355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » Валькирия революции » Текст книги (страница 13)
Валькирия революции
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:18

Текст книги "Валькирия революции"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

«Счастье мое! Безумно, нежно люблю тебя! Я с тобой, с тобой, почувствуй это! Я горжусь тобою и верю в твое будущее. То, что произошло, до отвращения подло, самое возмутительное – несправедливость. Но ты будь покоен, уверен в себе, и ты победишь темные силы, что оторвали тебя от дела, от меня. Как я страдаю, этого не скажешь словами. Но страдает лишь твоя маленькая Шура, а товарищ Коллонтай гордится тобою, мой борец, мой стойкий и верный делу революции товарищ. Мы работаем, чтобы ты скорее, скорее снова был с нами.

[…] Вся душа моя, сердце, мысли мои, все с тобою и для тебя, мой ненаглядный, мой безгранично любимый. Знай – жить я могу и буду только с тобой, – без тебя жизнь мертва, невыносима. Что, что сказать тебе, чтобы ты почувствовал всю силу моей любви? Моя радость, мое солнце, мой Павлуша: ты не знаешь, как я страдаю, но не мучайся за меня – ведь и оторванные друг от друга мы с тобою одно, одно душою и сердцем. […] Будь горд и уверен в себе, ты можешь высоко держать голову, никогда клевета не запятнает твоего красивого, чистого, благородного облика. На больших людей, как ты, всегда льют и от клеветы, потому что их боятся. Помни одно – не будь несдержан и резок, твое спокойствие, твоя покойная уверенность в твоей правоте – твоя лучшая защита. […] Помни также каждую минуту, что твой голубь ждет тебя, тебя – напряженно, с мукой, чтобы лететь к тебе навстречу с распростертыми крыльями. Мои руки тянутся к тебе, мое сердце тоскует, мои мысли вьются любовно возле твоей дорогой, безумно нежно любимой головы. […] Верь, верь мне, мое счастье, мой любимый, что ты еще не раз вернешь свои силы на нашем большом деле, и гляди вперед гордо и уверенно, как гляжу и я, мой ненаглядный, мой Павел, мой муж дорогой. […] Обнимаю твою дорогую, родную головку, твоя вся и навсегда твоя Шура

Меня мучает, что у тебя нет твоей шубы с собою, чтобы ты [не озяб], родной, любимый, любимый мой».

«Мы работаем» – эти слова должны были поднять его дух. Никаких «мы» не существовало – «работала» только одна Коллонтай. Она кинулась к Ленину, но тот отослал ее к товарищу Троцкому, который терпеть не мог Коллонтай и уже хотя бы поэтому – Дыбенко. Но этот неистовый нарком, не без оснований считавший себя главным мотором революции, имел и к самому Павлу личные счеты. Балтийские матросы до сих пор отказывались выполнять любые приказы Троцкого, если те не были подтверждены «своим» наркомом, то есть Павлом Дыбенко. Одного этого было достаточно, чтобы Троцкий не испытывал к «братишке», которого за глаза к в глаза называл анархистом, ни малейших симпатий Коллонтай знала это, но, преодолевая внутреннее сопротивление, пошла к нему на поклон. Вопреки ее ожиданиям, Троцкий, только что переставший быть наркомом по иностранным делам (этот пост занял Чичерин) и взявший в свои руки командование армией и флотом, снисходительно улыбаясь (как она ненавидела его улыбку!), пообещал ходатайствовать перед следственной коллегией об освобождении арестованного.

Все опять уперлось в Крыленко. На этот раз бритоголовый не прятал глаз, а, напротив, пронзал ее острым взглядом и играл желваками.

– В каком, собственно, качестве, – переходя на фальцет, спросил Крыленко, – вы занимаетесь делами, не имеющими к вам ни малейшего отношения? Где вы работаете? – с нескрываемой издевкой продолжал он, напоминая, что наркомом она быть перестала, а нового назначения не получила. – Кем вы доводитесь арестованному? Следственная коллегия будет рассматривать ваше ходатайство, когда получит ответы на эти вопросы. Ни товарищ Троцкий, ни кто-либо иной не вправе влиять на следствие.

Право на свидание все еще оставалось за нею – она пошла к Павлу, который сидел в соседнем здании.

– Хочешь ли ты быть моим мужем? – спросила с порога, не объясняя, чем вызван этот странный вопрос.

– Шура!.. – только и мог вымолвить он, сжимая ее в богатырских объятиях.

Ей с трудом удалось освободиться. Приготовившийся целый час присутствовать при их любовном диалоге дежурный чекист с удивлением увидел, что Коллонтай уходит. У нее уже созрел план. На следующее утро все газеты известили, что Павел Дыбенко и Александра Коллонтай сочетались гражданским браком, о чем в книге записи актов гражданского состояния сделана первая запись. С тех пор целые десятилетия существовала легенда, будто именно этой записью открывается вышеназванная книга и что от их брака ведет счет история советской семьи.

Но это и в самом деле всего лишь легенда. Никакой записи не было, и книги такой тогда еще не существовало. Фиктивное сообщение об этом в газетах отнюдь не было вызовом традиционной морали – об этом в тот момент Коллонтай думала меньше всего. Впоследствии она записала в своем дневнике, что таким путем связала себя с Дыбенко, дабы «исключить возможность полного разъединения нас внешними силами и […] чтобы вместе взойти на эшафот». Но и эта «революционная» риторика не больше чем поза. Причина была куда тривиальней: ей нужно было спасать Павла на правах законной жены! Крыленко, похоже, удовлетворился: послушность Валькирии и беспомощность зависимого от него Дыбенко льстили его тщеславию. Он согласился временно – до суда – отпустить Дыбенко «под поручительство законной жены».

Едва выйдя на свободу и восторженно встреченный матросами, Дыбенко сразу же уехал вместе с ними – сначала в Курск, потом в Пензу: там дислоцировались части наиболее близких ему балтийцев.

Потрясенная Коллонтай, которая дала гарантию, что он никуда не уедет и исправно будет являться на допросы к Крыленко, от стыда ли, от страха или просто под влиянием не поддающихся логике чувств, тоже никого не предупредив, уехала в Петроград. На следующее утро все газеты вышли с сообщением о бегстве первой советской четы в неизвестном направлении. Обращенный к нему через прессу призыв немедленно вернуться, где бы он ни был, Дыбенко проигнорировал. Не откликнулась и Коллонтай, хотя газеты прознали, что он находятся в разных местах, и поспешно сделали вывод, что между ними разрыв. Крыленко отдал приказ арестовать обоих, Дыбенко сообщил телеграфом, что еще не известно, кто кого арестует. «Дыбенко пошел на Крыленку, – записала в своем дневнике Зинаида Гиппиус, – Крыленко на Дыбенку, друг друга арестовывают, и Коллонтайка, отставная Дыбенкина жена, здесь путается».

Лишь в конце апреля, когда Ленин лично подтвердил, что ни о каком предварительном аресте не может быть речи, а Дыбенко должен явиться на суд, оба беглеца вернулись в Москву. В это время обострились споры, быть ли Павлу судимым так называемым «народным судом» или военным трибуналом. Ни тот, ни другой не могли руководствоваться никакими законами за отсутствием таковых, но военный трибунал находился бы в полном подчинении Троцкого, который как раз и настаивал именно на этой форме предстоящего «правосудия». Есть косвенные свидетельства, что за «народный суд» был Сталин, которого поддержал Крыленко, ненавидевший Троцкого: счастливой волею судьбы обвинитель и обвиняемый хотя бы в этом оказались едины. Дело поручили рассматривать «народному суду».

Но крыленковские эскапады против Дыбенко не стихали ни на один день. В газете «Раннее утро» он не постеснялся сообщить, что Дыбенко получил в счет жалованья аванс в размере 700 рублей, с которыми скрылся, а еще до возбуждения дела на какой-то железнодорожной станции учинил «буйство», задержав поезд до тех пор, пока не приедет Коллонтай, выехавшая ему навстречу. Им обоим пришлось печатно протестовать против «гнусных измышлений общественного обвинителя».

Суд был назначен в одном из пригородов Петрограда – городе Гатчине. Из расположенного там царского дворца недавно бежал Керенский, теперь дворцу предстояло стать местом судилища. Накануне Коллонтай написала подробный конспект речи, которую предстояло произнести Дыбенко. Точнее, она начала писать речь, но времени, видимо, не хватило, и уже через два абзаца связный текст перешел в конспект.

«Каков бы ни был приговор, я жду приговора справедливого от представителей той же трудовой массы. Я не боюсь приговора надо мной, я боюсь приговора над Октябрьской революцией, над теми завоеваниями, которые добыты дорогой ценой пролетарской крови. Помните: робеспьеровский террор не спас революцию во Франции и не защитил самого Робеспьера.

Нельзя допустить сведения личных счетов и устранения должностного лица, не согласного с политикой большинства в правительстве.

Я в оппозиции. Решение уйти из комиссариата. Спешный секретный арест. 48 часов без пищи и воды. Следственный комитет. Доносы. Секретность вредна. Народ должен знать правду о деятельности наркомов. Нарком должен быть избавлен от сведения с ним счетов путем доносов и наветов. Поведение Крыленко: он пачкает мое имя до суда на митингах и в газетах.

Во время революции нет установленных норм. Все мы что-то нарушали. Показания свидетелей, что я не пил. Говорят, я спаивал отряд. А я как нарком отказывал в спирте судовым командирам. Честно сделал, что мог и как умел. Мы, матросы, шли умирать в защиту революции, когда в Смольном царили паника и растерянность».

Невзирая на то, что очень многие обвинения, содержащиеся в этой речи, Дыбенко мог бы обратить и к себе самому, интриги и склоки, начавшие раздирать вчерашних товарищей, равно как и вся их «идейность», переданы в ней достаточно ярко. Впрочем, это был ход мыслей Коллонтай – Павел светил лишь ее отраженным светом. 9 мая «народный суд», то есть несколько подобранных рабочих, солдат и матросов, отказались подвывать Троцкому и Крыленко и оправдали Павла. Матросы вынесли его из дворца на руках Дыбенко тут же укатил в Москву, оставив Коллонтай провести в Петрограде еще один день с Мишей и Зоей. В Москве его уже ждало сообщение, что он исключен из партии: не преуспев на суде, Троцкий мстил ему – неизвестно за что – тем способом, который ему был доступен.

Приговор суда стал для Коллонтай и торжеством, и ударом. Торжеством – поскольку оправдана, в сущности, была и она, а ее Герой, ее Орел вышел победителем из схватки с теми, кого она считала своими личными врагами. Но и ударом, поскольку Дыбенко уже не в первый раз беды и неудачи делил с нею, а радость лишь со своими друзьями-балтийцами.

Когда Коллонтай вернулась в Москву, Дыбенко там уже не было. Прокутив, по рассказам «свидетелей», вместе с дружками целую ночь в подмосковном ресторане «Стрельна» и наслушавшись песен знаменитой цыганки Марии Николаевны, он утром уехал в Орел, к брату, работавшему в местном Совете. За ним увязались матросы, чтобы продолжить ликование по случаю гатчинской победы: партийные дела «братишек» не интересовали. В это самое время другие балтийцы, верные великим традициям русского флота, пытались спасти обреченные Брестским договором на сдачу немцам военные корабли, стоявшие в порту Гельсингфорса. Именно там было сейчас место Дыбенко, но кто знает, как бы он поступил, действительно на нем оказавшись?

В одном из цекистских коридоров Коллонтай внезапно лицом к лицу столкнулась с Лениным. Он пригласил ее зайти в первую же ближнюю комнату. Работавшие там сотрудники, слегка опешив, сразу вышли, сопровождавшие Ленина люди остались ждать в коридоре. «Ну-с, голубушка, что это там вытворяет ваш рыцарь? – вопрос Ленина поразил не столько своей неожиданностью, сколько нескрываемой иронией. – Если уж это вам так необходимо, так влияйте хотя бы, как следует. Похоже, не вы влияете на него, а он на вас». Ленин отчитывал ее, как девчонку. Она молчала. Может быть, и хорошо, что Павел уехал, – могла бы не удержаться и все ему рассказать…

Это был не разрыв, но глубокая, очень ранившая ее размолвка. Уязвленная до глубины души, Коллонтай сразу же приняла приглашение сформированной в ЦК агитационной бригады отправиться на открывавшем навигацию пароходе «Самолет» по Верхней и Средней Волге. Отрезвевший от ликований Дыбенко, узнав, где находится Коллонтай, поручил неотлучно находиться при ней своему другу, матросу Львову. Верный Львов воспринял поручение буквально – несмотря ни на какие протесты, он даже спал на полу возле ее койки. Ярославль, Рыбинск, Кострома, Нижний Новгород, Казань – повсюду на ее выступления сходились тысячи людей. Лекции сопровождали плакаты: «Отчет народного комиссара трудовому народу». Она рассказывала о том, что успела сделать за четыре месяца своего пребывания у власти. Сохранились свидетельства очевидцев: после ее выступлений Коллонтай забрасывали букетами сирени, и она несла их в каюту, тесня цветами безответного Львова…

Где-то между Ярославлем и Нижним на пароход поднялась выехавшая подработать и подкормиться из голодной Москвы труппа Художественного театра во главе с Василием Качаловым. Вечерами в кают-компании Коллонтай наконец-то могла отвлечься от своих агиток и рассуждать об искусстве. Разговор не клеился, поскольку у собеседников были несколько разные взгляды: Художественный театр переживал тогда глубокий кризис и еще не перешел, пусть и неискренно, на позиции большевиков. Но артисты хотели понять, чем Коллонтай удается магически влиять на публику. Качалов рассказал ей о впечатлении Станиславского, который слушал Коллонтай в Москве. С первых же фраз, отмечал Станиславский, она вносила в речь столько подъема, сколько нужно, чтобы голосом и интонацией захватить аудиторию. Ослабляя модуляцию в середине речи, она в конце снова набирала полную силу, но не переходила при этом на крик. Станиславский считал, что актеры должны учиться у популярных ораторов, среди которых Коллонтай была тогда одной из первых.

На каждой стоянке она прежде всего мчалась за свежими газетами. Жизнь в Москве по-прежнему отличалась накалом борьбы. Сталин и Шляпников были назначены «руководителями продовольственного дела на юге России», и Александра порадовалась за Саньку: подружится со Сталиным! Этот грузин был ей симпатичен уже потому, что не выносил Троцкого: об этом знали все, кто хоть как-то входил в «верха». Но больше радоваться было нечему. Наркомат по морским делам влился в наркомат по делам военным, и наркомом стал Троцкий, а Раскольников остался председателем Комитета морских комиссаров – именно от них так страдал Дыбенко, поскольку матросы ни в какую не хотели подчиняться политическим агитаторам, стремившимся надеть на них партийную узду.

К тому же на флоте назревал новый скандал, и Коллонтай опасалась, что Дыбенко ввяжется и в него: только этого еще не хватало! Балтийским флотом командовал тогда кадровый морской офицер Алексей Щастный, которого молва и газетчики возвели в адмиральский чин, упраздненный большевиками. Еще до того, как в Гатчине начался суд над Дыбенко, Щастный совершил один из самых великих подвигов за всю историю русского военного флота: пробившись сквозь льды, он вывел из осажденного немцами Гельсингфорса и привел в Кронштадт почти весь Балтийский флот – 200 боевых кораблей: линкоров, крейсеров, эсминцев, тральщиков и подводных лодок. Нет ни одного достоверного свидетельства, чем именно Щастный (или его героический поступок?) пришелся Троцкому не по душе. Известно лишь, что его вызвали в Кремль и арестовали в кабинете Троцкого на глазах у ординарца.

Дело передали в Верховный трибунал Республики, куда все тот же Крыленко на правах «общественного обвинителя» вызвал Троцкого в качестве единственного свидетеля. От ТАКОГО свидетеля доказательств не требовалось – вполне достаточно было его заявления, что Щастный готовил переворот. Предрешенный приговор был приведен в исполнение в ту же ночь.

Волна протестов прокатилась по России – особенно возмущались в военной среде. Вернувшись в Москву, Коллонтай получила письмо от Дыбенко – вместе с вырезкой из орловской газеты, где был опубликован коллективный протест против расстрела Щастного. К величайшему удивлению, она нашла среди подписавших протест и свое имя. Дыбенко в письме объяснял, что знает Шуру как принципиального противника смертной казни и как человека, который «с удовольствием ударит по Троцкому». Оттого и поставил он самовольно ее подпись…

Ее возмущению не было предела. Отзвуки его – в сохранившихся строках дневника: «Как Павел посмел считать меня карманной женой?! Забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я – Коллонтай?!!» Реакция, как всегда, была импульсивной и решительной: даже не отчитавшись в ЦК о своей агитационной поездке и, естественно, не дождавшись возвращения Дыбенко, она укатила в Петроград.

Было лето, пора белых ночей. Внезапно ставший провинциальным, город казался пустынным. Коллонтай поселилась в Царском Селе – бывшей летней резиденции императора, который в это время перемещался из Сибири на Урал навстречу своей мученической смерти. Здесь, в Царском, Миша подрядился на лето работать в созданных еще наркомом Коллонтай «детских общественных учреждениях», патронессой которых стала жена Луначарского, а помощницей у нее служила вторая жена Владимира Коллонтая Мария Скосаревская. В этом семейном кругу Александра надеялась отойти от бесконечного стресса, в который ее вовлекала судьба. «Только бы подольше не видеть Павла!» – записала она в дневнике.

Ей выпали три недели уединения, причем в условиях, о которых она никогда и не смела мечтать. Из дневника: «Я не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и половина императора Александра I это же чудо красоты, вкуса, изящества. А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка. […] Но то, что строили последние цари, скучно и безвкусно».

Имея возможность выбора, она устроилась в покоях Екатерины Великой. Найдя в библиотеке описания нравов и привычек бывших обитателей Царского, выбирала для прогулок те аллеи и тропинки, по которым особенно любила гулять императрица со своими знаменитыми фаворитами почти полтораста лет назад. Анна Луначарская, напротив, облюбовала комнаты детей последнего царя и принимала посетителей в кресле, где императрица выслушала известие об отречении мужа и о своем аресте – вместе с детьми. По вечерам с половины Луначарской доносились веселые голоса и полупьяные песни – там любили собираться «революционные» художники и артисты, которым особенно благоволил ее муж, нарком просвещения. На эти «художественные вечера» звали и Коллонтай – она ни разу не пришла.

Одиночество в опустевшем дворце, щемящая тревога, которую всегда навевают белые ночи, полный отрыв от всего, что происходит в мире, внезапно вспыхнувшая тоска по Дыбенко, которого она собиралась не видеть «как можно дольше», – таким остался в памяти этот странный, никем не дозволенный отдых, который она устроила сама себе. Но Миша был рядом – это служило оправданием всем неприятностям, которые могли ее ожидать. Сын жил в одном из домиков дворцовой обслуги – там ему было спокойнее и уютней. Однажды по какой-то причине он остался ночевать во дворце – посреди ночи Коллонтай решила ему отнести хлеба и молока. Длиннейшую анфиладу парадных комнат освещал только призрачный свет белой ночи. В царской библиотеке она споткнулась о чье-то тело, распростертое на полу. Неведомая пара предавалась любви и никак не отреагировала ни на привидение в ночной рубашке до пят, ни на расплеснутое молоко. Ей вдруг отчаянно остро захотелось в Москву, к Павлу… Но где он сейчас? От него не было никаких вестей.

Два телефонных разговора вернули ее в сладкое и тревожное прошлое, и оба оставили горький осадок. Саткевичу она позвонила сама – как всегда, его голос был ровен и нежен, но в нежности этой ей почудились холодность и отстраненность. Чего, впрочем, могла она ждать от брошенного ею, беспредельно ей преданного человека, потрясенного и общественными событиями, к которым она сама имела прямое отношение, и ее скандальной связью с малограмотным матросом, прилюдно обещавшим «рубить головы» белым генералам, Саткевичу, стало быть, в том числе. Поговорив с Дяденькой, Коллонтай разрыдалась.

Второй звонок добавил к первому новых слез. В Петроград из Москвы приехал на несколько дней Маслов вернувшийся из эмиграции еще весной семнадцатого и с тех пор не имевший с Александрой никакого контакта. От Зои он узнал о ее пребывании в Царском и позвонил сам. Разговор не клеился – оба поняли, что – по крайней мере, сейчас – им не о чем говорить. Совсем недавнее прошлое становилось давним и безвозвратным, еще и мстящим за то, что сама она так круто повернула свою жизнь…

Несколько раз звонила из Москвы Тина, ее секретарша. Строго говоря, секретарши у нее уже быть не могло, ибо Коллонтай не занимала в то время никакого поста. Но эта восемнадцатилетняя девушка, вдохновленная революцией и покоренная ораторской страстью Коллонтай, продолжала служить ей, не получая жалованья и не числясь «сов-служащей», что обрекало ее на статус «лица без определенных занятий» и, стало быть, высылку из Москвы в любой момент. Александре удалось наконец пристроить ее на работу в наркомпрос, но фактически Тина продолжала преданно служить лично ей, выполняя роль «связника» между Коллонтай и Дыбенко. Все письма с фронта тот пересылал через Тину, у которой их скопилась уже целая пачка. «Сохрани до моего приезда, не к спеху, – с деланным равнодушием отвечала Коллонтай на ее запросы. И добавляла вполне доверительно: – Пусть помучается без ответов, Павлу это полезно».

Из Москвы пришла весть об убийстве германского посла Мирбаха левым эсером Блюмкиным и о мятеже, который должен был последовать за этим убийством. Но не политическая сторона происшедшего потрясла ее, а личное участие в акции близкого друга – того самого Славушки Александровича, который утешал ее во время ареста Павла и удерживал от роковых поступков. Будучи заместителем Дзержинского – председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией (ВЧК), – он был душой и мотором заговора, продиктованного возведенными в культ якобинскими целями. Дзержинский сам арестовал своего заместителя и потребовал его немедленного расстрела.

Только тут Коллонтай позволила себе признаться, что Славушка относился к ней вовсе не платонически и мечтал об их совместной судьбе. Этот ушедший в революцию сын губернатора (его подлинное имя – Вячеслав Александрович Дмитриевский) бежал с каторги, где провел шесть лет, и под видом кочегара на русском фрахтовом суденышке добрался из Мурманска до Норвегии. Здесь он и встретился с Коллонтай. Тяжелая болезнь обезобразила его голову, лишив растительности, но не смирив революционного пыла. Живя впроголодь и не замечая никаких житейских невзгод, он оставался до конца фанатиком и певцом террора, видя в нем единственный путь к освобождению человечества от всех социальных несправедливостей. С партийным псевдонимом Пьер Ораж, с фальшивым паспортом на имя Федора Темичева, он еще летом 1916 года нелегально вернулся в Россию и встретил Коллонтай в Петрограде уже в качестве члена исполкома Петроградского Совета от левых эсеров.

Узнав об аресте Славушки, Коллонтай тут же поехала в Петроград и остановилась у Зои, которая жила в гостинице «Астория», занимаясь эвакуацией в Москву правительственных учреждений. У нее был телефон спецвязи, и Коллонтай, позвонив Дзержинскому, пыталась ему рассказать биографию Пьера Оража, которую он, видимо, знал не хуже, чем она.

– Лучше вам, Александра Михайловна, – сухо сказал Дзержинский, – не вмешиваться в эту историю. Мы уже вынесли приговор. Александрович расстрелян.

Из дневника: «Сознавать, что «мы» (то есть и я) подписали смертный приговор Славушке, было мучительно больно. […] Провела с Зоей в ее комнате бессонную ночь. Нет больше нашего Славушки. Ведь он безумно хотел своим выстрелом разбудить немецкий пролетариат от пассивности и развязать революцию в Германии. […] Под утро мы вышли на улицу. Светлая, бело-сизая ночь, любимая ночь в любимейшем городе, переходила в день, но Славушки уже нет и не будет. Милый мой Исаакиевский собор. Зеленый скверик. Пока пустынно. Скоро город заполнится спешащими по делам людьми. Кто и что для них Славушка? А ведь он жил и страдал за них! Сколько еще будет жертв ради нашего великого дела!»

В ожидании вызова от Свердлова Коллонтай вернулась в Царское и написала статью «Памяти товарища Александровича». Была отчаянная смелость в том, чтобы написать ТАКУЮ статью, да еще и отправить ее в «Правду»: «[…] Даже Троцкий признал, что Александрович умер мужественной смертью, как истинный революционер. Значит, есть что-то, что заставляет склонить голову перед его светлой памятью. […] Пусть мы и осуждаем террор, но моральный облик тех, кто беззаветно, во имя идеи интернациональной солидарности и ускорения мировой революции, пожертвовал собою, остается чистым и незапятнанным. Такие бойцы навсегда с нами».

Статью никто не напечатал. Она сохранилась лишь в рукописном варианте. Коллонтай имела мужество не уничтожить оригинал, хотя двадцать лет спустя только этого манускрипта было достаточно для пули в лубянском подвале…

За последующие три четверти века будут написаны тысячи строк, чтобы объяснить, кто первым начал террор: белые или красные. Не все ли равно, если смотреть на это с высоты наших сегодняшних знаний о прошлом? От крови равно пьянеют и те, кто первые, и те, кто вторые. Никто не имеет права на оправдательный приговор истории, но вина большевиков усугублена тем, что они подводили под массовую резню философский фундамент и умствовали у подножия виселиц насчет объективной закономерности социально полезных убийств.

Совсем не случайно советские историки вели счет красному террору с начала сентября восемнадцатого года, утверждая, что то был ОТВЕТ советской власти на ранение Ленина, на убийства Урицкого и Володарского. Но меньше чем через две недели после убийства Мирбаха Ленин лично дал приказ уничтожить царя и его семью. В 1976 году, беседуя с поэтом-сталинистом Феликсом Чуевым, Молотов на вопрос, знал ли Ленин о предстоящем расстреле царской семьи, вполне однозначно ответил; «Никто на себя не взял бы такое решение». В самом конце июля Дзержинский начал беспощадный террор против «монархистов и изменников» – якобы как ответ (всегда как ответ!) на убийство в Киеве германского фельдмаршала Эйхгорна. Только в Петрограде без суда было расстреляно около тысячи человек, в Москве чуть меньше. В августе Ленин отправил в Пензу наркома внутренних дел Украины Евгению Бош – Пенза не имела никакого отношения к Украине, зато эта фанатичка даже среди коммунистов отличалась особой жестокостью. Ей вослед полетела ленинская телеграмма: «Провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов, белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города». Максим Горький в своей газете «Новая жизнь» написал, что страна переживает «дни безумия, ужаса, победы глупости и вульгарности». По рекомендации Зиновьева Ленин распорядился закрыть газету – и эту, и другие, сохранявшие еще достоинство и независимость.

За покушением на Ленина, подлинная мистерия которого лишь сейчас начинает постепенно открываться, последовал арест участников «заговора послов»: английского генерального консула Локкарта, французского – Гренара, начальника французской военной миссии генерала Лаверня и других. Все это входило в общий замысел подготовки массовой кровавой резни, для которой нужны были «моральные основания». На британское посольство в Петрограде было совершено нападение, и защищавший его капитан Кроми убит. Донос на Локкарта, Гренара и других сделал корреспондент газеты «Фигаро» Рене Маршан с благословения сотрудника французской военной миссии Жака Садуля, симпатизировавшего большевикам и ставшего впоследствии членом французской компартии. С ним Коллонтай поддерживала дружеские отношения и от него узнала подробности всей задуманной операции.

Итоги не заставили себя ждать. 5 сентября 1918 года Совнарком принял постановление «О красном терроре». В обсуждении участвовало сорок три человека – не только наркомы, но и некоторые их заместители. После долгих дебатов все проголосовали за предложение Дзержинского, Шляпников – в том числе. (Восемнадцать из них сами станут жертвами термидора, двенадцать обреченных не доживут до того, как он начнется.) Классовых врагов предписывалось ссылать в места лишения свободы, а «уличенных или заподозренных в контрреволюционной деятельности» расстреливать. Большевики всегда выступали против смертной казни, и термин этот был изъят из лексикона еще в начале революции. Вместо него появился другой: «высшая мера наказания» или «высшая мера социальной защиты». Большевики никого не казнили – они лишь «социально защищались». Официальные (только официальные) цифры этой защиты таковы: в течение августа – сентября репрессировано 31 489 человек, из них расстреляно 6185, причем 4068 в качестве заложников. Смешные, «детские» цифры – в сравнении с тем, что наступит потом.

У Коллонтай – в дневнике: «Стреляют всех походя, и правых, и виноватых. […] Конца жертвам на алтарь революции пока не видно».

С Дыбенко удалось провести в Москве только два дня – его отправляли с «особым заданием» во вражеский тыл, на оккупированную немцами Украину: Каменев передал ему от имени Ленина, что лишь геройское поведение и исключительные заслуги перед революцией могут вернуть его в партию. Эти два дня снова напомнили Павлу и Шуре их «медовый месяц». Все прошлые обиды и размолвки были забыты, и они снова почувствовали, как их тянет друг к другу. До Павла Коллонтай и в сексе оставалась мужчиной, то есть «хозяином положения», требующим подчинения и повиновения. Дыбенко быстро преодолел барьер робости и неуверенности и на склоне короткого «бабьего века» фактически стал ее первым мужчиной.

Едва встретившись, они сразу же разлетелись в разные стороны. Коллонтай отправили в текстильные районы (Кинешма, Орехово-Зуево и другие города), где большинство составляли женщины, для выступлений на собраниях и митингах. У Дыбенко задача была куда труднее: разжечь в украинском тылу партизанскую войну против немцев и их местных союзников. Эта миссия длилась недолго, но он успел с верными людьми отправить Коллонтай письмо.

«Дорогой мой голуб, милый мой мальчугашка, я совершенно преобразился, я чувствую, что во мне с каждой минутой растет буря, растет сила. […] Я решил уехать для организации Крыма, первым делом еду в Одессу. Мой псевдоним Алексей Петрович Воронов. Милый мальчугашка, буд добра […] через Чичерина достат паспорт на проезд через границу. Явка: Одесса, Греческая, 14. Внизу спросит хозяина. Пароль: «Лошадь продается? […]»

С «организацией Крыма» ничего не получилось. Еще в августе Павла арестовали в Севастополе. Он пытался бежать, но был пойман, закован в наручники и переведен в симферопольскую тюрьму, где просидел до тех пор, пока его не обменяли на пленных немецких офицеров. Но и после освобождения не смог приехать в Москву – ему было приказано отправиться на Южный фронт, где начал наступать Деникин. Отсюда он с оказией слал Коллонтай короткие записочки и большие кульки. «Шура милая Тебе посылаются продукты которыми ты поделится с голодающими товарищами коммунистами твой друг Павел» – одно из многих и типичных его посланий того времени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю