Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
– Что с Арманд? – кричал он в телефонную трубку.
Ему отвечали:
– Ведётся опознание жертв. Но товарищ Коллонтай ушла раньше – это заметил дежурный у входа.
– Я спрашиваю, что с Арманд? – срывая голос, кричал Ильич.
– Товарищ Стасова тоже ушла, – не сознавая, что он издевается над Лениным, продолжал говоривший с ним сотрудник.
– Арманд! Арманд! – твердил Ленин.
Звонок Крупской внес ясность, но четверть часа, проведенных в неведении, сломили вождя: он ушел домой и слег, а срочно приехавшие Инесса и Крупская отпаивали его чаем. В черновике неопубликованной автобиографии, рассказывая о том, как Ленин, никого не стесняясь, рыдал в телефонную трубку, Коллонтай называет его «Виктор Иванович», – инициалы совпадают, а ужас Ленина (Инесса погибла!) корректно зашифрован. От кого?
У каждого – свой ужас. Павлу сказали, что после взрыва Коллонтай вынесли на носилках, и он весь день бегал по больницам и моргам, разыскивая ее труп. Обезумевший, ввалился вечером в их общий гостиничный номер: жива! Ради ночи, которую они пережили, стоило хоть иногда считаться погибшей…
Жизнь, казалось, вошла в нормальную колею, если это повседневное безумие можно было считать нормальным. Коллонтай получила новую кличку – Центробаба – и новую квартиру. Целых три комнаты на четверых! В одной жили она и Дыбенко, в другой Миша, работавший на строительстве электростанции в подмосковной Шатуре, в третьей Мария Ипатьевна, утвержденная ее секретаршей. Шефом Коллонтай в ЦК стал Вячеслав Молотов. Более чем скромный его «потолок» был для нее очевиден, но она умела ладить со всеми, кто изначально ее не отвергал, и это короткое сотрудничество имело хорошие последствия.
Однажды она столкнулась с Молотовым не в рабочей обстановке, а в спецраспределителе, куда партийную номенклатуру стали вызывать для «отоваривания» и «экипировки» – оба эти, ранее не существовавшие, слова только-только вошли в оборот. Счастливчики получали предписание явиться по такому-то адресу к такому-то часу, не зная при этом, куда и зачем. Там их ждал сюрприз. Коллонтай отказалась получать что бы то ни было. Молотов, не смутившись, взял шляпу и галстук – с тех пор эти два атрибута стали определять лик партийного бюрократа.
В утверждении, что Дыбенко жил в той же квартире, есть, конечно, натяжка. «Жил» он скорее на фронте, а сюда приезжал иногда ночевать. Коллонтай тем временем нашла для себя новое занятие: чуть ли не ежедневно в разных московских залах она читала лекции о вреде проституции. На них ломились: заводясь, лекторша выходила за строгие рамки темы, упоенно делясь со своими слушательницами мыслями о свободной любви, не стесненной ни узами брака, ни оковами постылой буржуазной морали. Вечера, свободные от лекций, она проводила в литературном кругу, сама становясь слушательницей. В холодной, одичавшей Москве после стольких грубостей, которые она слышала в партийной, военной, мужичьей среде, ее потянуло (увы, не надолго) к духовности и культуре. Вечера писателей Бориса Зайцева, Федора Сологуба, концерты пианиста Исая Добровейна были светлым лучом в той бесконечно тянувшейся, постылой зиме. С каким удовольствием послушала бы она сейчас стихи своего кузена Игорька Лотарева – знаменитого Игоря Северянина. Но он жил теперь за границей, на своей любимой мызе в Эстонии, и оттуда – будто лично к ней обращаясь – писал стихи, облитые горечью и злостью, так не похожие на то, что всегда было связано с его именем:
Отправьте ж Искусство куда-нибудь к мифу —
Трещит от него материк,
И кланяйтесь в пояс Голодному Тифу —
Диктатору ваших интриг!
Отнесла ли она эти строки к себе? Точнее: и к себе тоже? Из-под ее пера выходило нечто совершенно другое – поражает даже не мысль, а то, во что она облечена. Набор одних и тех же стершихся слов – лексика сокращена до убогого минимума, в чтении язык совершенно невыносим, в устной речи его бедность компенсировалась, видимо, модуляцией голоса и завораживающей слушателя экзальтацией.
«Старое представление о семье и браке отмирает на наших глазах – сама молодежь начинает смотреть на девушек своего класса как на своих товарищей. Чем была девушка для старших поколений? Или только женой, или только игрушкой. Теперь это товарищ по общей борьбе».
«Частной собственности нанесен смертельный удар. И от этого удара легче дышать. Все были сжаты в тисках, и не было выхода до того момента, пока незыблемо царила частная собственность».
Это – из опубликованных речей, произнесенных ею в ту осень и зиму. Молодежь слушала Коллонтай с восторгом – возможно, поэтому Ленин решил сделать ее полномочным представителем ЦК в только что созданном комсомоле. Он слышал ее выступление на конференции беспартийных работниц – сам выступал, и Крупская, и Луначарский, а овации достались только ей. Но Ленина это ничуть не смущало, лавры «артиста», срывающего аплодисменты, его вовсе не привлекали. Его интересовала лишь власть, безграничная и абсолютная, и если кто-то своим ораторским блеском мог способствовать этому лучше, чем он сам, – и отлично, какие могли быть счеты?
Казалось, после драматичного, принесшего столько мук восемнадцатого девятнадцатый год обещал ей вернуть былое положение – на нее сыпались все новые и новые должности, назначения, поручения. Но свалилась и новая беда: в Петрограде арестовали Дяденьку. Ни за что ни про что… К бывшей столице приближался Юденич, и Троцкий охотно выполнял поручение, данное ему Лениным: «…нельзя ли мобилизовать еще тысяч двадцать питерских рабочих плюс тысяч десять буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича». Саткевичу, дворянину и царскому генералу, предстояло стать одним из этих десяти тысяч, а то и одному из нескольких сот. Об этом сообщила Александре по телефону жена Дяденьки – к кому же было ей еще обратиться, с кем еще – из «нынешних» – у него была «связь»?..
«Хожу с камнем на сердце, ни о чем другом не в состоянии думать» – эти несколько строк дневника определяют ее душевное состояние после полученного известия. Но что же так ее удивило? Ведь ленинская мера сама по себе никаких возражений у нее не вызвала. Просто «буржуями» она считала людей, лично ей не знакомых, чья судьба не вызывала никаких переживаний: то были не люди, а всего лишь «представители класса», обреченного на уничтожение. Но Дяденька?! Разве он – «представитель»?..
Прежде всего она позвонила Горькому – он считался главным петроградским заступником. Но Горькому если что и удавалось, то в той же Москве, куда он звонил, а то и ездил – в особо экстренных случаях. Она кинулась – по старой памяти – к Леониду Красину, – увы, в таких делах его влияние было не велико. Дзержинский мялся, пространно рассуждал о спасении революции, о партийном долге, о чем-то еще, и она поняла, что от праздной их болтовни только теряется драгоценное время. Тогда решилась на звонок самому Ильичу. Сантиментов тот не любил, разговоры о гуманности воспринимал как личное оскорбление, а панические сводки из Петрограда делали его еще более непримиримым. Но когда Коллонтай сказала: «Это для меня вопрос жизни. Не для Саткевича, а для меня», – сразу все понял и, не вдаваясь в детали, приказал освободить. Личное распоряжение Ленина осталось в составленном на генерала чекистском досье.
У нее еще хватило сил провести конференцию женщин-работниц, и она тут же свалилась с тягчайшим воспалением почек. Болезнь сопровождалась сильными болями, но, превозмогая их, Коллонтай запоем читала и запоем писала. «Попалась старая книга о мадам де Сталь и Наполеоне. Она его считала узурпатором, но он не был узурпатором, а внешнее соотношение сил и победоносная буржуазия сделали из него фетиш и превратили в тирана. Места для Бабефа и Геберов не осталось, или их время еще не пришло. Мысли Вольтера и Руссо, все их идеалы о свободе и равенстве уложили в четко сформулированный кодекс Наполеона».
Так писала она для себя. А так – для читающей публики: «Участие женщин на обоих фронтах – трудовом и красном – разбивает последние предрассудки, питавшие неравенство полов. Необходимо вовлечь женщин в военное дело […] Всех пропустить через Всевобуч […] Это путь к свободе. Внушайте женщинам, что только коммунизм освободит их от всех болезненных и будто бы неразрешимых проблем в области личной жизни, под тяжестью которых, уступая предрассудкам и устарелым традициям, до сих пор задыхаются и женщины-работницы, и женщины-интеллигентки».
Она долго болела. Дыбенко, мотаясь с одного фронта на другой, забрасывал ее письмами, которые мало чем отличались друг от друга. «Шура, Голуб милый нежный любимый несколько слов пишу под звуки боя в 8 верстах от Царицына. Я разгромил царицинский фронт противника, взят в плен гренадерский полк целиком. Я потерял в бою почти весь командный состав. Жажду видеть моего мальчугашку и сжат его в своих объятиях». И сразу же вслед: «[…] Невообразимая тоска обхватила меня. Кипит работа, но все это тоска, кроме моего мальчугашки. […] Ты единственное достойное существо, тобою наполнены все мои фибры. […] Многим женщинам хотелось бы занят твое место, но нет на них времени, даже на письма его нет […]». Она с горечью отшутилась в ответном письме, посоветовав все же найти время: не на письма – на женщин. Последовал телеграфный отклик: «Вечно твой Павел жаждет отдохнуть на Кавказе под крылышком Голубя и в объятиях мальчугашки».
С отдыхом пока ничего не получалось. Центробаба занималась всем – и в женотделе ЦК, и в таком же – в Коминтерне, наставляла комсомольцев, читала лекции, проводила митинги, готовила конференции и выступала на них и еще писала книги и статьи – как всегда, не было отбоя от заказов, но и времени не было тоже. Если удавалось выкроить день-другой, она мчалась в Петроград, чтобы повидаться с Зоей. На Дяденьку времени не находилось – похоже, она боялась этой встречи, боялась воспоминаний, боялась проявления еще не умерших чувств. А в Москве ей всегда не хватало времени на Петеньку – Маслов звонил множество раз, всегда натыкаясь на ее безмерную занятость. Зато в один из своих петроградских наездов, после долгого перерыва, она увидела Раскольникова: с поста командующего Волжско-Каспийской флотилией он был снова «брошен» на Балтику и приехал не один, а с женой.
Имя этой женщины уже было Александре хорошо известно, но встретиться с ней лицом к лицу еще не пришлось. Лариса Рейснер, писательница и журналистка, чуть ли не во всем была точной копией Коллонтай и вместе с тем всем – буквально всем – разительно от нее отличалась Дочь известного всей культурной России петербургского профессора права, аристократка и интеллигентка, она неистово увлеклась революцией, ее масштабом, ее стремлением переделать мир и поставила ей на службу свое блестящее перо. Ни в какую политику не лезла, ни к каким постам не стремилась, агитацией не занималась и была бесконечно далека от того, что теперь называют популизмом. Лариса Рейснер не стремилась быть понятой всеми – она писала для тех, с кем был у нее общий язык, то есть для хорошо образованной, грамотной публики. И – странное дело – как раз оттого, что она не становилась на корточки, чтобы расширить читательский круг, он был необычайно широким. Может быть, потому, что у нее был действительно яркий, самобытный стиль, богатый, гибкий язык, метафоричность – все то, что так контрастировало с плоским, унылым, доведенным до примитива бесстильем Коллонтай. Писать, как Лариса, она не могла, но была достаточно умна, чтобы понимать это. Ревность творческая множилась на женскую ревность.
До встречи с Раскольниковым у Ларисы была большая и взаимная любовь с Карлом Радеком, блистательным авантюристом, партийным идеологом и стилистом, к тому же и вселенским полиглотом, но он был женат и предпочел остаться хорошим семьянином, любящим мужем и отцом. Раскольников был свободен не только формально, он успел уже вырвать из сердца так пленивший его образ Коллонтай, найдя в Ларисе, с которой встретился на Волге, то же сочетание интеллигентности, аристократизма и революционного романтизма. Другое дело, что, применительно к Коллонтай, он все это скорее выдумал, чем увидел, но ведь человеку свойственно верить в свое воображение куда сильнее, чем в постылую реальность.
Лариса была на 23 года моложе Коллонтай, и уже одно это не могло не ранить соперницу, с которой они встретились в Петрограде. Несколько раз их пути пересеклись – в частности, у Горького, – и всюду душой компании оказывалась Лариса, а не Александра. Вот как описывает Ларису в тот год мемуарист: «Косы уложены кольцом вокруг высокого чистого лба. Звенящий, как сталь, смех. Коварная наивность, заставляющая пошляка открыться, откровенничать и получить внезапный, убийственный удар острием бритвы. Во время беседы надо быть всегда начеку, как в разведке, чтобы не оказаться осмеянным, опустошенным и отброшенным в сторону, как шелуха».
Раскольников смотрел на Ларису восторженными глазами – всего три года назад он так же смотрел на Коллонтай, а теперь его взгляд, обращенный к ней, не выражал ничего, кроме уважения к стареющей даме. Все остальные, кто был влюблен в нее раньше – и Дяденька, и Петенька, и Санька, – остались столь же восторженными ее обожателями. Стремились к общению с ней, к беседам и переписке. От Раскольникова, когда она заговаривала с ним, веяло скукой.
То, что не получилось в декабре, удалось осуществить полгода спустя. В мае двадцатого Дыбенко и Коллонтай получили короткий отпуск и встретились на Кавказских минеральных водах – в правительственном санатории Кисловодска. Ему добраться до санатория не стоило труда – он воевал поблизости, командуя Кавказской дикой дивизией, влившейся впоследствии в Первую Конную армию Семена Буденного, вскоре так ярко явленной миру в классических новеллах Исаака Бабеля. Коллонтай пришлось вымаливать спецвагон – передвигаться иным транспортом она уже разучилась – и спецохрану.
Но отдых был коротким – недолго пришлось нежиться ее Орлу «под крылышком Голубя и в объятиях мальчугашки». Путь лежал снова в Крым, где укрепилась армия барона Врангеля. В созданное при нем «правительство Юга России» вошел в качестве министра иностранных дел известнейший экономист, философ, историк, публицист Петр Струве, с которым когда-то молодая Шурочка Домонтович осмелилась спорить на чашке чая в доме Стасовых. Через четверть века после этой встречи ему предстояло отправиться в изгнание на последнем пароходе, покидавшем Севастополь, а его оппонентке вторично войти в Крым – на красных штыках.
Врангель отверг предложение о капитуляции и вывез из Крыма 83 тысячи человек – солдат и беженцев. По официальным сводкам красные взяли в плен 25 тысяч бойцов, но «в наличии» не оказалось ни одного. В Москве эти подробности мало кого волновали, зато все, кто находился в Крыму, хорошо знали, куда эти тысячи «испарились». Руководившие «чистками» два чекиста – обезумевшая Розалия Землячка и другой садист, венгр Бела Кун, – расстреляли не двадцать пять, а восемьдесят тысяч бойцов, окончательно решив тем самым «проблему». Коллонтай была знакома с Землячкой и затеяла разговор о незаконности этих расстрелов. Чекистка не удостоила дискуссии «Дыбенкову жену», ткнув ей в лицо написанное ею же год назад обращение к жителям Крыма и приказ: «вплоть до расстрела». «Война», – кратко подытожил Дыбенко, «закрывая» вопрос. «Революция», – поправила его Коллонтай.
Печалиться времени не было – 19 июля 1920 года в Петрограде открывался Второй конгресс Коминтерна, Коллонтай участвовала в нем на правах делегата. Обещал «подскочить» и Дыбенко: просто поразительно, с какой легкостью – при тогдашнем транспорте – он передвигался в пространстве, успевая всюду оставить лихой и кровавый след. На этот раз своих представителей прислали разные партии и организации из 37 стран. Открывшись в Петрограде, конгресс затем перебрался в Москву, где Коллонтай стала членом коминтерновского исполкома. Но запомнился ей этот конгресс совершенно другим Дыбенко примчался в Петроград накануне переезда конгресса в столицу, и вечером, перед отходом поезда, друзья сошлись в квартире Ларисы. Бывший и нынешний глава Балтфлота, а также две женщины с причудливо связанными в один узел судьбами – общими и своими.
– Не ждали нас беляки, – упоенно вещал Дыбенко, – мы ворвались на станцию, а там их высокоблагородия дрыхнут. Представьте, выбегает на перрон лысый пузан, штаны с генеральским лампасом, одна нога в сапоге, другая босиком…
Он сделал выразительную паузу, ожидая реакции. Но реакции никакой не было.
– И что же? – спросила наконец Лариса.
– Зарубили, – восхищенно выдохнул Дыбенко.
Молчание на этот раз длилось еще дольше.
– Пора на поезд, – завершила встречу Коллонтай.
Купе на двоих в коминтерновском поезде не нашлось. Коллонтай ехала с французами, выполняя, как всегда, роль бесплатного переводчика. Она проплакала всю ночь.
Шляпников, который исполнял обязанности губернатора Астраханского края, зачастил в Москву, каждый раз нанося визит Александре. Их отношения перешли в новую стадию: доверие и дружба остались, но уже без былых лирических чувств. По обоюдному согласию они скрепили этот переход обращением друг к другу на «вы». Наверно, были в этой нарочитости и искусственность, и наивность, но внешняя отчужденность не упразднила внутреннюю близость. Эта близость не была декларативной, она вскоре подтвердилась такой общей акцией, которая навсегда соединила их имена и поставила перед совместным выбором, который вполне мог оказаться фатальным для них обоих.
– Революции три года, – размышлял Шляпников, – а что дала она пролетарию? Выступать от имени класса вовсе еще не значит действовать в интересах этого класса. Мы создали сложную и запутанную бюрократическую машину и оградили ее от всякой критики. Как рабочему защищать свои интересы? Профсоюзы подмяты партаппаратом и лишены всякой самостоятельности. Дальше будет еще хуже. В семнадцатом мы верили в классовый инстинкт масс, теперь массе не доверяют, присвоив себе право выступать от ее имени. Это не революция, а контрреволюция.
– Во всем виноват Троцкий, – робко пробовала возразить Александра. – Милитаризация рабочего класса и палочная дисциплина в партии – это его идея.
– Допустим… Но Ленин же не возражает. И какое дело рабочему, кто там командует, Троцкий, Ленин или кто еще? Революцию делают не вожди, а массы.
– Если бы так!.. – вздохнула Коллонтай.
Шляпников не скрывал, что группа видных партийцев собирается начать борьбу за обретение профсоюзами независимости от партии, что хорошо ей известные деятели – такие, как Михаил Томский, Соломон Лозовский и другие, – разделяют его взгляды и – это самое главное – их разделяют тысячи партийцев на местах. Александра тоже их разделяла, но дух партийной дисциплины, которым она уже успела проникнуться, не позволял ей идти дальше разговоров при закрытых дверях и согласия (в душе) со всем, о чем говорил Шляпников. Гоня от себя крамольные мысли, она перевела разговор на милую им обоим Норвегию: Шляпников был там недавно в командировке и встречался с общими друзьями, которые занимали теперь ведущее место в профсоюзах.
– Вот увидите, Александра Михайловна, – гнул свое Шляпников, – они завоюют для рабочего класса без революции такие права, которые мы не дадим ему никакой революцией. И обойдутся без жертв, которые мы понесли.
– Пахнет примиренчеством и реформизмом, – укоризненно сказала Коллонтай.
Да чем бы ни пахло! Лишь бы права и свобода…
Ленин отчаянно испугался начавшей складываться оппозиции, понимая и ее правоту, и неизбежность ее успеха у рядовых рабочих. «Рабочие не хотят быть при бюрократах, – записала Коллонтай в дневнике. – За это В. И. обозвал их синдикалистами. И дал указание отправлять строптивых на самые трудные участки, чтобы все недовольство масс обрушилось на них». А для агитации против «крамолы» в наиболее крупные промышленные города были брошены лучшие партийные агитаторы – Коллонтай среди них считалась едва ли не первой. Ей повезло: рецидив почечного воспаления, перешедшего в хронический нефрит, позволил ей уклониться от этой миссии. Впрочем, еще не известно, кому повезло: оказавшись в качестве агитатора, она, возможно, повела бы толпу совсем не в ту сторону, в какую хотелось Владимиру Ильичу. Но она все еще была на распутье.
Внезапное событие снова резко повернуло ее жизнь. В северокавказском городе Нальчике внезапно умерла Инесса Арманд. Она поехала туда подлечиться и отдохнуть – по настойчивому требованию Ленина, обеспечившему ей царские условия в одном из санаториев. Царские условия не помогли: для буйствовавшей тогда повсюду холеры они не помеха. Инессу привезли в цинковом гробу и хоронили на Красной площади. Траурная процессия – от вокзала – растянулась на километры. «Что поразило меня, – записала Коллонтай, – в этот темный, холодный, сырой и тоскливый день у гроба Инессы – это лицо, весь облик В. И. Я его даже не узнала. Он стоял все время без шапки, опустив голову и закрыв глаза. Слышал ли он речи? Лицо его было желто-бледное и такое застывшее, точно мертвое. Он ни разу не поднял голову, ни разу не открыл глаза. Не человек – живой труп». В сороковые годы, жестоко корежа свои дневники, весь этот пассаж Коллонтай густо зачеркнула карандашом.
Но только ли от холеры умерла Инесса? Через три четверти века после ее смерти стали известны фрагменты из ее дневника. Вот что записала она за две недели до смерти: «Я теперь почти никогда не смеюсь […] Меня также поражает мое теперешнее равнодушие к природе. Ведь раньше она меня так сильно потрясала. И как мало теперь я стала любить людей. Раньше я, бывало, к каждому человеку подходила с теплым чувством. Теперь я ко всем равнодушна. […] И люди чувствуют эту мертвенность во мне, и они отплачивают той же монетой равнодушия или даже антипатии. […] Я живой труп, и это ужасно».
Поражает не только текстуальное совпадение в дневниках этих двух женщин. Правильно ли говорить в данном случае лишь об убитой любви? Разве не знаменательно: «самая человечная из революций» (выражение Ленина) убила все человеческое и в ее знаменосце, и в той, которая была ему дорога?
Теперь оба поста умершей Инессы перешли к Коллонтай. Она возглавила и женский отдел ЦК, и женскую секцию Коминтерна, чуть позже став еще и заместителем Клары Цеткин в Международном женском секретариате, и членом исполкома Коминтерна. Волей-неволей ей приходилось теперь еще чаще встречаться с Зиновьевым, которого она органически не выносила. Вот только одна ее запись о нем – безусловно, тогдашнего, а не позднейшего происхождения, – не только лишенная конъюнктурности, но, напротив, пугавшая столь обнаженным отношением к члену политбюро и ближайшему к Ленину человеку: «Он не терпит возле себя ни одного имени, которое популярно за границей. Его политика поощряет бесцветные величины, во всем послушные. Отвратительный тип этот Зиновьев. И трус!» О ее отвращении к Зиновьеву хорошо знали партийные верха. И Ленин знал, что не сулило никакой теплоты в их отношениях, и без того весьма прохладных. Знал и Сталин. И мотал на ус…
Если тяжкий недуг можно считать спасением от чего бы то ни было, то обострение болезни действительно спасало ее, избавляя от необходимости постоянного общения с «отвратительным типом». Окольными путями дошло до нее известие, что Павел на фронте снова кем-то увлекся. И о своей болезни, и о том, что она думает про него, Коллонтай сгоряча написала ему. Быстро пришел ответ: «[…] Передо мной твое письмо, твои страдания, слезы, передо мной моя могила. Не дай погибнут мне, моей любви к тебе, мой Голуб сизокрылый, дай мне прижат к груди твою любов. О! Коварство женщины разбивает нашу жизнь. Шура, Шура, зачем дальше жить? Нет цели в жизни, есть только ты, пока не погиб в бою и не получил свой надмогильный камень. Мой мятежный Голуб, о где твои несколько слов?.. […]»
Это заклинание, не производившее уже прежнего впечатления из-за чрезмерного употребления и избытка восклицательных знаков, она читала, корчась от боли, когда жизнь висела на волоске: врачи установили у нее быстро прогрессировавшую уремию. Но медицина оказалась на высоте: ее спасли.