Текст книги "Валькирия революции"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Еще в конце июня Ленин благоразумно покинул Петроград, отправившись в Финляндию отдохнуть на даче отнюдь не бедствовавшего большевика Владимира Бонч-Бруевича. В этом был не столько политический расчет, сколько физическая необходимость: тяжкая болезнь сосудов мозга, которая через неполных семь лет сведет его в могилу, вдруг резко обострилась, потребовав кратковременного, но полного отхода от дел. При первом же известии о беспорядках в Петрограде Ленин вернулся, обратился с балкона дворца балерины Кшесинской, где разместился штаб большевиков, к небольшой толпе, но был встречен без всякого воодушевления. Приказ о его аресте, как и об аресте других большевистских лидеров, тем временем уже был подписан.
Благодаря своевременной утечке информации из министерства юстиции, Ленину и Зиновьеву удалось скрыться, а Коллонтай вместе с Шадурской арестовали еще на шведско-финляндской границе. Зою, впрочем, почти сразу же отпустили, а Александру поместили в известную (существующую и поныне) петроградскую тюрьму Кресты. Туда же были уже заключены Троцкий, Луначарский, Раскольников, Ганецкий по обвинению в причастности к афере с германскими деньгами; Каменев, Дыбенко, Владимир Антонов-Овсеенко и другие большевики – по обвинению в организации заговора против Временного правительства. Через несколько дней Коллонтай перевели в Выборгскую женскую тюрьму. Условия заключения были не Бог весть сколь суровыми. Во всяком случае, Миша и Зоя имели возможность не раз ее посетить, снабдив не только предметами первой необходимости, но и домашними пирогами, пирожными, трюфелями – Александра была немыслимой сладкоежкой.
Арест еще выше поднял и без того уже достаточно высокий ее престиж в партийных кругах. Ни до, ни после он ни разу не поднимался до такого уровня. Валькирия Революции, как и остальные арестанты и беглецы, незримо присутствовала на тайно открывшемся Шестом партийном съезде. Реальный президиум съезда, руководивший его работой, составили пять человек: Сталин, Свердлов, Ломов, Ольминский и Юренев, почетный – и самый главный – Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Коллонтай и Луначарский. Стенограмма не велась, подлинные протоколы не сохранились. Девять лет спустя Институт истории партии безуспешно пытался установить, кто же в точности на этом съезде был избран членом ЦК. Путем опроса свидетелей и сопоставления имевшихся документов удалось установить 22 имени. Вместе с Лениным, Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Бухариным, Рыковым, Сталиным, Свердловым была избрана и Коллонтай. Даже вовлекшая ее в революцию и ставшая партийным функционером Елена Стасова в ЦК не попала.
Дыбенко писал узнице Выборгской тюрьмы восторженные письма, но бдительная стража послания председателя Центробалта «гражданке Коллонтай» передавать отказалась. Обитатели Крестов использовали прогулки для политических собраний, в которые нередко вовлекались и другие арестанты, весьма далекие от политики. Троцкий предпочитал оставаться в камере и писать, но иногда выходил и он – в заграничном плаще и мягкой фетровой шляпе. Однажды во время общей прогулки с воли пришла весть о том, что около 4000 так называемых «межрайонцев» (меньшевики-интернационалисты, центристы, большевики-«примиренцы» и прочие) оптом приняты в партию. В их число входил и Троцкий, равно как и те, с кем Коллонтай жила и работала в Париже, в частности Луначарский. Это известие гулявшие по двору тюрьмы встретили криками «ура» и на радостях послали стражника в город за бутылкой водки… Через несколько недель после принятия в партию Троцкий уже стал членом ее Центрального Комитета.
Коллонтай пребывала в худшем положении – в женской тюрьме не было ни одной политической арестантки. На свидания в основном приходила Зоя, изредка Щепкина-Куперник. Проводив их, Коллонтай тотчас садилась за письма к ним же: не успела наговориться. «Моя бесконечно любимая, дорогая, близкая моя! – писала она Зое. – Ты только что ушла, только что кончился мой праздник – свидание с тобой. […] В первые дни я много спала. Кажется, выспалась за все эти месяцы напряженной работы […] Ощущение, будто я не только отрезана, изолирована от мира, но и забыта».
Долго спать, однако, ей не пришлось. После краха похода на Петроград генерала Лавра Корнилова политическая ситуация снова кардинально изменилась. Правительство решило отпустить арестованных большевиков под залог. Долгие годы существовала версия, что необходимые для освобождения Коллонтай пять тысяч рублей собрали Горький и инженер-большевик Виктор Красин. Возможно, они и собрали деньги, да в этом не оказалось нужды. Как свидетельствуют новонайденные архивные документы, ведший дело следователь Павел Александров вызвал Мишу и предложил внести за мать вместо денег кредитные облигации по их номинальной стоимости. Эти ценные бумаги, полученные Мишей несколько лет назад от управляющего имением Свикиса, уже и тогда считались разве что объектом ностальгических воспоминаний. Через несколько недель они даже формально превратились в бумажный сор. Но какую-то роль Горький все же сыграл: вместе с женой, артисткой Марией Андреевой, дал письменное поручительство за то, что Коллонтай не сбежит от властей.
В первый же день после освобождения Троцкий уже выступал в переполненном зале цирка «Модерн», а Коллонтай, собравшись для выступления на другой митинг, была у двери квартиры остановлена полицейским нарядом. Спохватившись, Керенский распорядился заменить тюрьму не освобождением под залог, как решил министр юстиции Александр Зарудный, а домашним арестом. Для большей солидности это решение вместе с ним подписали еще и заместитель военного министра Борис Савинков, и министр внутренних дел Николай Авксентьев, видный социал-демократ, в недавнем прошлом ее добрый знакомый.
Домашний арест хоть и лишил ее на время возможности принимать участие в публичных акциях, зато позволил хоть немного побыть с сыном. Ленин тем временем уже перебрался из своего укрытия – шалаша на дачной станции Разлив, где он прятался вместе с Зиновьевым, – в Финляндию. Сначала он жил в Гельсингфорсе на квартире ставшего городским полицмейстером Густава Ровио, потом сменил это убежище на конспиративную квартиру в Выборге. Едва добившись отмены домашнего ареста, загримировавшись и искусно сбивая с толку филеров, Коллонтай в сопровождении Дыбенко отправилась его навестить. О чем они говорили с глазу на глаз, когда Дыбенко сторожил подходы к квартире, ничего не известно. Но самый факт этой таинственной встречи говорит, как минимум, о том, в какой степени «партийной» близости находились тогда эти два товарища. Ни о какой иной близости не могло быть и речи – даже для подозрений такого рода нет ни малейших оснований.
Роман с Дыбенко между тем развивался совсем не так, как предыдущие романы. Казалось, в эпоху революционных потрясений находящиеся в самой их гуще люди и любовь переживают столь же бурно и порывисто, пренебрегая условностями и ничего не откладывая «на потом». Коллонтай именно так и поступала всегда, пренебрегая тем, кто и что про это скажет: условности для нее вообще не существовали. На этот раз – по причинам, которые она сама никак и нигде не объяснила, – роман, начавшись, тянулся с непривычной для нее медлительностью, прежде чем достигнуть наивысшей фазы. Сохранилось несколько почтительных записок Дыбенко того времени – при всей своей краткости они хорошо передают характер отношений Валькирии Революции и матросского лидера: «Александра Михайловна! Не откажите приехать на обед. П. Дыбенко», «Товарищ Колантай. Я буду сегодня в 7 часов вечера. С сердечным приветом. П. Дыбенко»…
Вряд ли ее смущала разница в возрасте – семнадцать лет. Отношения со Шляпниковым показали, что это не помеха. Ведь в конечном счете не Санька же бросил ее, а она его. И не случайно, наверно, к ней тянулись не те, кто старше, а те, кто моложе. Все современники отмечали, что в двадцать пять она выглядела на десять лет старше, в тридцать пять ей нельзя было дать больше тридцати, когда же ей было за сорок, она казалась двадцатипятилетней. И кто скажет, что причина, а что следствие: ее не поддающаяся возрасту внешность привлекала к ней молодых или их влюбленность делала ее все моложе и моложе?
Павел Дыбенко был выходцем из совершенно неграмотной крестьянской семьи, продолжавшей жить в деревне на Украине. Мобилизованный на действительную военную службу, он попал во флот и почти сразу же оказался вовлеченным в нелегальную работу, которую активно вели среди матросов агитаторы-большевики. В матросской среде он не только отличался лихостью, буйным темпераментом и импульсивностью поступков, но еще и слыл грамотеем благодаря исключительной красоте чисто писарской каллиграфии: каждая буква, написанная его крупным почерком, имела немыслимое количество всевозможных крючков, узлов, завитушек – всего того, что на позднейшем советском жаргоне именовалось «архитектурным излишеством». Из тех, кто его окружал никто так писать не умел, что не мешало ему – и тогда, и после – чуть ли не в каждой фразе делать немыслимое количество грамматических и орфографических ошибок.
К такого рода мелким издержкам Коллонтай относилась вполне снисходительно: главное – с Дыбенко ее связывала общая цель жизни – победа мировой революции, общая вера в коммунистические идеалы, общие друзья и враги. Перед этой общностью отступало все, что могло их разъединить, – происхождение, воспитание, знания, культура, а тем более возраст. Как всегда, ей казалась, что вот наконец-то – впервые, впервые! – она встретила человека, предназначенного ей судьбой.
В конце сентября прошли перевыборы исполкома Петроградского Совета. Его председателем по предложению большевиков был избран Троцкий. В президиум – постоянно действовавший руководящий орган – от большевиков, кроме Троцкого, вошло еще двенадцать человек: Коллонтай, Шляпников, Каменев, Иоффе, Бубнов, Сокольников, Евдокимов, Федоров, Залуцкий, Юренев, Красиков, Карахан. Хотя большинство из названных к нашему повествованию прямого отношения не имеет, их надо было всех перечислить, поскольку к этому списку мы еще вернемся.
Троцкого Коллонтай никогда не любила – при сходстве темпераментов он был полным ее антиподом. Высокомерный и хорошо знавший себе цену, решительно чуждый всяческих сантиментов, фанатик, чей ум был подобен безупречно работающей быстродействующей машине, Троцкий не терпел той самой «женской специфики», которая составляла в руководящем партийном ядре ее отличительную черту. – Он мог принять женщину в революцию при непременном условии, что она теряет всякую женственность и превращается в мужчину, носящего юбку. А лучше и прямо брюки… Коллонтай же и в революции хотела остаться не просто женщиной, но – дважды, трижды женщиной, сочетающей пылкую страсть со стрельбой во врагов рабочего класса, томную нежность – с зажигательными речами, призывающими к восстанию. Такие «несоединимости» вызывали у Троцкого откровенную брезгливость. К тому же он был убежден, что Коллонтай наушничала Ленину о его не слишком большом поклонении вождю и о его собственных притязаниях на вождизм. Встречаясь с ней и в Париже, и в Нью-Йорке, он не скрывал свой отчужденности. Не то что галантность, но и обычная вежливость – в его понимании, «буржуазная светскость» – была ему ненавистна. Работать с ним вместе было для Коллонтай истинной мукой, но охватившее ее новое чувство помогало не замечать эти «мелочи жизни».
Труднее всего было войти вместе с Троцким в комиссию ЦК, которая должна была «расследовать» обвинения против Ганецкого и Козловского в денежных махинациях и связях с немцами. Те, кому были предъявлены обвинения, сами «проверяли» их обоснованность. Как и следовало ожидать, комиссия признала всех невиновными – Коллонтай страстно ораторствовала на ее заседании, Троцкий молчал и безоговорочно подписал протокол.
Наступил день, который определил судьбы мира на многие десятилетия 10 октября на квартире уехавшего из города меньшевика Николая Суханова собрался Центральный Комитет большевиков, чтобы обсудить предложение Ленина о вооруженном восстании. Хозяйка дома – жена Суханова – большевичка Галина Флаксерман, впустив гостей, ушла «по своим делам». Из двадцати одного (по уточненным данным – из двадцати двух) членов ЦК присутствовало только двенадцать: Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Сталин, Коллонтай, Свердлов, Дзержинский, Урицкий, Бубнов, Сокольников, Ломов. Опасаясь преследований, все они явились загримированными – Ленин под старичка-крестьянина, забредшего в столицу из далекой деревни. Он изложил свои аргументы: во всей Европе нарастает революционное движение – стоит русским большевикам начать, и пожар революции охватит весь мир; империалисты – Германия и страны Антанты – готовы заключить мир друг с другом, чтобы совместно удушить русскую революцию. Керенский решил сдать Петербург немцам; близится крестьянское восстание; большевики уже обладают всенародным доверием – и так далее. Зиновьев сразу же возразил: обсуждать, достаточны ли эти аргументы для того, чтобы вооруженным путем попробовать захватить власть, бессмысленно, поскольку ни один из них попросту не соответствует истине – Ленин выдавал желаемое за действительное. Каменев убедительно показал, что «за нас» отнюдь не большинство народа России и даже не большинство международного пролетариата. Учредительное собрание, говорил он, гораздо точнее определит волю страны. То есть, иначе говоря, они оба противопоставили навязанной «диктатуре пролетариата» демократическую, парламентарную республику. С ними схлестнулись сторонники Ленина – Коллонтай, пожалуй, энергичнее всех. Ее экзальтация, как всегда, заменяла доводы, но Ленин и его сторонники в них вообще не нуждались.
Один из ораторов все же задал нескромный вопрос: возьмем власть, а что будем делать с нею потом? Ответ у Ленина был готов: «Захват власти – цель восстания. Что говорил Наполеон? Надо ввязаться в драку, а там посмотрим». Десять участников заседания проголосовали за предложение Ленина. Двое – Зиновьев и Каменев – против. Смешно, конечно, говорить о «легитимности» решения, принимаемого группой заговорщиков-нелегалов. Но все же… По свидетельствам участников Шестого партийного съезда, Урицкий вообще не был избран членом ЦК и голосовать, стало быть, не мог. Из не явившихся одиннадцати, по крайней мере, Рыков, Ногин, Милютин, Бухарин и Крестинский голосовали бы против. У Ленина, видимо, все равно было бы большинство, но отнюдь не подавляющее – это бесспорно.
О том, как принятое кучкой заговорщиков решение было осуществлено две недели спустя, хорошо известно – об этом написаны сотни и тысячи томов. В это время заседал Второй Всероссийский съезд Советов, и Коллонтай – вместе с Лениным, Троцким, Зиновьевым, Каменевым – была избрана членом его президиума. Сталин такой чести не удостоился, но в ТАКОЙ он и не нуждался. Зал заседаний был полон, но многих делегатов там не было. Некоторые, приехавшие из провинции и жаждавшие столичной жизни, ушли в оперу слушать Шаляпина – он пел в «Дон Карлосе», другие пошли смотреть великую балерину Карсавину – она впервые в тот вечер танцевала в оперетте. Ночью был избран однопартийный – исключительно большевистский – Совет Народных Комиссаров: первое советское правительство. Наркомом труда стал Александр Шляпников. На правах наркома – в качестве члена коллегии по военным и морским делам – в Совнарком вошел и Павел Дыбенко (другими членами этой коллегии были назначены наркомы Николай Крыленко и Владимир Антонов-Овсеенко, руководивший в эти часы захватом Зимнего дворца).
В эйфории победы, когда Ленин покинул съезд, чтобы в одной из прилегающих к залу комнат сочинить свои знаменитые декреты (о мире, о земле и прочие), Коллонтай дала маху, поддержав предложение Каменева об отмене смертной казни. Февральская революция, собственно, уже ее отменила, и, когда Керенский попытался ввести ее для дезертиров, больше всех негодовали большевики. Узнав, что съезд принял это решение и что «верная ленинка» Коллонтай голосовала за него, Ленин впал в ярость. «Вы что думаете, – бушевал он, – можно совершать революцию без расстрелов? Какая глупость! Какая недопустимая слабость! Пацифистская иллюзия мягкотелых интеллигентиков!» На первом же своем заседании большевистское правительство, следуя за Лениным, постановило, несмотря на решение съезда, «прибегать к смертной казни, когда станет очевидным, что другого выхода нет».
Этому предшествовало закрытое узкое совещание нескольких наркомов под председательством Ленина. В нем принял участие и Дыбенко. Было решено немедленно отрядить верных людей и направить их в министерство юстиции, чтобы изъять из хранившегося там следственно-судебного дела все документы, подтверждавшие антигосударственные контакты с немцами Ленина, Зиновьева, Коллонтай и других. Дыбенко лично принял участие в этой важнейшей акции. Как докладывал участник акции Иван Залкинд, были изъяты (и, скорее всего, уничтожены) документы германского имперского и шведских банков, через которые из Германии шли деньги русским большевикам.
Через шесть дней – 31 октября по старому стилю – состав советского правительства был расширен по личному указанию Ленина. В качестве наркома государственного призрения в него вошла Александра Коллонтай, став первой в истории женщиной-министром. Очень короткое время в правительстве одновременно состояли люди, сыгравшие такую огромную роль в ее жизни, – Шляпников и Дыбенко. Случай, пожалуй, тоже уникальный во всей мировой истории! Шляпников в этом «рабочем правительстве» был единственным рабочим. Он был решительным сторонником образования не однопартийного, а «однородного» правительства, в котором были бы представлены все партии социалистической ориентации. Но дальше протестов дело не пошло.
Ленин повелел Коллонтай любой ценой пробиться в здание «своего» министерства. Так она и поступила. Арестовав всех сотрудников, отказавшихся с ней работать, она вынудила их отдать ключи от кабинетов и сейфов. Но те оказались пусты. Второй задачей было найти помещение для Дома инвалидов войны. Не долго думая, она решила штурмом взять Александро-Невскую лавру. Ее встретил колокольный звон, созвавший сотни прихожан, попытавшихся воспротивиться силе. Но живые человеческие тела остановить Валькирию, разумеется, не могли. На следующий день во всех церквах Александру Коллонтай предали анафеме. Узнав об этом, она расхохоталась. Вечером, измученный несколькими бессонными ночами, Дыбенко принес в наркомат огромную бутыль водки, и группа наркоматских сотрудников вместе с сопровождавшими Дыбенко матросами отметили отлучение Коллонтай от церкви дружеской попойкой.
Еще два дня спустя Коллонтай внесла на заседание Совнаркома проекты двух декретов, принятие которых она считала важнейшим и первостепеннейшим делом революции. Вскоре оба они были приняты – практически без обсуждения. Декрет о гражданском браке, заменявшем собою брак церковный, устанавливавший равенство супругов и равенство внебрачных детей с детьми, родившимися в браке. И декрет о разводе, признававший брак расторгнутым по первому же, не нуждавшемуся ни в каких мотивировках, заявлению одного из супругов. Так она сама осуществила свою давнюю мечту, вряд ли предполагая, что абстрактно теоретические умствования так быстро будут практически реализованы, притом ею самой. Одним махом она уничтожила институт семьи, служивший основой общества и превращавший совокупность человеческих индивидов в цельный, подчиняющийся единым законам организм, придававший жизни и цель, и смысл. Вместе с «водой» (унизительное бесправие внебрачных детей) был выплеснут и «ребенок»: взаимные обязательства супругов друг перед другом, их совместные обязанности перед обществом, обязанности взрослых детей перед родителями.
Дыбенко тем временем вместе со своими матросами на подступах к Петрограду старался распропагандировать казаков, которых генерал Краснов собирался повести на мятежную столицу. Акция полностью удалась, Дыбенко принял капитуляцию генерала и отпустил его «под честное слово» не воевать против большевиков, а Керенский, поняв, что все проиграно, бежал, переодевшись сначала в женское платье, а затем в матросскую робу, из Гатчинского дворца, где он скрывался.
В Петроград Дыбенко вернулся победителем и успел вместе с Коллонтай принять участие в очередном заседании Центрального Исполнительного Комитета (ЦИК), который выполнял тогда роль «законодательного» органа. Заседание было очередным, но поистине историческим: обсуждался вопрос о свободе печати. Ленинцы, естественно, считали такую свободу исключительно «пресловутой» и успели уже за кратчайший период своего пребывания у власти закрыть так называемые буржуазные газеты. Это вызвало возмущение даже многих большевиков. «Пора покончить с политическим террором, – заявил большевик Юрий Ларин под гром оваций. – Печать должна быть свободной!» Ему вторил левый эсер Карелин: «Еще три недели назад большевики были самыми яростными защитниками свободы печати. Что заставило их повернуться на сто восемьдесят градусов?» Вслед за Лениным и Троцким Коллонтай, естественно, была за «свободу печати» лишь в большевистском ее толковании. Она поддержала главный аргумент Ленина: «Если первая революция (февральская) имела право воспретить монархические газеты, почему бы нам не воспретить буржуазные?»
Драматичное голосование принесло ленинцам очередную победу: за совместную резолюцию Ларина и Карелина проголосовали двадцать членов ЦИК, против – двадцать пять. В знак протеста из Совнаркома вышли Рыков, Ногин, Милютин, Теодорович и Шляпников, из ЦК – Зиновьев, Каменев, Рыков, Милютин, Ногин. «Совнарком вступил на путь политического террора, – было сказано в совместной их декларации. – Мы уходим в момент победы, потому что такая победа противоречит целям борьбы, которую мы вели». Что бы ни случилось потом, необходимо все же признать – ради истины: нашлись люди, ужаснувшиеся бездны, которая открывалась этой победой. Люди, осознавшие подлинную цель своих вчерашних единомышленников и друзей – политических авантюристов, захвативших власть с помощью одураченной ими толпы, у которой они пробудили самые низменные инстинкты.
Взбешенный Ленин готов был воздействовать любыми средствами, чтобы остудить горячие головы бунтовщиков. Коллонтай пришлась кстати и здесь. Разорвав личные отношения, она и Шляпников остались друзьями, к ее слову он по-прежнему относился с вниманием. Между ними произошел разговор, после которого Шляпников уступил нажиму – вернулся в правительство, а в благодарность получил от Ленина еще и второй портфель: «сдвоенный» пост наркома торговли и промышленности, оставленный несломленными Милютиным и Ногиным. Никогда потом он этого не мог себе простить. Только себе? Или ей тоже?..
Отношения с Павлом дошли тем временем до своего пика. Не сразу, но все же о них узнали сначала более близкие, а затем и страна, поскольку и Коллонтай, и Дыбенко были тогда в числе немногих, чьи имена находились у всех на устах.
Никогда не публиковавшееся письмо, важнейшие отрывки из которого приводятся ниже, помогут многое понять и в характере отношений «героев революции», и в их облике. Вот что написал ей (скорее всего – во второй половине ноября) на старом бланке первого помощника морского министра один из лидеров балтийских моряков Федор Раскольников, о чувствах которого к Коллонтай никто и не подозревал.
«Дорогая моя, славная моя Александра Михайловна!
То, что вчера сказал мне Павлуша, было для меня полной неожиданностью. Нельзя сказать, чтобы я ни о чем не догадывался. Нет, замечал известную интимную близость, определенную нежность отношений между Вами и им. Но я не думал, что это зашло так далеко, я совершенно не подозревал, что фактически Вы являетесь его женой. А раз это так, – это значит, что Вы его сильно любите. Такая женщина, как Вы, не может отдаваться без любви. И, поскольку я могу видеть, ваше чувство не одиноко, не односторонне, а спаяно узами взаимной любви. Павлуша сказал, что откровенно объяснить мне истинные отношения его с Вами просили Вы. Милая, милая Александра Михайловна, как я Вам благодарен! […]
Это Ваше желание поставить меня в известность о таких тайниках Вашей жизни, которых не знает почти никто, растрогало меня до глубины души, едва не до слез. Я нахожу, что Вы поступили очень честно, дорогая Александра Михайловна. Когда Вы заметили, что я жадно, как подсолнечник к солнцу, тянусь к Вам, вы правильно поняли, что здесь с вашей стороны требуется абсолютная откровенность, полная ясность всего существующего.
[…] Вы инстинктивно почуяли, что я начинаю увлекаться Вами. И в самом деле, я сам заметил, как в моей груди стало копошиться нечто более жгучее, чем простое товарищеское чувство. Вы маните, влечете меня к себе с такой же неотвратимой силой, как магнит притягивает железные опилки. К ужасу своему, я стал замечать, что во мне пробуждается самая настоящая, самая доподлинная любовь. Не проходило буквально ни одного часа, чтобы мои помыслы не возвращались к Вам. Я ложился спать и засыпал с Вашим именем на устах; когда я просыпался, то прежде всего вспоминал именно Вас. […] Когда на днях я ночевал у мамы, то, по ее словам, я и во сне бредил Вами и […] громко шептал: «Александра Михайловна! В какое отделение ушла Александра Михайловна?» […]
Я боготворю Вас […] Но […] раз Вы и Дыбенко любите друг друга, то я, как третий, как лишний и ненужный, должен уйти. […] В отношении к такому товарищу, каким для меня был и остается Павел Дыбенко, соперничество, борьба из-за женщины, является низким, неблагородным […]».
Возраст безоглядно влюблявшихся в нее мужчин, как видим, неуклонно снижался. Раскольников был ее моложе уже на двадцать лет. Но это ничуть не уменьшало накала его бурных чувств к женщине, достигшей сорока пяти. Отвергнутый и смирившийся со своей неудачей, он ревновал куда меньше, чем преуспевший счастливчик. Похоже, он гораздо искреннее относился к «Павлуше», чем тот к нему. Зоя Шадурская, которой Дыбенко сразу же приглянулся – уже потому хотя бы, что в нем души не чаяла Александра, – слушала его россказни о «коварстве» Раскольникова и верила каждому его слову. Именно с легкой руки «Павлуши» Зоя окрестила Раскольникова «гаденышем». Как ни была Коллонтай ослеплена страстью к красавцу бородачу, она понимала, что за его наветами нет ничего, кроме ревности. Но именно это и грело, возвышая ее в собственных глазах.
Молва о пылкой любви Валькирии Революции со ставшим знаменитостью вождем балтийских матросов дошла едва ли не до каждого российского гражданина, а в армейских и флотских кругах обсуждалась поистине повсеместно. Узнав о том, что подруга его детских игр, в которую он некогда был влюблен, сошлась с матросом Дыбенко и эпатирует этим Россию, морской офицер Михаил Буковский пустил себе пулю в висок. Он мог пережить все ее бесчисленные романы, но то, что дочь дворянина и генерала, всю семью которого он чтил, пала так низко, – этого вынести он не мог. Известна реакция Коллонтай на информацию об очередном самоубийстве, которое – хотела она того или нет – легло на ее совесть: «Этого еще не хватало!»
Наркому дали наконец трехкомнатную квартиру – одну из многих, стоявших без призора после бегства от большевиков прежних хозяев. Коллонтай поселилась здесь, на Серпуховской улице, 13, с Мишей и Зоей. Оба они деликатно уходили из дома, когда заявлялся Дыбенко. Впрочем, случалось это не очень часто: у обоих было дел по горло. Кроме того, знаменитый матрос боялся себя уронить в глазах других матросов: как-никак, он был их вождь. Известна фраза, будто бы сказанная им в ответ на вопрос матроса Ховрина, верно ли, что их матросскую дружбу он променял на женщину. Дыбенко ответил; «Разве это женщина? Это Коллонтай». Своей братве он, возможно, и мог так сказать, но для него Коллонтай была именно женщиной, перевернувшей всю его душу: ни в каком сне не мог он представить, что ему, малограмотному крестьянскому парню, достанется такая любовь.
Уже зная, что захваченную власть он ни под каким предлогом никому не отдаст, Ленин все же не рискнул сразу покончить с всенародной иллюзией трансформации режима цивилизованным, правовым путем. Он разрешил (да, наверно, практически и не мог воспрепятствовать) провести выборы в Учредительное собрание, назначенные еще Временным правительством. На выборах большевики потерпели сокрушительное поражение, собрав, несмотря на все подтасовки, шантаж и насилие, не более четверти голосов. Абсолютное большинство завоевали эсеры, и уже только поэтому участь Учредительного собрания была предрешена. Коллонтай была избрана его членом дважды: по списку большевиков в Петрограде и по списку большевиков в Ярославле. Наверно, мандатная комиссия, доведись Учредительному собранию нормально работать, один из мандатов признала бы недействительным.
Надежда на мировую революцию все еще владела умами тех, кто дорвался до власти. Пока не было ни малейших признаков того, что она где-то может начаться сама по себе, но для ленинцев это лишь означало, что ее следует подтолкнуть. 22 декабря ЦИК принял решение послать делегацию в Стокгольм «для установления тесной связи между всеми трудящимися элементами Западной Европы […] и для подробного осведомления ЦИК о событиях, происходящих за границей». Стокгольм был выбран, конечно, не случайно. Мало того что в воюющей Европе это была самая близкая нейтральная страна, большевики уже имели там очень прочные связи, и уж если кто мог их задействовать сразу, так это, естественно, Коллонтай. Въезд в Швецию ей все еще был заказан, но – гонимой эмигрантке, а не члену хоть и никем еще не признанного, но все же правительства! Не той же, о которой взахлеб писали газеты чуть ли не всех стран мира!
Последнее указание было таким: самой решать вопрос, «в какие страны и в каком порядке она найдет необходимым ехать непосредственно или посылать своих комиссаров […] вступить в тесные сношения со всеми элементами рабочего движения, которые стоят на точке зрения немедленной социалистической революции и ведут активную революционную борьбу против своей буржуазии…»
На «предварительные расходы» посланцам пролетарской России выдавалось 100 000 рублей из захваченной государственной казны.
Конец года ознаменовался внезапным отъездом Ленина на отдых. Заманчиво было бы обвинить его в самоуверенной убежденности, будто только что захваченную власть он прочно держит в руках и поэтому может позволить себе роскошь не обременять себя текущими делами. Все было куда драматичней. Мучительная боль в результате сильнейших спазмов головного мозга – предвестие скорого конца – требовала, как ему уже подсказывал многолетний опыт, немедленного отключения от всяких забот, полного уединения и длительного сна. Никто не должен был ничего знать о его недуге и о постигшем его очередном кризисе, кроме самых близких. На этот раз таковой оказалась Коллонтай, не считая, разумеется, Инессы Арманд.