355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » Валькирия революции » Текст книги (страница 2)
Валькирия революции
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:18

Текст книги "Валькирия революции"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)

Традиционный для той поры выход был найден: барышню отправили развеяться в Париж и Берлин под присмотром старшей сводной сестры. В отличие от Шуры Адель отличалась разумностью, а еще и верностью тем традициям, которые, по старой русской пословице, «не нами заведены». Адель к тому времени была уже замужем за двоюродным братом отца Шуры, который был старше ее ровно на сорок лет. Став в девятнадцать лет женой «первоприсутствующего в Сенате» (то есть его председателя) и, стало быть, «ее высокопревосходительством», заполучив собственный дом и пару выездных лошадей, сделав, таким образом, отличную партию, Адель могла оказаться, надеялись родители, достойным подражания примером для младшей сестры.

Но не получилось. Переписка с терпеливо ждавшим ее Коллонтаем не прекращалась – письма шли до востребования, и никакая Адель не могла этому помешать. Не увлекли Шуру ни парижские кафе, ни парижские магазины. Зато из газет и листовок набралась она знаний, которых в России недоставало: вот когда родители могли пожалеть, что обучили дочь языкам! Здесь впервые услышала Шура имена Августа Бебеля, Вильгельма Либкнехта, Клары Цеткин. Впервые узнала о существовании профсоюзов. Впервые прочитала (купила у парижских букинистов) не только Герхардта Гауптмана и Поля Бурже, но еще и Фурье, Сен-Симона и даже «Коммунистический манифест» неких Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Похоже, тогда ее увлекали еще не сами идеи, а то, что в России они считались крамолой. Сладость запретного плода на долгие годы останется для нее манящей и во многом будет определять поступки уже не юного, не восторженно романтичного, а зрелого, жестоко битого жизнью человека.

И скорее всего, именно эта сладость, а вовсе не всепожирающая любовь определила стойкость ее личного выбора. «Выхожу за Коллонтая!» С категоричностью уже «прошедшей Европу», но так и не взявшейся за ум дочери родители ничего не могли поделать. Пришлось назначать свадьбу. В одной из своих «Записок на лету» Александра писала годы спустя: «Если бы мне не оказывали дома такого сопротивления, я, возможно, и отказалась бы от Коллонтая». Красноречивое замечание, много говорящее о ее характере, и не только применительно к решению о замужестве…

Из Европы Шура привезла вольнолюбивые мысли и книги, а с ними и несколько своих рассказов. Детские мечты о писательстве она решила попробовать воплотить в жизнь. Среди ее знакомых был один-единственный профессиональный знаток литературы, причем очень высокого уровня. Ему она и отправила свои первые опыты. Разумеется, это был ее любимый учитель Виктор Острогорский. Ответ пришел незамедлительно. Острогорский подробно и уважительно разбирал ее незрелые сочинения. Он писал о хорошем замысле, о благородстве чувств, о точности авторского зрения, позволяющего увидеть то, мимо чего обычно проходят, не замечая. Но строго отметил и вялость слога, бедность языка, подражательство, банальности и штампы. Подтверждал наличие литературных способностей и советовал ни в коем случае не бросать «дела, которому вы предназначены». «…Как я вам благодарна, дорогой Виктор Петрович, – пылко откликнулась Шура на это письмо. – Сколько радости Вы мне доставили своим доброжелательным и, как всегда, мудрым советом! […] Я всегда буду следовать Вашим советам. […] Ваша Александра Домонтович».

Могла ли она предполагать, что переваливший через полувековой рубеж учитель вот уже пять лет тайно влюблен в свою ученицу, что, бездумно подписавшись «ваша» и не вложив в это слово никакого конкретного смысла, она породила у всероссийски знаменитого, европейски образованного умницы и эрудита какие-то мужские надежды? За час до того, как Владимир и Александра отправились в церковь венчаться, пришла странная и страшная весть: накануне Острогорский предпринял неудачную попытку уйти из жизни. Он отравился угарным газом, но в последнюю минуту был спасен случайно зашедшей к нему экономкой. Выжил, но остался калекой… Письмо, которое перед попыткой самоубийства он отправил своей ученице, по договоренности с мужем Александра сожгла.

Молодые отправились в свадебное путешествие. Путь их, естественно, лежал в Тифлис. О том, как прошел их медовый месяц, напомнила годы спустя в письме тете Шуре племянница Владимира – дочь его старшей сестры Женя: «Живо припомнился ваш приезд с дядей Володей к нам в Тбилиси. Как мы, дети, искренне были уверены, что перед нами не просто молодая жена нашего дяди, а какая-то воздушная и лучезарная фея из сказки. Вы были восхитительно красивы, кроме того, мы все бессознательно воспринимали то молодое счастье, еще ничем не омраченное, ту необыкновенную любовь, которую вы оба излучали. […] Помню, мы доходили до восторженного состояния, когда дядя в неудержимом порыве схватывал вас на руки и бегал, и кружился по балкону, а мы сопровождали его эволюции прыжками и радостными криками. А Вы, тетя Шура, были такая беленькая, нежная и такая счастливая.

Видимо, тогда она на самом деле была счастливой, а не только казалась такой окружающим. Ожидание ребенка продлило это счастливое состояние, но уже тогда мысль о том, не сделана ли ошибка, стала приходить к ней – сначала изредка, а потом все чаще и чаще. Красавец муж был мягок и добр, старался во всем ей угождать и предвосхищать любое ее желание, он был горазд на выдумки, стремясь ее развеселить, втянуть в домашние забавы, но чем больше он старался, тем скучнее ей становилось. Ей мечталось видеть рядом с собой человека необыкновенного, яркого, ни на кого не похожего – она же все больше убеждалась, что он зауряден. Красив? Да. Порядочен? Безусловно. Заботлив, нежен, предупредителен? Никакого сомнения. Упрекнуть его в чем-нибудь было нельзя. Но этого ей было мало. Чего точно хотела? Кто знает? Даже себе самой она не смогла бы ответить на этот вопрос. Но – чего-то другого…

Меньше чем через год после свадьбы у Шуры Домонтович, ставшей теперь Александрой Коллонтай, родился сын, названный в честь деда Михаилом и получивший вскоре домашнее прозвище Хохля из-за сумрачности взгляда и склонности вбирать наклоненную голову в плечи, когда ему кто-то или что-то не нравилось. Заботы о новорожденном отвлекли на какое-то время молодую мать от прочих мыслей. Тем более что к этим заботам прибавились еще и другие. Мать Александры, хоть в конце концов и дала согласие на ее брак с Коллонтаем, так с ним и не примирилась. Напряженные отношения в доме, где с полным комфортом могла бы устроиться еще не одна семья, побудили молодую чету искать другую квартиру. Квартира, конечно, нашлась – на Екатерининском канале, близ Кокушкина моста, многократно воспетого в русской литературе. Отец определил дочери ежемесячное содержание в размере трехсот рублей (больше половины губернаторского оклада!), чтобы не зависела материально от мужа, так что денежной проблемы не существовало. Но теперь организация быта стала долгом жены, к чему Александра совсем не была готова. Прежде всего психологически – по складу характера, который наконец-то стал проявляться. Все то, в чем женщина обычно находит выход своим склонностям и интересам – муж и ребенок, домашний уют и устройство своего очага, – не только ее не интересовало, но, наоборот, отталкивало унылостью, ординарностью и тоской.

Примером, достойным подражания, была жизнь сводной сестры Евгении, дивное сопрано которой позволило ей стать примой императорского оперного театра. Сократив свою фамилию и приняв сценическое имя Мравина, Евгения отказалась от роли женщины в привычном смысле этого слова и целиком посвятила себя сцене.

– У нее есть дело, – многозначительно, и даже с вызовом, говорила о ней Александра мужу.

– Замечательно! – откликался он, не задумываясь над глубинным смыслом этого слова – тем, который вкладывала в него жена, – подхватывал ее на руки и кружил по комнате.

Еще совсем недавно это кружение доставляло ей радость, теперь, вырвавшись из его объятий, она все чаще убегала в детскую и, запершись на ключ, давала волю слезам.

На помощь пришла бывшая домашняя учительница – Мария Ивановна Страхова. Она работала поблизости – в публичной библиотеке известного русского собирателя книг Николая Рубакина. У Александры наконец появилось «дело» – читать редкие книги в этой библиотеке. На базе рубакинской библиотеки Страхова затеяла создать передвижной (Подвижной) музей учебных пособий – просветительство было тогда навязчивой идеей русской интеллигенции, – и Александра стала ей верной помощницей. Но истинное предназначение и библиотеки, и музея состояло в другом: оба эти заведения служили легальными местами сборищ столичных «вольнодумцев» – диссидентов того времени, если пользоваться современной терминологией. Там и произошла встреча, оказавшая сильное влияние на впечатлительную Шурочку Коллонтай.

Сверстницей, с которой ее познакомила Страхова, была Леля (Елена) Стасова – дочь и племянница людей, которых знала вся грамотная Россия. Дядя ее, Владимир Стасов, был, без сомнения, самым авторитетным в то время театральным, музыкальным и художественным критиком, занимал пост хранителя императорской Публичной библиотеки и имел высший гражданский чин тайного советника. Отец, Дмитрий Стасов, возглавлял Совет присяжных поверенных Петербурга, был одним из самых выдающихся адвокатов, участником крупнейших политических процессов. Он был вместе с тем и видным музыкантом, основателем Русского музыкального общества и Санкт-Петербургской консерватории. Семья Стасовых принадлежала к высшей интеллектуальной элите России, войти в этот дом молодой женщине из совсем другой, чуждой ему среды уже само по себе означало крутой жизненный поворот, приобщение к иному кругу и, значит, к иным интересам, к иному образу мыслей.

Будь то какая-то другая подруга, ее влияние, возможно, и не было бы столь велико. Но советы Лели обладали силой едва ли не высшего авторитета. Она увлекла Александру сначала «Оводом» Войнич, потом «Спартаком» Джованьоли. Это были книги, с которых для многих в России начинался путь в революцию. Но книгами дело не ограничилось: какое-то время спустя Леля исподволь, «невзначай», стала подсовывать своей новой подруге прокламации и листовки, содержание которых со всей очевидностью говорило о том, с какими кругами связана эта девушка из столь почтенной семьи.

Разрыв со своей средой ради борьбы за социальную справедливость если и не принял тогда в России массовый характер, то, во всяком случае, стал знамением времени. О том свидетельствуют и документы истории, и воспоминания современников, но главное – художественная литература, с беспристрастностью летописца запечатлевшая этот процесс. Знаменательно, что самыми неистовыми «борцами» становились не дети «эксплуататоров», взбунтовавшиеся против участия родителей в подавлении свободы и равенства, а дети либералов и демократов, наслушавшиеся дома разговоров о несправедливости и отрицании консерватизма, набравшиеся в семье духа вольности, заразившиеся «крамолой», но со всем пылом восторженной юности устремившиеся к тем, кто звал не исправлять и совершенствовать, а низвергать и разрушать. Чем это кончилось, хорошо известно. Об этом предупреждали еще тогда истинно великие умы, способные видеть дальше ослепленных священной яростью своих современников. Но кто, где и когда слушал (и слушает!) мудрецов?

Сыну Мише не исполнилось еще и полугода, а его мать, нахватавшись первых сведений о том, что не все в этом мире гармонично и справедливо, уже была одержима жаждой участвовать в избавлении человечества от вселенского зла. Леля пригласила ее на «чашку чая» в свой дом, где регулярно собирались писатели и журналисты, адвокаты и университетские профессора, читались рефераты, велись дискуссии, шла напряженная интеллектуальная жизнь. На этот раз видный экономист и философ Петр Струве развивал и защищал реформаторские идеи Эдуарда Бернштейна. Впервые пришедшая на такие застолья симпатичная девочка, известная хозяину дома как подруга дочери, и не больше, взяла слово и запальчиво заявила, что России нужны «не реформы господина Бернштейна, а социальная революция». Воцарилось тягостное молчание. Спорить с барышней никто не стал, дискуссия прекратилась.

С чьего голоса она пела? Что не со своего – это ясно: к тому времени ее философский и литературный багаж едва ли превысил несколько книг и брошюр, ни о каком серьезном знании не могло быть и речи, никакой системы взглядов, пусть даже ошибочных, у нее не существовало. Откуда же взялся не столько этот апломб (он от характера), не столько смелость и дерзость (они от него же), но позиция, за которой не было и не могло быть ничего личного, обдуманного, осмысленного? А уж выстраданного – тем паче…

Скорее всего, эпатирующее заявление «за чайным столом» было подсказано Лелей Стасовой, не имевшей куража лично дерзить в родительском доме, но уже ставшей фанатичной марксисткой и использовавшей положение и имя отца в злонамеренных целях друзей-нелегалов. Сыграв свою роль, Александра органично вошла в нее, как входят во вкус, впервые отведав наркотик. «Дело», о котором она так мечтала, не зная, в чем оно заключается, вдруг обрело зримые очертания и стало путеводной звездой. Быть «против» – власти, привычек, морали, традиций, неважно чего, лишь бы против, – как известно, характерное свойство подобных натур.

Для них характерно еще и другое свойство – способствовать цепной реакции влияния, испытанного на себе. Леля имела беспрекословное влияние на Шуру, теперь Шура должна была с той же авторитарностью повлиять на кого-то еще. Таким человеком могла быть только Зоя Шадурская, ближайшая подруга детства, всегда с восторгом внимавшая каждому ее слову. Заразить Зою идеей социального равенства с помощью разрушения всей «прогнившей системы» труда не составило. Теперь у них обеих появилось общее «дело», придавшее их жизни осмысленность и цель. Какой же особенной скукой веяла на Александру атмосфера семейного дома с ее повседневностью, с непременной заботой о пеленках для сына, о сорочках для мужа, об уборке квартиры и закупке провизии! В доме, естественно, были горничная, кухарка и няня, но ведь ими надо было руководить, а на это ли направлено внимание женщины, у которой вдруг появилось «дело»?!

Круг знакомых между тем расширялся. Уже своих, а не полученных от родителей или их друзей. Сестра Зои Вера стала знаменитой артисткой, выступавшей под псевдонимом Юренева. Ближайшей подругой Веры была другая Вера – Комиссаржевская, еще большая знаменитость: ее появление на сцене в любой роли молодежь во всех городах России встречала громом оваций. В это трудно поверить, и, однако же, факт остается фактом: не замечательные артистки, безраздельно владевшие умами и чувствами бесчисленных своих поклонников, имели влияние на Шуру, а она на них. Вера Юренева станет впоследствии воинствующей большевичкой, Вера Комиссаржевская передаст через Александру большие деньги в партийную кассу. Впрочем, все это будет потом, потом…

О том, что влияние это было односторонним, а не взаимным, говорит еще один факт: вращаясь с ранней молодости, когда душа особенно восприимчива, в театральной и художественной среде, в кругу знаменитостей, оставивших яркий след в русской культуре, сама Александра осталась слепа и глуха к тому, что составляло дело ИХ жизни. Подлинное, высокое ДЕЛО… Ее приобщение к литературе, к театру носило строго функциональный характер. Из прочитанного и увиденного она извлекала лишь СОДЕРЖАНИЕ: тему, проблему, вопрос, притом лишь в одном – социальном – аспекте.

Но до крутого поворота жизни еще относительно далеко. Никакое «дело» еще не вытеснило полностью заботу о семье. Миша только-только учился ходить, и, как каждой матери, это доставляло ей удовольствие. Отправляясь с утра в библиотеку, в Подвижной музей или на собрание вольнодумцев, она к вечеру все же стремилась домой. Тем более что…

Военный инженер Коллонтай работал тогда на строительстве здания Михайловского артиллерийского училища. Там же работал другой военный инженер, его однокашник, приятель по академии, которую оба закончили в одном и том же году: Александр Саткевич. Холостяк, снимавший комнатенку в казенном доме. В огромной квартире Коллонтаев свободная комната была куда как лучше… Меж тем свободы жаждала и томившаяся в отцовском доме Зоя Шадурская, еще не нашедшая своего суженого. Так родилась идея создать «коммуну»: поселиться всем вместе, чтобы жилось веселее. Потайной надеждой Александры было попросту пристроить Зою: мысль казалась заманчивой – два друга женятся на двух подругах. Вслух это не произносилось, но замысел был понятен для всех четверых.

Какое-то время жили и вправду коммуной. Инженеры приходили вместе обедать, потом вместе же отправлялись чертить свои проекты. Чувствуя себя обязанным за оказанный приют, да и просто по доброте душевной, Саткевич часто делал за Владимира его работу – весело, не задевая самолюбия и не придавая значения взваленной им на себя двойной нагрузке. Вечерами собирались уже вчетвером – читали вслух стихи и прозу, но чаще «социальную публицистику», отобранную, естественно, Александрой. Зоя слушала страстно, Саткевич внимательно, Владимир зевая. Наскучавшись вдоволь, он пытался разрядить обстановку какой-нибудь – остроумной, по его мнению, – шуткой. Никто не смеялся – от этого напряжение лишь возрастало. Так проходили вечер за вечером.

Захаживали и новые Шурины друзья – учителя, журналисты, артисты. Спорили до хрипоты: самоценна ли каждая личность, имеет ли право на самовыражение и самораскрытие или должна себя подчинить интересам общества, коллектива. Позиция Александры была всегда однозначна: «наш лозунг – не торжество индивидуализма, а победа общественности». Чей это лозунг, кто именно «наш», кто «не наш», что такое «общественность», кто конкретно ее составляет, кто выражает ее интересы и кто определяет, что в ее интересах, а что не в ее, – все эти вопросы оставлялись в стороне, поскольку казалось, что ответ на них очевиден и в обсуждении не нуждается. Зоя с восторгом всегда поддерживала подругу, Саткевич молчал и слушал, а Владимир любовался женою, пропуская разговоры мимо ушей.

Потребность в писательстве не проходила, и Александра вновь взялась за перо. Теперь она писала большие повести, где «в художественной форме» трактовала социальные проблемы – так, как она их тогда понимала. Как-то незаметно для нее самой социальная проблематика в ее повестях стала перекликаться с проблемами пола. Никакой видимой причины для этого странного симбиоза не было. Хотя проблемы пола тогдашней прессой уже обсуждались, и довольно активно, но они были полностью в стороне от тех дискуссий на нелегальных и полулегальных собраниях, в которых Александра принимала участие. Скорее всего, они вторглись в сферу ее интересов отнюдь не по общественным, а по личным причинам. Много позже, вспоминая в дневнике те годы и никак не связывая личные переживания ни со своей общественной деятельностью, ни со своей литературой, Александра писала: «…K Владимиру Людвиговичу оставалась девичья влюбленность. Но «мужем» он не был и никогда не стал для меня. В те годы женщина во мне еще не была разбужена. Наши супружеские сношения я называла «воинской повинностью», а он смеясь называл меня «рыбой». Но я любила на него смотреть, мне он весь нравился и был мил, и даже было жалко его, точно жизнь его обидела».

Эта угнетавшая ее неудовлетворенность сублимировалась в пространных рассуждениях на сексуальную тему, которые она доверяла бумаге и облекала в псевдохудожественные монологи и диалоги, перемешивая их с монологами и диалогами о классовом неравенстве, о борьбе за социальную справедливость, то есть с проблемами, относившимися к сфере ее «дела». Именно так постепенно создался литературный «стиль Коллонтай», где личное становилось общественным, а общественное личным, скрывая, в сущности, ее потайные страсти и давая им выход. Но эти интимные переживания оказались созвучными столь же интимным переживаниям других, отчего в глазах автора становились глобальными, имеющими право на самое широкое звучание. Пробиться к читающей публике, стать кумиром всех страдающих и неудовлетворенных женщин превращалось в ее заветную цель.

Пока что это были не более чем домашние заготовки, которыми – из всех обитателей дома – она могла поделиться лишь с Зоей и Саткевичем: из-за «обилия Александров» его все называли А. А. В отличие от мужа, который не любил «пустословия» и «переживаний», А. А. относился к ее писаниям со всей серьезностью. Внимательный, сосредоточенный, уравновешенный, он обладал редкой способностью успокаивать, а не раздражать. Он не расточал комплименты и похвалы, но настойчиво убеждал: добросовестный труд и усидчивость всегда дают результаты. По ночам, закончив чертить проекты, он четким, каллиграфическим почерком переписывал набело ее черновики, попутно их редактируя и добиваясь смысловой точности в ущерб «художественности», которую молодая авторесса считала достоинством своих повестей.

Ее планы соединить Зою с А. А. рухнули полностью: эта миловидная, умная женщина – по причинам, которые вряд ли кто-нибудь мог объяснить, – была лишена очарования, привлекающего мужские сердца. Даже некрасивый и низкорослый А. А. не пленился возможностью не то что жениться, но и просто поволочиться за молодой подругой, которая всегда была «под рукой». Зато, в полном конфликте с его щепетильностью и высокой моралью, хозяйка дома безраздельно им завладела. Он мучительно боролся с собой – боролся, чувствуя обреченность этой борьбы.

«Как это началось с А. А.? – писала Коллонтай почти сорок лет спустя в своем дневнике. – […] Женщина чувствует, что нравится, мужчина завоевывает ее отзывчивостью и пониманием, завоевывает душу. […] Любила ли я А. А.? В те годы мы увлекались (по Чернышевскому) проблемой: «Любовь к двум». Не чужды были этой теме Байрон и Гете. Но в жизни сложнее. На распутывание узла ушло два с половиной года. Мы все трое хотели быть великодушными друг к другу, чисты перед собою и друг перед другом, и все усложняли. […] А. А. не мог рубить беспощадно. Он поддерживал во мне стремление, чтобы все было по-хорошему. И сам все запутывал. Виновата и я, потому что уверяла обоих, что их обоих люблю – сразу двух. Любить двоих – не любить ни одного, я этого тогда не понимала. […] С Володей я не могла говорить об А. А., а с A. A. могла плакать о К[оллонтае], о моей любви к нему».

Но «распутывание узла» началось далеко не сразу. Этому предшествовали мучительные переживания втайне от мужа, который, видимо, не отличался наблюдательностью и долгое время не замечал, что происходит под общей крышей. С гораздо большей полнотой об этом критическом периоде своей жизни поведала сама Коллонтай – в том же дневнике, но в записи, отделенной от описываемых событий не сорока, а всего лишь семнадцатью годами.

Пространная цитата нужна не только потому, что очень точно воспроизводит подлинные события, определившие, по сути, всю дальнейшую судьбу Александры, но и потому, что драма безвестной ее собеседницы, о которой она повествует с элегической отстраненностью, непостижимым, почти мистическим, образом повторится, и не раз, с нею самой.

«…Кууза. Осень. Льет, барабанит дождь. Вечер. Отпили чай. Мама, прислуга улеглись. А я стучусь в заветную дверь к маминой подруге Елене Федоровне, которая часто гостит в нашем доме. Недавно овдовевшая бывшая красавица, молодящаяся, хотя ей под пятьдесят, всегда хорошо затянутая, вся в завитках и высоких воротниках с пышными кружевными рюшами – так, чтобы виден был лишь пикантный носик с раздувающимися ноздрями и огромные черные глаза. […]

В халатике, немного сгорбленная и сразу постаревшая без корсета, Елена Федоровна сидит перед туалетом и массирует лицо. «Шурочка? Вы? Вот умница, что пришли. Хотите шоколадные конфеты?» Я отказываюсь. До шоколада ли? Я переживаю свою первую серьезную любовную драму. Я мать семейства. Мой мальчик с розовыми щечками спит рядом со мной на бабушкиной половине, в которой я поселилась с тех пор, как я замужем. […] Мой муж, еще недавно так страстно мною любимый, в командировке. А мое сердце уже отдано другому. Сердце ли? Я сама не разбираюсь, я сама не понимаю себя.

Я все еще люблю своего красивого мужа с его милой черной головкой, с его удальством, мальчишеской смелостью, с его шутками, с его любовью прокатиться на тройке, устроить пикник, с его порывами ко мне, с его любовью к своему – к нашему – мальчику.

Но рядом народилось, выросло, окрепло и другое чувство. Совсем другое. […] Это чувство душевного родства, близости и понимания, точно у нас с ним, с тем другим, одна душа. Мы одно в мыслях, в отношениях к жизни, к людям. Он слышит меня без слов, он понимает каждое мое движение. Он так не похож на моего мужа, даже по наружности, не говоря уже о душевном складе. […] Контрасты! И чувство к обоим уживается в душе, дополняя друг друга. Но разве это может быть, разве это бывает? Вот если бы с одним было одно, с другим другое, или даже одно и то же, но в разное время!.. Почему такая несвобода в единственный раз данной нам жизни? […]

Считается, что любовь к двум сразу – это же ненормальность. Позор! Разврат! За разгадкой своей души я и иду к Елене Федоровне. Она должна знать. По типу она «холодная женщина» […] не случайно ее звали «кукушкой». Народила детей от разных мужей (хотя официально была замужем только два раза) и разбросала по свету. Дети – это ненужное последствие того, что составляло центр ее жизни, – любовные переживания, страсти, муки, радости любви. У нее и сейчас роман – последний и мучительный. Он «мальчишка», годами по ней страдал. Она издевалась над ним, иногда снисходила. И вот теперь он собирается жениться на «девчонке»! Задето самолюбие отвергнутой красавицы, задета ревность. Пусть она даже не любит его – этот «мальчишка» был последний «дар жизни»…

[…] Она делится этим со мной. Я горда ее доверием. И со своей стороны именно ей рассказываю все. […] Разве можно любить двух?

– Конечно, можно! Женское сердце такое сложное! Но вы все равно проверьте себя, Шура, одного вы должны любить больше. Помните, как вы были влюблены в вашего мужа четыре года назад? В этой самой комнате, когда мама требовала, чтобы вы ему отказали, вы уверяли меня, что умрете, если вас за него не выдадут. А теперь…

– Я и сейчас его люблю. Если я с ним расстанусь, я никогда, никогда не найду покоя. Но расстаться с тем, с другим – вы понимаете, тогда жизнь сразу становится такой пустой, такой холодной. И я буду одинока, да, одинока, даже любя моего черноглазого, милого, любимого Володю. С кем бы из них я ни рассталась, все равно, я знаю, на всю жизнь буду несчастна.

– Ну, это, положим, глупости! Это не ваш первый и не последний роман. Вы очень влюбчивая натура, и у вас еще будет немало романов.

– Никогда! – Я страстно протестую, я возмущена, оскорблена. – То, что я теперь переживаю, это так глубоко, это на всю жизнь. Мое чувство к А. А. срослось с моей душой, это просто часть меня! Его я никогда не разлюблю, потому что это не просто любовь, это не роман – это нечто гораздо более глубокое, сложное…

Елена Федоровна слушает меня со снисходительной улыбкой.

– Если вас так много связывает с А. А., если это на всю жизнь, чего же вы колеблетесь, зачем тянуть эту муку? Зачем не порвете теперь с мужем? Верьте, это будет и для него легче, к чему изводить себя, его, А. А.?

– Если я уйду от мужа к А. А., счастья не будет. Я буду тосковать по мужу, мучиться. Наши отношения с А. А. совсем из другой области. Поймите: мне оба нужны! Они не исключают, а дополняют друг друга. Почему нельзя все оставить «так»? Почему надо непременно выбирать? Почему надо рвать по живому? Это жестоко. Это несправедливо.

– Вы сами виноваты, Шура, зачем вы все рассказали мужу?

– Как же иначе, ведь было бы бесчестно умолчать.

– Бесчестно? Это слова!.. Разве лучше, что вы все трое мучаетесь теперь? Добро бы еще вы забеременели… Вы гораздо больше влюблены в своего мужа, чем сами сознаете. И для чего создавать целую драму – объяснения, слезы, ревность, разрывы? Если бы вы ничего мужу не говорили, жили бы, как все эти годы, все трое, в близком общении и согласии. И вам было бы хорошо, и они оба были бы довольны. Конечно, А. А. страдал бы, но, уверяю вас, меньше, чем страдает сейчас, хоть вы и говорите, что он не ревнив, что он вас чудно понимает, но это кому же не обидно будет, что любимая женщина мечется между мужем и им, как маятник, то туда, то сюда… Погодите, еще лопнет у А. А. терпение, и уйдет он к другой.

– Никогда! При таком понимании, при такой близости.

[…] Мы говорили до полуночи. […] Она рассказывала, как, беременная от другого, она приходила объясняться с вернувшимся из далекой поездки мужем. […] «Когда-нибудь вы вспомните мои слова, что нет прочных отношений на свете, что чувства, желания – все преходяще». Тогда я не верила. […] В глубине души жила надежда, вернее, юная вера: вот перескачу через пропасть, а там ждет большая, радостная, красивая жизнь. […] Разве я не баловень госпожи жизни? […]

На бабушкиной половине мирно спит мой мальчик. Я крадусь мимо в свою спальню. Зажигаю свечу в фарфоровом подсвечнике и ложусь на высокую, парадную, двуспальную бабушкину постель. Засыпается сладко под мирный звук осеннего дождя, с чувством снисходительной жалости и сознанием превосходства своего положения. У Елены Федоровны все хорошее позади, а у меня – впереди».

Возможно, через семнадцать лет после этих драматических событий Александре несколько изменила память и произошло некоторое смещение дат. Переписки между нею и Саткевичем практически не сохранилось, хотя, судя по многочисленным свидетельствам, она была очень обильной. Трудно сказать сколько-нибудь точно, кто и когда ее уничтожил – скорее всего, сама Александра. Тем ценнее обрывок, кажется, того единственного письма, которое чудом сохранилось. Оно датировано б марта 1898 года. «Умоляю Вас, – писал А. А., – берегите себя! Помните, что мне очень, очень дорого Ваше здоровье, что бы дальше ни было. Обо мне не беспокойтесь. Не надо ничего говорить Володе, Вам будет только хуже». Стало быть, даже весной 1898 года Владимир еще ничего не знал – по крайней мере, от самой Александры, хотя ее драматические отношения с Саткевичем длились уже почти три года. Оказавшись в весьма двусмысленной и деликатной ситуации, Зоя ушла из «коммуны», предпочитая снимать свою квартиру, где и встречались тайно Александра и А. А. Но, ясное дело, продолжаться до бесконечности это не могло.

В апреле 1898 года Александра покинула супружескую квартиру, обосновавшись в снятых ею для себя, сына и няни меблированных комнатах на Знаменской улице. Но покоя и здесь она не нашла. Ни о какой новой семье с другим не могло быть и речи. Пять лет супружеской жизни навсегда отбили у нее охоту создать какой бы то ни было постоянный дом – семейный уют, который в ее представлении мог быть только мещанским. Квартира существовала лишь для того, чтобы в ней можно было читать и писать (то есть «делать дело») и, разумеется, спать. Любимый был нужен для ласк и для обмена мыслями – за пределами этого он оставался всего лишь обузой, отвлекавшей от «дела».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю