355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » Валькирия революции » Текст книги (страница 27)
Валькирия революции
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:18

Текст книги "Валькирия революции"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

Неменяющаяся Женева, отель Ричмонд, вид из номера на Монблан, безмятежные лица прохожих, тишина и покой… На заседаниях, где она энергично защищала советские позиции и делала вид, что внимательно слушает делегатов, Коллонтай отбывала повинность. Вечерами, гуляя по улицам хорошо знакомого города, отдыхала душой, возвращаясь в мыслях к тем далеким годам, когда надежды казались вполне достижимыми, а жизнь – прекрасной. Литвинов, несмотря на свою капризность, ничуть ее не раздражал. Суховатый Яков Суриц, полпред в Германии, добивавшийся летом 1917 года ее освобождения из-под ареста, всегда помнил о своем меньшевистском прошлом, но оживлялся, лишь речь заходила о музыке или литературе. Ближе всех был Борис Штейн, недавний полпред в Финляндии, переехавший в Рим: они понимали друг друга с полуслова.

В Стокгольме все было иначе, уровень присылаемых из Москвы дипломатов удручал своей примитивностью, воспитанность и культура к ним даже не прикасались. Зою, с которой Коллонтай была неразлучна, отозвали в Москву, теперь рядом не оставалось ни одного близкого человека, к тому же никто не мог предсказать, что ждет Зою в Москве. Уезжая, она оставила Александре послание, в котором привычная политическая риторика скрывает страх перед грядущим.

«Бесстрашный ты мой трибун! […] Своим пылающим сердцем, ясной логикой ума и обаянием своей личности ты несешь пролетариату […] уверенность в победе, тепло горячего сердца, любящего каждого человека и потому умеющего ненавидеть всех, кто защищает изуверство, тиранию, эксплуатацию […]»

Из Москвы тем временем шла информация, не оставлявшая ни малейших сомнений: массовый террор начался. По этой ли причине или по случайному совпадению, Коллонтай свалилась с двумя приступами сразу: тяжкого нефрита и столь же тяжкой невралгии. Непостижимым образом сообщение о ее болезни появилось в советских газетах. Кто и зачем дал на этот счет указание редакторам? Сообщения подобного рода вообще не характерны для большевистской прессы, исключения были сделаны лишь дважды: по случаю болезни Ленина (тринадцать лет назад) и по случаю болезни Горького (только что). Кому-то – ради явно не мелкой игры – понадобилось к ним «приравнять» Коллонтай. Ничего не зная об этом, а просто тревожась за Павла, она написала ему письмо и довольно быстро получила ответ.

«Шура милая, родная, я безумно рад получить твое письмишко. Получил его в поле, во время поездки и здесь, в степи, со всей яркостью ожили все моменты нашего красивого и незабываемого общего. […] Когда я прочитал в газетах о твоей болезни, тут же написал тебе телеграмму и стал в тупик с адресом, на второй день уехал. Так телеграмма и не была отправлена, но я прошу поверить мне […] Вот уже месяца два и у меня невероятные головные боли, нарушилась нервная система. […]» Коллонтай умела читать между строк, да и кто бы не догадался, от чего теперь начинают шалить нервы?

Сообщение о состоявшемся в Москве первом из больших политических процессов совсем подломило ее. Зиновьева она не терпела, но казнь по вздорному обвинению в шпионаже, диверсиях и терроре привела в содрогание. К Каменеву вообще относилась с душевным теплом и его гибель ощутила как потерю близкого человека. С каждой диппочтой приходили известия о новых арестах, о людях, чьи имена полагалось вычеркивать из всех словарей, а их книги уничтожать. Неведомая сила побуждала ее при получении очередного крамольного списка прежде всего отыскивать букву «К»: она боялась найти там свою фамилию…

В состоянии особого нервного возбуждения она вспомнила о Боди. Заранее обговоренным способом – на чрезвычайный случай – Коллонтай дала ему знать, что просит о встрече. Тем же способом он сообщил, что сигнал принят и что приезд его состоится в ближайшие дни.

Чтобы восстановить силы после перенесенной болезни, Коллонтай уехала в санаторий и попросила не беспокоить ее без сколько-нибудь важной причины. Санаторий был расположен неподалеку от Гетеборга, в густом сосновом бору. По давней договоренности Боди должен был прибыть пароходом из Норвегии. Так он и сделал. В том же санаторном отеле «Турист» для него уже была заказана комната на вымышленное имя. Боди ожидал увидеть подавленную болезнью и переживаниями старуху, но встречавшая его на шоссе Коллонтай поразила поистине неувядающей молодостью. Ее вид находился в полном контрасте с тем паническим письмом, которое позвало его в дорогу.

Каждый день они уходили в лес на прогулку, только там позволяя себе говорить о главном. Суждения Коллонтай поразили его своей отчаянной жесткостью и отсутствием каких бы то ни было иллюзий. Больше всего угнетала ее та обстановка, в которой ей приходилось работать. «Старые работники постепенно исчезают, – говорила она, – приходят новые люди, не способные ни к критическому анализу, ни к самостоятельному принятию решений. Им нужны только указания из Москвы. Товарищеских, а тем более дружеских отношений с этими людьми у меня быть не может. Ни у кого ни к кому нет доверия, все следят друг за другом и друг на друга доносят. Это не жизнь, это пытка».

Еще более жесткими были ее суждения о том, что происходит в Советском Союзе. «Я наконец поняла, – сказала Коллонтай, – что за несколько лет Россия не сможет перейти от абсолютизма к демократии. Это нереально. Диктатура Сталина – а на его месте мог бы оказаться и кто-то другой – была, увы, неизбежной. Да, она сопровождается морем крови, но кровь лилась и при Ленине. Вспомните казни заложников, устроенные Зиновьевым в Петрограде в ответ на «белый террор». Сколько лет потребуется России, чтобы придти к свободе? Не знаю. Наверное, бесконечность».

Еще в предыдущее их свидание, при всем своем пессимизме, Коллонтай сохраняла веру в возможность каких-либо положительных перемен. Теперь от этой веры буквально ничего не осталось. «Россия с ее неисчислимыми массами, – утверждала она, – не приученными ни к культуре, ни к самодисциплине, вообще не создана для демократии. Настоящей демократии не будет здесь никогда». Называя Сталина тираном и деспотом, она тем не менее считала, что в интересах страны, диктатором которой ему привелось стать, он действует как государственный муж.

Это заявление показалось Боди нелепым, он попросил уточнений и получил их. Коллонтай выдала ему самую большую государственную тайну, которой тогда обладала, пусть и без важнейших подробностей, ей, естественно, неизвестных. Она рассказала Боди о той тайной миссии, с которой Сталин направил в Германию Давида Канделаки. Сталин панически боится войны, утверждала она, и поэтому делает все, чтобы ее избежать: он готов на любые условия Гитлера, лишь бы только отодвинуть войну, повернув нацистское оружие на Запад. Ради этого, без конца повторяла Коллонтай, Сталин не остановится ни перед чем.

О возможности своего бегства на сей раз она не сказала ни слова. Вероятно, окончательно отказалась от этого замысла, сочтя его абсолютно неосуществимым. Она вверила Сталину свою судьбу, внутренне готовясь к любому ее повороту. Но мысль продолжала фиксировать происходящее и оценивать его. «Мы проиграли, – сказала она Боди. – Идеи рухнули, друзья превратились во врагов, жизнь стала не лучше, а хуже, мировой революции нет и не будет, а если бы и была, то принесла бы неисчислимые беды всему человечеству. Но все равно надо жить и бороться». С кем и за что? Про это она ничего не сказала.

Коллонтай и Боди собирались провести вместе еще несколько дней, но внезапный звонок из Стокгольма изменил все планы. Первый секретарь полпредства, о чьей принадлежности к соответствующим службам Коллонтай знала, предупреждал о своем приезде через несколько часов по делу первостепенной важности. Времени для размышлений не было – Боди спешно собрал свой чемодан и вызвал такси. «Расскажите норвежским друзьям то, что услышали от меня» – такой была последняя просьба Коллонтай.

Эта просьба, находившаяся в кричащем противоречии не только с хорошо ей знакомыми правилами конспирации, но и с элементарной заботой о своей безопасности, наглядно свидетельствовала о том отчаянии, которое ее охватило. Она жила в свободной стране, но сознавала всю призрачность этой свободы: ведь лубянские щупальца нашли бы ее везде. Она верой и правдой служила Сталину, но в глазах людей, чьим мнением дорожила, хотела остаться человеком, не изменившим простой порядочности и основным человеческим ценностям. Она жила сегодняшним днем, но видела себя с исторической высоты, стремясь сохранить для потомков образ жертвы романтических заблуждений, а не соучастника творящихся преступлений. Она была искренней во всех своих ипостасях, даже самых несовместимых, но для любого нормального человека такая искренность выглядела как фарисейство, и она тоже понимала это, не утратив способности видеть себя со стороны. Понимала, но отказаться от роли, которую избрала сама для себя, в состоянии не была…

Секретарь полпредства прибыл через час после бегства Боди, но дело «первостепенной важности» оказалось самым рутинным и заурядным: подписать несколько пустяковых бумаг. Коллонтай еще больше укрепилась в своем подозрении: скорее всего, из Москвы пришло указание не оставлять ее без контроля, и лубянские агенты в полпредстве не смогли найти никакого другого предлога. Но знали ли они о приезде Боди или так случайно совпало? Тревожные мысли терзали ее, но ясности не было и быть не могло.

Боди в точности исполнил ее просьбу. Добравшись в Осло через Гетеборг, он сразу же связался с лидером рабочей партии фру Грепп. На обед, который та устроила для Боди, пришел и другой лидер рабочей партии Транмель, и еще несколько норвежских друзей Коллонтай. В Париже, не имея ее поручения, но чувствуя, что она одобрила бы его поступок, он рассказал о том же в доверительной беседе с Леоном Блюмом. В отличие от норвежцев, Блюм не поверил, что Сталин ищет контакта с Гитлером. «Это неправдоподобно, – сказал он Боди. – Между ними столько антагонизма, что ни о каком союзе, даже временном, не может быть и речи». Наивный Блюм!.. Во всяком случае, Коллонтай сделала то, на что была способна. Подвергая себя смертельной опасности, она попыталась предупредить западные демократии о готовности Сталина к сговору с Гитлером. Не ее вина, если мир ее не услышал.

Зато услышали другие. Боди проболтался об ошеломительной новости, которую доверила ему Коллонтай, своему приятелю – жившему в Париже польскому троцкисту Марку Зборовскому, внедренному Лубянкой в ближайшее окружение сына Троцкого Льва Седова. Естественно, очень скоро весть об этом дошла до Москвы. Возможно, дошла в искаженном виде. Или все же Боди скрыл от Зборовского источник своей информации, как и вообще свой шведский вояж? Когда Коллонтай снова оказалась в Москве, с ней пожелал побеседовать только что назначенный наркомом внутренних дел Николай Ежов. «Кровавый карлик» был предельно вежлив и чуть ли не ласков. Он просил всего-навсего дать подробную информацию о «предателе Марселе Боди», который, как он заметил, демонстрируя свою осведомленность, «вовсе не Марсель, а не то Жан, не то Александр». Ежов не спрашивал, приезжал ли недавно в Швецию этот «предатель», сама же она ничего о том не сказала. Лишь дала «служебную характеристику».

До конца своих дней Коллонтай жила под впечатлением этой беседы. Скорее всего, именно из-за нее оборвала с Боди всякую связь, которая для Коллонтай могла оказаться фатальной. Больше они не виделись никогда.

Ее переживания, связанные с этой потерей, отражены в сумбурной, но все же достаточно ясно читаемой записи: «Что заслонило, смяло улыбку в сердце? […] Нет уже хождения на крыльях, нет больше «числа», которое ждешь с нетерпением. И нет уже «интереса» к телефонным звонкам. Жизнь взяла да и провела мокрой губкой по сердцу и смыла летний рисунок в легких, нежных, теплых тонах. Нет больше рисунка. Но нет и пустоты».

Пройдет совсем немного времени, и мысль именно о пустоте, образовавшейся вокруг нее, станет самой навязчивой и самой гнетущей.

По лезвию бритвы

Приезд на очередную Ассамблею Лиги Наций в Женеву не принес даже той скромной радости, которую она испытала в предыдущем году. Тот же отель «Ричмонд», та же комната номер 103… И в основном те же люди… Но чувство давящей тоски не покидало ее. Франкистский мятеж в Испании не только служил предвестием неизбежной войны – он сразу же принес Коллонтай личную потерю: в Овиедо как советская шпионка одной из первых была расстреляна Пина Прокофьева. Некоторое отчуждение, наступившее в последние месяцы ее пребывания в Стокгольме, не перечеркнуло их былой дружбы. Мысль о том, что Пина погибла на боевом посту, несколько скрашивала горечь потери. Исчезновение старых друзей в Москве было куда большей загадкой и куда большей трагедией.

Говорить, однако, об этом с кем бы то ни было Коллонтай не могла. Никто об этом и не говорил – все старательно избегали опасной темы. Даже Штейн – самый близкий из всех, кто приехал на ассамблею. Впрочем, ближе, пожалуй, – хотя бы по стажу их дружбы – был Литвинов, но и он не дал ни малейшего повода затеять такой разговор. Разве что одна мрачная шутка позволяла понять ход его мыслей. Вспомнив недавно умершего Чичерина, симпатией к которому он никогда не отличался, Литвинов за завтраком обронил: «Георгий Васильевич всегда был везунчиком. Успел даже вовремя умереть». Никто за столом не улыбнулся – все мрачно склонились над чашкой кофе…

Надежда отойти душой хоть и в нелюбимой, но возвращающей в молодость Женеве рухнула уже потому, что приходилось ежедневно общаться с выдвинувшимся на крупные дипломатические роли Владимиром Потемкиным. Философ средней руки с внешностью аристократа и громкой дворянской фамилией приобщился к партии лишь в послереволюционные годы, но быстро оттеснил старых партийцев. Коллонтай не любила его и боялась, сразу же распознав в нем завистливого наушника и подхалима. Даже здесь, в Женеве, он приниженно льстил Литвинову, высокомерно демонстрируя при этом свою голубую кровь – не чета плебею Литвинову, по старой привычке аскета-подпольщика жующего колбасу, нарезанную на обрывке газеты.

Потайные мысли мужа выдала жена Потемкина – Мария Исаевна, – пригласившая Коллонтай на «женский чай». Наркомы и послы, заявила она, должны жить в богатстве и даже в роскоши, поднимая тем самым престиж Советского Союза. Так считает не только Владимир Петрович, многозначительно добавляла она, но главное – сам Иосиф Виссарионович. По чести сказать, и Коллонтай была не чужда тех же мыслей, но в изложении самодовольной Потемкиной, выставлявшей напоказ свои бриллианты и жемчуга, они выглядели до омерзения пошло. Сам новоявленный дипломат не отставал от своей жены, бестактно подчеркивая по каждому поводу свою образованность.

– Ваша ненависть к Германии чрезмерна, – вроде бы невпопад заявил он Литвинову, когда советская делегация отправилась на ужин в загородную таверну. Потемкин обещал угостить всех топленым сыром, а угостил перепалкой с Литвиновым.

– Вам что-то передали из Москвы? – догадался Литвинов. – Говорите прямо, не виляйте.

– Ну, кто же мне что-то передаст через вашу голову? – хихикнул Потемкин. – Я же не нарком, но имею, однако, личное мнение. Нам Германия еще пригодится, чтобы прищемить хвост Англии.

– С Гитлером против Чемберлена? – Литвинов прищурился. – Все еще мечтаете умиротворить агрессора?

– Ваша ненависть к гитлеризму туманит ваш мудрый взор, – многозначительно заметил Потемкин. Никогда бы он не позволил себе так разговаривать с наркомом, да еще в присутствии его подчиненных, если бы не обладал информацией, пока еще не доступной его собеседникам.

Крллонтай вспомнила про Канделаки, про его секретную миссию, про торговый договор, который он заключил в Германии, – о содержании этого договора ничего не знали даже в узком кругу дипломатов. Вскоре, оказавшись в Москве, она получила новое подтверждение слухов об «особой миссии» чрезвычайного эмиссара: при упоминании его имени аппаратчик любого ранга лишь опускал глаза.

Не выходили из головы вопросы Ежова, которые она никак не могла связать в единую цепь. Нового любимца товарища Сталина интересовал не только Боди, но еще и такие подробности, которые вряд ли имели отношение к ее тайной встрече с французским другом. «Не припомните ли какой-нибудь комфортабельный, но укромный отель в Копенгагене?» – спросил Ежов, и, теряясь в догадках, она назвала несколько, в которых когда-то останавливалась еще до революции и имена которых не успела забыть. «А известен ли вам какой-нибудь укромный (именно так: непременно укромный!) аэродром в Норвегии, неподалеку от Осло?» Ей припомнилось, что крохотный аэродром в Хеллере действительно существовал еще в двадцатые годы, но о том, что с ним стало теперь, ей не было ничего известно. Как ни странно, ее уклончивые ответы вполне удовлетворили Ежова, но при чем тут Боди и их тайная встреча, Коллонтай понять не могла.

Никакой связи, как оказалось, и не было – даже в воспаленном мозгу наркома внутренних дел. Читая тщательно отредактированные газетные отчеты со второго московского процесса, где судили Радека, Пятакова, Сокольникова и других ее старых друзей, Коллонтай поняла, в какую сеть ее заманили. На этот злополучный аэродром, витийствовал перед судом прокурор Вышинский, приземлился частный самолет, когда Пятаков летал в Норвегию на свидание к Троцкому! Норвежские власти тотчас опровергли эту выдумку, представив документ, подтверждавший, что вот уже несколько лет заброшенный аэродром в Хеллере не принимал ни одного самолета. Но московских фальсификаторов опровержение ничуть не смутило: оболганный Пятаков был расстрелян, и – так получалось – к фальсификации, его погубившей, приложила руку и Коллонтай. Разумом она понимала, что ни в чем не повинна, сердце говорило другое…

Арестовать в Стокгольме ее не могли – опасность подстерегала только в Москве. Или на самой границе. Поэтому каждый день начинался с тревожного ожидания московских шифровок: нет ли вызова? Еще совсем недавно она ждала его с радостью: он нес не только встречу с сыном, внуком и близкими, но еще и со Сталиным. В Москве обычно ей давали новые поручения, возвышавшие ее в собственных глазах. Теперь вызов мог означать мучительный и позорный конец.

1 апреля 1937 года ей исполнялось 65 лет – этот день она решила провести в полном одиночестве, избрав для уединения небольшой санаторий в местечке Мессеберг. Она отметила свой юбилей письмами сыну, Зое и Татьяне Щепкиной-Куперник: никого ближе у нее не было. Все три письма похожи друг на друга, в них подведение итогов и попытка отвлечься от гнетущих дум.

«Годы нехороши тем, что «тело мешает». Но сегодня я хочу видеть только хорошее: солнце, снег, уже поют птицы и текут ручейки. […] Жизнь была богата, насыщена, красочна и интересна. Кое-что сделала, меньше, чем хотела, меньше, чем мечтала, но маленький след остается. Для женщин, для великого строительства социализма, для укрепления мощи нашего любимого отечества – Советского Союза. С юности мы мечтали о социалистической революции и вот стали ее участниками. Мало того – мы строители социализма. Богатая эпоха, и быть в нее вкрапленной – само по себе счастье».

Трудно поверить, что в такое время, в таком состоянии, в такой рубежный для каждого человека день у нее не нашлось – даже для самых близких людей – ничего, кроме привычной риторики и надрывной патетики. Но страх, как наркотик, возбуждал, взвинчивал, побуждал любым способом доказывать уже многократно доказанную верность. Не только ИМ, но и себе самой.

Ночью она написала еще письмо Боди. Всего несколько строк. О том, что больше писать не сможет. И надеется быть понятой. Мог ли Боди ее не понять? Ведь о том, что происходит в Советском Союзе, с большими или меньшими подробностями знал весь мир. «Что бы ни случилось, – добавила она в пост-скриптуме, – я навсегда сохраню к Вам, дорогой друг, самые лучшие, самые теплые чувства».

Это был не только душевный порыв, но и вполне недвусмысленный отклик на появившиеся в западной печати сообщения, что ее ожидает неминуемый арест. И что, возможно, он уже произошел. Слухи были не так уж беспочвенны: к началу 1937 года из членов бывшей рабочей оппозиции на свободе остались лишь Александра Коллонтай и Зоя Шадурская.

Страхи страхами, а жизнь продолжалась. Несколько месяцев ушло на то, чтобы создать регулярную воздушную линию Стокгольм – Москва через Ригу, а не через Хельсинки, что давало обеим странам весомую экономию. Потом Коллонтай стала готовиться к визиту министра иностранных дел Швеции Сандлера в Советский Союз. Тем временем в Москве вакханалия арестов продолжала набирать темпы. От сердца отлегло, когда пришло письмо от Павла: он получил новое – притом очень почетное – назначение. Приказом наркома Ворошилова командарм Дыбенко был утвержден командующим Ленинградским военным округом, а освобожденный им пост получил внезапно впавший в немилость и резко пониженный в должности заместитель – теперь уже бывший – наркома обороны маршал Михаил Тухачевский. Павел писал, что ждет со дня на день приезда своего преемника и следующее письмо пришлет уже из Ленинграда.

Это известие от Павла Коллонтай получила в тот день, когда пришел вызов в Москву. Проститься (быть может, навсегда?) в Стокгольме ей было не с кем. Одна только мысль не покидала ее: успеет ли повидаться с сыном и внуком или арестуют сразу же – на границе? на московском вокзале? Но ее встретили с обычным – казенным – радушием, и все дни уходили на подготовку визита в Москву шведского министра иностранных дел. На этот раз Коллонтай поселили не в особняке на Спиридоновке, а в только что построенной громаде гостиницы «Москва», в самом престижном номере люксе (комната 1001) с видом на Красную площадь. Сталин, как теперь уже повелось, не удосужился ее принять, но чиновник из наркоминдела, передавая ей пропуск на почетную первомайскую трибуну, счел нужным особо отметить, что выполняет поручение товарища Сталина.

Она любовалась военным парадом, а все мысли были о том, про что рассказали ей накануне: начались повальные аресты финских друзей – несгибаемых коммунистов, работавших в Коминтерне или поселившихся в Карелии и занявших там высокие посты. Арестовали Куллерво Маннера, который в 1918 году возглавлял правительство советской Финляндии, и его жену Ханну Малм. Исчез Эйно Рахья, который при ее участии организовал бегство Ленина в Финляндию из Петрограда, когда Временным правительством был выписан ордер на его арест. Врагом народа объявлен Эдвард Грюллинг, один из основателей финляндской компартии, возглавлявший в течение 12 лет карельский совнарком. В застенках Лубянки оказались Юрье Сирола, с которым Коллонтай работала в Коминтерне, Густав Ровио, вместе с Рахья укрывавший когда-то Ленина, Иоганн Лумивуокко, возглавлявший финские профсоюзы…

Все это были добрые знакомые и друзья – ведь Финляндия всегда была особенно ей близка, за каждым именем стояли события, к которым она лично была причастна. Чуть позже аресту подвергнется Ниило Виртанен: в 1933 году, выполняя секретную миссию Коминтерна, он был арестован нацистами в Германии, и Коллонтай участвовала в борьбе за его освобождение. Год спустя Виртанена выслали в Финляндию, откуда он с величайшим трудом перебрался в Советский Союз. На свою погибель…

Дневниковая запись, сделанная после этого визита в Москву, содержит пометку: «В поезде на Або». Лишь миновав границу, она доверила свои мысли бумаге.

«В Москве все просят. «Похлопочи у Молотова». Даже самые ответственные товарищи: «Похлопочи! Похлопочи!» Но что я могу? […] Слез и горя, безысходности, обреченных людей, безвинности личной – но попали под колесо – всего этого было достаточно. Рвали сердце и душу. И знаешь: бейся головой об стену – не пробьешь. «Полоса!» Все равно что бороться с океаном. В политике свои законы. Беспощадные. […] Власть, государственные интересы раздавливают личность. Неужели так будет всегда? А я-то, а мы-то в молодости шли храбро приступом на этот неизбежный закон. «За справедливость». Теперь над этим смеются.

[…] Я знаю многих честных, трудолюбивых, чудесных работников, но жизнь их безрадостна. Вечный страх: происхождение! чистка! высылка! арест! расстрел! За что?

[…] Прежняя культура, мораль, идеологические понятия сметены без остатка. Новая эпоха, новые люди… Новые – значит ли лучшие? […]»

Ни один вопрос, ею самою поставленный, не имеет ответа. В дневнике. Но себе она их дала. Никакого влияния на ее повседневье они не оказали. Жизнь продолжалась. Она шла по своим законам, не считаясь ни с кем и ни с чем.

Тухачевский приехал в Куйбышев (так теперь стала называться Самара) утром 26 мая и после завтрака, во время которого Дыбенко успел рассказать ему о состоянии дел, отправился на окружную партконференцию, где произнес краткую речь. По дороге в штаб округа Тухачевского попросили заехать в обком. Через несколько минут оттуда вышел Дыбенко и, едва разжимая губы, сообщил ожидавшей его жене, что Тухачевский арестован.

Две с половиной недели спустя – в составе специальной военной коллегии Верховного суда СССР – Дыбенко судил Тухачевского и еще семерых крупнейших советских военачальников по обвинению в измене. На следующий день после их казни Ежов доносил Сталину о том, как вели себя судьи. Дыбенко, отметил он, в течение всего процесса не проявлял никакой активности и задал лишь несколько ничего не значащих вопросов Якиру и Уборевичу.

Через месяц после облетевшего весь мир сообщения о казни Тухачевского, Якира, Уборевича, Эйдемана, Корка, Примакова, Фельдмана и Путны Коллонтай улетала в Москву. Не по специальному вызову, а в связи с визитом министра иностранных дел Швеции Сандлера. Запись в дневнике перед отлетом передает то состояние, в котором она тогда находилась.

«[…] Жизнь изменилась резко. […] Уже никогда, никогда не вернется беспечная радость. Я за эти годы много, много пережила. Но и многое поняла. Многое похоронила. Сердце сковано, и не могу, да и нельзя страдать лично, как раньше. […] Все иначе, чем было в нашем наивном представлении. Отсутствие справедливости, непременная, неизбежная нетерпимость. А боль остается за «безвинно виновных». Что ждет в Москве?

[…] Как мы могли, как мы смели страдать тогда, в годы до мировой войны, от своих личных болячек? Ведь […] готовился пожар и впереди были годы безмерных мук для миллионов. […] Страдаю за других, за всех безвинно виновных, в этот жестокий период истории, очень жестокий. И очень трудный для нас, кто в молодости шел на борьбу «за справедливость», «за человечность», против насилия. Наивно? Да. Очень».

В ожидании официальных встреч Коллонтай показывала гостю Москву и ее музеи. Больше всего она боялась, что Сандлер заговорит об арестах и о расстрелах, но шведский министр знал толк в дипломатии и неуместных вопросов не задавал. Лишь однажды спросил, что мадам Коллонтай думает о только что вышедшей в Париже и уже прогремевшей на весь мир книге Андре Жида «Возвращение из СССР». «Ложь, ложь и еще раз ложь!» – поспешила заверить его Коллонтай, которая книгу эту еще не читала. «Возможно, – согласился с ней Сандлер, – но ведь он только что так восторгался Союзом. Может быть, здесь что-то произошло?» Зондаж был слишком очевидным, и Коллонтай тотчас перевела разговор на достоинства московского метро.

Других поводов для беспокойства Сандлер не создавал. Беседам на острые темы он предпочитал восторги по поводу русских женщин, прельщавших его своими хорошими формами: «В Стокгольме все помешаны на худобе, и в результате наши женщины лишились не только груди, но и боков». Коллонтай не любила подобных фривольностей, но сейчас они были ей куда милее любых разговоров о реальностях здешней жизни.

Приемы, завтраки, обеды в честь высокого гостя позволили ей встретиться с Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Калининым и другими «соратниками». «Настроение у всех хмурое, – отметила Коллонтай, – разговор не клеится». На завтраке у Молотова она оказалась за столом рядом с Ворошиловым. Он наклонился к ней, вымолвил шепотом «Бдительности в нас мало… Я очень страдаю». Коллонтай попыталась включиться в его тональность: «Я тоже очень страдаю – за вас. Ничего нет страшнее в жизни, чем потерять веру в моральный облик близких друзей. Это больно, очень больно. Это жуткое горе». Красный маршал чуть не заплакал: «Вы понимаете? Спасибо. Спасибо. Жуткое, кошмарное горе».

Не об этом ли диалоге – ее строки в «Записках на лету»: «Ни одного искреннего словечка, ни одной не фальшивой ноты. Дурной спектакль для других и для себя»?

Впрочем, друг с другом они бывали и искренни. Коллонтай слышала, как, повернувшись к Кагановичу, Молотов, жуя, сказал: «Невероятно скучная фигура этот министр». – «Обзеваешься», – охотно подхватил Каганович. «Что с него взять? – подытожил Молотов. – Транзитная страна». И, подняв бокал, без паузы громко продолжил: «За ваше здоровье, глубокоуважаемый господин министр. За процветание прекрасной страны, которую вы представляете и дружбой с которой так дорожит весь советский народ». «Сандлер был восхищен теплотой и искренностью оказанного ему приема», – завершила Коллонтай рассказ об этом завтраке в своих заметках.

Свое восхищение Сандлер выразил мероприятием, не предусмотренным предварительно согласованной программой. Он закатил грандиозный прощальный бал в гостинице «Метрополь». Еще не оказавшаяся в казематах Лубянки московская политическая и культурная знать, как и весь дипкорпус, веселилась до утра, поглощая несметное количество напитков, объедаясь икрой и танцуя фокстрот и танго под сменяющие друг друга оркестры. Прямо с бала, в пять утра, Сандлер проследовал на аэродром. Проводив его, Коллонтай завалилась спать.

Пробуждение вернуло ее в реальность. В гостиничном холле дожидалась жена Шляпникова – Катя. Коллонтай с трудом узнала в опустившейся, сгорбленной женщине былую хохотунью, которую, казалось, не могла сломить никакая беда. Информация была короткой: Шляпникова снова будут судить, но – за что? Ведь в политической жизни он давно уже не участвовал, несколько лет провел в ссылке, не только оглох, но почти и ослеп…

Помочь Коллонтай ничем не могла. Обреченность Шляпникова была для нее очевидна, но не потянет ли он и ее за собой? Понимала, что логики в той вакханалии нет никакой, что все решает слово вождя, и ничто больше. И НИКТО больше! И все же мучила мысль: полощут ли там, на следствии, ее имя?

Не «полоскали»… На вопрос: «С кем из прежних участников рабочей оппозиции вы поддерживаете связь?» – Шляпников перечислил с десяток имен – имени Коллонтай в этом перечне нет. Среди всякого прочего ему вменили и «клевету на советскую действительность». Клевета состояла в том, что в дневнике он сделал запись о впечатлениях от последнего посещения Ленинграда: «Лица испитые… Бледные, бескровные губы у женщин и детей говорят о плохом питании… На улицах много нищих…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю