, чем повести за собой относительно небольшую группу ближайших товарищей по партии. Голосование было поименным, 785 делегатов поддержали Ленина, 261 голосовал против и 215 предпочли воздержаться. С кем были Коллонтай и Дыбенко, вполне очевидно. Вечером левые эсеры отозвали своих представителей из Совнаркома: даже видимость «двухпартийности» перестала существовать. Коллонтай еще осталась в правительстве, но всего лишь на несколько часов.

Днем позже съезд продолжил работу. Теперь обсуждалось «поведение члена РКП (б), наркома по морским делам товарища Дыбенко Павла Ефимовича, беспричинно сдавшего Нарву наступающим германским войскам». Одновременно с этим несколько партийных фронтовых комиссаров, поддержанных его лучшим другом Раскольниковым, обвиняли Дыбенко в «пьянстве, приведшем к трагическим последствиям».

Заявление об отставке с поста наркома Дыбенко заготовил еще накануне: «Стоя на точке зрения революционной войны, я считаю, что утверждение мирного договора с австрогерманскими империалистами не только не спасает Советскую Власть в России, но и задерживает и ослабляет размах революционного движения мирового пролетариата. Эти соображения заставляют меня как противника утверждения мира выйти из Совета Народных Комиссаров, а потому слагаю свои полномочия народного комиссара по морским делам и прошу назначить мне заместителя». Это заявление было зачитано на съезде еще до обсуждения вопроса о правомерности сдачи Нарвы.

Преемником Дыбенко – с сохранением поста наркома по военным делам – был назначен Троцкий. Он же обрушился на Дыбенко, обвиняя его в преступном легкомыслии и забвении интересов революции. Многие восприняли это не только как «укор» за Нарву, но и как осуждение его прославившейся на всю страну любовной связи. Вечером после закрытия заседания Дыбенко ушел проститься в казарму, где разместились прибывшие вместе с ним балтийские матросы. Они были готовы к бунту, чтобы защитить любимого вожака. Но, скорее всего, ими двигало ожесточение, с которым они восприняли известие о назначении Троцкого. Это было не слишком мудрое решение Ленина – заменить матросам «своего», «братишку» на заносчивого пришлого горлопана, вовек не ступавшего на военный корабль. Дыбенко с трудом удалось остудить самых горячих…

Утром, едва открылось заседание съезда, Дзержинский вызвал Коллонтай в комнату за сценой и предупредил, что Дыбенко только что арестован. Ей предлагалось удержать моряков «от возможных неразумных действий» во избежание «неизбежных шагов, которые в этом случае предпримет ВЧК». Неизбежные шаги, уточнил Дзержинский, это «немедленный расстрел товарища Дыбенко, чего мы бы никак не хотели». Для воздействия на Коллонтай Дзержинский прислал к ней своего заместителя Вячеслава Александровича, которого еще с норвежских времен она знала как «Славушку» – левого эсера, человека кристальной чистоты и порядочности: вскоре ей достанет мужества именно так о нем отозваться. Славушка умолил ее не делать импульсивных движений.

Следствие по делу Дыбенко поручили вести его вчерашнему товарищу и соратнику Николаю Крыленко – они вместе входили в «коллегию по военным и морским делам» в составе первого Совнаркома. Ленин успел уже сделать этого прапорщика царской армии «верховным главнокомандующим всеми вооруженными силами Российской республики», а потом, поскольку «верховный» не мог командовать не только «всеми силами», но и крохотным взводом, перевел на должность члена чрезвычайной следственной коллегии при ЦИК, зная, что этот большевик-подпольщик успел еще до революции обзавестись двумя университетскими дипломами, в том числе и дипломом юридического факультета. Вместе с Крыленко следствие вела председатель этой коллегии и его жена Елена Розмирович. Коренастый, крепко сбитый, с упрямым подбородком, бритой головой и бесцветными глазами, Крыленко сразу же заявил Павлу, что вина его доказана и что по законам революции, которая не признает никаких законов, он будет расстрелян.

Никаких импульсивных – в чекистском понимании этого слова – «движений» Коллонтай не сделала, но сразу же написала заявление об отставке с поста наркома государственного призрения. Таким образом, вместе с высоким партийным постом она почти одновременно потеряла и высокий государственный. На том вхождение в «верха» для нее и закончилось. Никакой связи с ее позицией по Брестскому миру в этом крушении нет. Ни для одного противника мирного договора антиленинская позиция не имела никаких последствий. Все сохранили свои посты, а иные поднялись еще выше. Коллонтай сокрушил не Брест, ее сокрушил Дыбенко. Точнее, потеря разума от охватившего ее любовного безумия и полной неспособности увидеть себя со стороны в контексте происходивших событий – не только глазами тех самых пролетариев, ради которых она полыхала страстью, но и глазами «партийных товарищей», весьма охотно предававшихся банальным утехам, но не терпевших плакатной демонстрации сексуальной свободы. Для Коллонтай теснейшее переплетение революционного «дела» с революционной любовью было явлением органичным, для ее партийных единоверцев – попранием «коммунистической морали». Общего языка они найти не могли.

Дыбенко держали под арестом не в тюрьме, а в Кремле. После униженных просьб Коллонтай получила наконец разрешение на краткое свидание с ним под присмотром товарищей чекистов. Для этого с запиской от секретаря ЦИК В. А. Аванесова она должна была пойти на поклон к тому же Крыленко. Бритоголовый крепыш, не подняв глаз, написал ей бумажку, дававшую право в течение 19–22 марта ежедневно по одному часу иметь свидание с арестованным товарищем Дыбенко «в промежуток от 12 до 18 часов без права передачи писем и записок». Впрочем, разрешалось и это, но «с предварительным прочтением членом следственной коллегии». Таким образом, любое ее личное обращение к Павлу должны были читать или Крыленко, или Розмирович. Стало быть, они читали и это ее письмо – с такой датировкой: «в ночь с 16 на 17 марта».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю