Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Так в Англии, в городе Дувр, в пятнадцатом году я начал свою длинную хронику – может быть, единственную на свете настоящую хронику нашей войны, потому что все, что я писал в ней, было писано кровью моего сердца.
Да, занятие мне нашлось не хуже прочих: писательство. Я сам себя смешил: куда недоучившемуся ваганту, не клирику даже, браться за поистине бенедиктинский труд хрониста? Наверняка ведь найдутся знатоки получше меня, которые писать по-настоящему умеют – не то что я, который толком не знал, как пишется половина провансальских названий! Зато я пишу только правду, говорил я себе. Зато я видел все, о чем говорю. Может, и прочтет кто-нибудь. А если нет – довольно того, что Господь прочтет. Благо время есть, надо пользоваться: когда-то еще попишешь?
Но когда нам настало время отплывать обратно на материк, все-таки не было в Англии человека, который больше меня этому обрадовался. Разве что Рамонет.
* * *
Купец Арнаут, которому государственная служба не мешала обделывать купеческие дела, вез на продажу английское сукно и шерсть – единственное, что в Англии делают лучше, чем у нас. Тем более торговым людям, каковых мы из себя изображали, нужно было натуралистичное прикрытие. Но все равно не обходилось без радостных встреч: начиная с Бордо, Рамонету то и дело кто-нибудь валился в ноги, когда мы останавливались на постой в наиболее скромной гостинице. Сеньор Тоннейна, услышав про нас от какого-то не в меру радетельного горожанина, пешком прибежал в город, чтобы упросить нас переночевать у него в замке. Чем ближе к дому, тем Рамонет делался уверенней и веселей. На глазах его часто блестели слезы – но это были слезы узнавания, слезы надежды. Не раз наш возмужавший за полгода молодой граф обещал узнававшим его людям блага и вольности, «как только Собор восстановит в правах наш род». И даже у купца Арнаута не хватало духа призывать Рамонета к осторожности, к молчанию. Так естественно, что юноша не всегда может удержать рвущееся наружу сердце.
Сегодня я увижу Тулузу, мой Сион, мой розовый город! Предыдущую ночь я не мог спать, думал, все ли в порядке дома. Как там девицы, как мэтр Бернар? Самое главное – как наш граф Раймон? О последнем мы уже знали, что он жив, здоров, что наказывает нам не заезжать в Тулузу, но сразу направляться через Прованс в Марсель. Там, в вольном городе, Рамонет должен укрыться до времени и поджидать отца, чтобы вместе с ним сесть на корабль до Италии. Но само по себе удовольствие ехать по земле провансальской сводило нас с ума, сентябрьская жара пьянила, и конечно же, мы собирались вернуться в Тулузу. Рамонет, улыбаясь дрожащим ртом, сказал, что Тулузу мы миновать не можем. И мы, хотя по долгу должны были протестовать, не стали этого делать.
Чем ближе мы подъезжали, тем чаще слышали зловещие слухи – от Лиона движется стотысячное войско, ведет его Робер де Курсон, легат во Франции. Тулуза, испугавшись, послала к легату посольство консулов, якобы чтобы отказываться от графа. Конечно, говорили нам в землях виконта Ломаньского, это граф так приказал: он желает оттянуть время, чтобы не сорвался его план на участии в Соборе. А дальше, обладая ходатайством Папы, он надеется восстановить в правах и самого себя, и свои домены. Так что пока дюжине консулов наказано валяться в ногах легата и утверждать, что город не имеет ничего общего с графом, напротив же – присягнул Церкви в лице легата Пейре де Беневена, а стало быть, чист пред Богом, людьми и французским королем. Местонахождение же графа Раймона никому неизвестно и никого не интересует – хотя ясно дело, что он пока в городе, в доме рыцаря Аламана.
Однако все равно кривился Рамонет от таких новостей. И Аймерик был мрачнее тучи – он боялся за своего дядю-консула, которому наверняка придется в составе делегации ехать к войску и умолять Робера де Курсона. А поскольку дядя был Аймериковым единственным родственником, очень боялся мой друг, что и его лишится. Все ведь знают, как опасен труд консула, приехавшего к северянам отрекаться от графа: таких чаще всего берут в заложники их собственных посулов. А если Монфор с войсками соединится, или епископ Фулькон – то можно ждать и чего похуже… Эти-то оба знают, как Тулуза своему графу предана, и что все показные отречения – сплошное вранье. После Мюрета консулы так же отрекались и каялись, только чтобы выиграть время для Раймона, а потом затворить ворота перед победителями.
От таких речей я начинал сильно беспокоиться о мэтре Бернаре.
Но тем больше нам было причин ехать именно в Тулузу, в нашу Тулузу. Твердо знай мы, что там все хорошо – может, и сумели бы послушаться приказа графа Раймона и направляться сразу в Прованс…
Нас предупредили, что весной началась работа по разрушению тулузских укреплений. Приезжал, мол, Монфор с принцем Луи, а с ними – легат-предатель, и постановили лишить наш город возможности защищаться. Мы, конечно, слыхивали такие истории про замки; хорошо – даже про небольшие города. Но чтобы Тулуза? Чтобы такой огромный город, который за сутки кругом не объедешь, лишился половины своих каменных стен, и башен, и ворот предместий? Для этого нужно свезти к Тулузе всех каменщиков Франции, Лотарингии и Шампани и заставить их работать месяц напролет!
Так что когда увидели мы издалека наш розовый город, подъезжая к нему со стороны мельниц Базакля, чтобы там же переправиться… Шум мельничных колес в золотой вечереющей реке не мог заглушить наших криков. Рамонет, склонившись к шее своего английского коня, плакал как безумный. Тулуза наша, невеста и дама, наша добрая мать, лишенная покровов и обесчещенная франками! Может ли быть зрелище горестнее, чем груды камней на месте башни Базакля, и на месте графской башни, и башни ворот Боссен? И зияющих дыр в стенах, похожих на открытые раны, где сквозь порванную кожу виднеется беззащитная розовая плоть города? Печальнее разве что оскверненный язычниками храм Сиона, могли бы вогнать нас в большее уныние! Мерзость запустения на крыле святилища.[6]6
Дан. 9.27
[Закрыть]
Чтобы они сдохли, сказал Рамонет, плача с широко раскрытыми глазами. Чтобы покрыла их проказа с головы до пят, чтоб им никогда не увидеть света! Что они еще придумают – может быть, разрушить всю Тулузу? Охота проклятому Монфору быть государем развалин – или он чует, что Папа за нас, и стремится навредить, покуда может?
Я смотрел на сына – и видел в нем отца. Граф Раймон тоже мог так плакать с широко раскрытыми глазами, и слезы не мешали ему ни думать, ни говорить.
А вы, вассалы, чего смотрите, грубо крикнул на нас Рамонет. Поехали! Сейчас я хочу видеть отца. А когда придет мое время, я натяну кишки Монфора на скрипку и буду играть самую праздничную музыку!
И глядя на него, я верил, что такое время в самом деле придет. В Рамонете мне мнилось нечто, чего не было даже в его отце, которого я любил стократ больше. Юношеская стремительность, воля к победе. Если бы только не «низкий болевой порог» – да пусть и порог будет низок, лишь бы он не мешал ему драться, как слезы не мешают смотреть и говорить.
* * *
Пойдем, я тебе покажу кое-что, сказал мне Второй Аймерик. Я за время Англии уже привык доверяться новому другу и пошел за ним, знать не зная, куда он меня ведет. Мы оба были в те времена часто пьяны и еще чаще – грустны. Чего веселиться-то – короткие вакации в Тулузе, сентябрь жаркий и сухой, так что земля трескается, что дальше – неизвестно, вести отовсюду разные, но для нас ничего утешительного. Английский король Жан вместе с императором разбит в битве под Бувином, король Филипп в честь этой победы взял себе императорское прозвище Август и как всегда остается на коне. Для Тулузы и тулузцев это значит одно: наш друг английский сенешаль Ажена эн Саварик нам больше не помощь – сам у франков в плену. В Нарбоннском замке живет Фулькон с гарнизоном, в темнице под замком сидит дюжина консулов-заложников… Среди которых – Аймериков дядя и мой мэтр Бернар… Вот такие радостные вести нас встретили по возвращении домой. И это еще не самое скверное. Всех чиновников капитула Фулькон поменял на своих приверженцев, из прежних только пара судейских осталась. Фулькон-то ведь теперь от имени Церкви и легата Пейре всем в городе заправляет, а за спиной у него – Монфор. И если бы только за спиной. На соборе в Монпелье Монфора признали государем Лангедока, теперь ждут только до Латерана, чтобы Папа подтвердил такое дело. Вот тебе и заступник, вот тебе и кардинал Пейре Беневен – уговорил графа Раймона от всего на время отказаться, а сам у него за спиной подписывает акты передачи Тулузена Монфору… Теперь надежда только на Папу, а у катаров и такой-то надежды нет. И давненько не видели в доме мэтра Бернара – теперь-то уж в доме на Америги, верно – ни старой ведьмы на Рейны, ни худых катарских отцов Гауселина, Гильяберта и как их там… Попрятались, бедолаги. Уж на что я не любил их веры, а все-таки невольно тревожился – живы ли, болезные? Или их уже где-нибудь прикончили фульконовы люди «с превеликой радостью»?
Одна была хорошая новость по нашем возвращении – принц Луи едва не погиб. Поехал, мол, подавлять баронское восстание во Фландрии (гляди-ка, на севере французский король тоже не всем по нраву)! Приказал поджечь со всех сторон город Байель, а сам не успел выехать за ворота, заблудился в узких улочках со своим отрядом, да так чуть было и не сгорел вместе с городом. Говорят, еле вырвался наружу, в раскаленном доспехе, весь в копоти, со сгоревшими волосами… Но все-таки жив остался, бесово семя; дело-то в марте происходило, а в мае принц Луи, невредимый, уже пожаловал в Лангедок, разъезжал в золотых перчаточках по нашей затравленной Тулузе, указывал Монфору хозяйским жестом, что разрушить, а что – так и быть – оставить…
Не только Тулузу – мы и собственные дома узнали с трудом. Аймериков был тих, двери снаружи заколочены досками, на досках намалеван красной краской крест: значит, хозяин в заложниках у Монфора, иных наследников не обнаружено, дом переходит под ставку крестоносцев (буде таковым она понадобится). Аймерик весь затрясся, сбегал к соседям за топором и яростно оторвал доски, но жить в доме не остался. Нехорошо было внутри – в очаге мусор, половины одеял нету (франки все растащили), сундуки распахнуты, кладовые пусты… Прибраться можно было бы, да и тайничок с консуловыми деньгами остался нетронут за приметным кирпичом на кухне. Но кому приятно, если монфоровы люди среди ночи явятся и начнут расспрашивать – кто такой, откуда взялся, где раньше пропадал, коли хозяйский племянник? Не говорить же им – «пропадал в Англии, Рамонета охранял, графа нашего юного»… Мы вдвоем с Аймериком, забрав из его разграбленного жилища деньги и оставшиеся вещи, переселились к мэтру Бернару. К На Америге на самом деле, в наш изуродованный дом со снесенной смотровой башенкой – не положено теперь было тулузцам иметь дома выше трех этажей! Жалкий обрубок башни, похожий на сломанный зуб, торчал на фоне выгоревшего неба, а красные камни так и лежали грудой у внутренней стены. Медного петушка-флюгерок отнесли в кладовку до лучших времен. Если они когда-нибудь настанут, лучшие времена.
Хозяйки ничуть не возражали против нас с Аймериком: с двумя мужчинами в доме спокойней, да и дрова не нужно самим колоть… Имя моего друга, такое привычное этому дому, снова зазвучало в нем, создавая иллюзию прежних времен – но иллюзию ненадежную, зыбкую, заставлявшую Айму по новой начать плакать в подушку. За время наших странствий в семье много что случилось: летом от горячки умерла малышка Бернарда. Конечно, на Америга жалела о ребенке, но никто в семье не скрывал и постыдного облегчения: в войну кроха-девчонка, лишний рот – бесполезная обуза, и ничего более. По словам Аймы, мать всего единожды поплакала о Бернарде, и то по своему женскому долгу; а как зарыли малышку в семейной могиле, так и не вспоминала больше о ней. Очень уставала на Америга, и сил на скорбь у нее не оставалось.
Айя здорово повзрослела, на вид стала девица хоть куда; молодость брала в ней свое, и она то и дело бросала призывные взгляды на моего Аймерика, невзирая, что тот по-прежнему хаживал к своей невесте Каваэрс. Айма осталась прежней, казалась ровесницей своей младшей сестре, которая вытянулась выше ее ростом. Айма пошла работать – холеные руки консульской дочки теперь были исколоты сапожным шилом, потому как подрабатывала та у башмачника, мужским ремеслом. Умела она и ткать, но ткачей кругом полным-полно, в башмачниках больше нужды, значит, и денег платят больше.
Почитай что все английские денарии я отдал своей семье – все равно ехать в Рим предстояло свитой, есть и спать сообща, а снаряжение у меня пока было. Тревожили наши кони: сильные рыцарские дестриеры, они любили есть часто и помногу, а в конюшне мэтра Бернара с недавних пор оставались одни мулы. Заниматься лошадьми нам было накладно. Но и тут нашелся выход: мы пристроили своих коней к Давиду и Аламану Роэксам, где остановились оба графа, Раймон и Рамонет. В добавление к тамошним красавцам коням – последнему богатству наших рыцарей – наши английские скакуны, мой серый и Аймериков рыжий, не казались большой обузой.
Пойдем, покажу тебе кое-что забавное, сказал Аймерик однажды похмельным серым утром. Как ни странно, шел дождь – редкое дело в этом месяце. Мелкий и прохладный, он оседал на волосах и одежде и напоминал Англию, но все равно был приятнее и теплее английского. По сточным канавам бежали тонкие, жалкие ручейки.
И что ж ты мне показать собираешься, спросил я. Мы шли по изменившейся Тулузе, лишенной половины прекрасных башенок, нагой без красных и серых каменных стен. Неужели в Шато-Нарбонне меня ведешь? Или в Сен-Эстев? Ты никак наконец католиком сделался?
Нет, покачал головой Аймерик, ведя меня по широкой улице Сен-Ремези, по госпитальерскому кварталу. Громадина Сен-Этьена, по-нашему Сен-Эстева, церкви в честь Первомученика, вся в строительных лесах, оставалась слева и сзади. Многие каменщики благословляли графа Раймона, начавшего в военный год это наимирнейшее из строительств: не одному беженцу там находилась благочестивая, достойная работа за графские деньги. Но Аймерику, чье вероисповедание означалось словом «безбожник», до Сен-Этьена было мало дела.
Недалеко от ворот Шато-Нарбонне, у остатка еще старой, серой римской стены ютился домик. Неплохой в общем-то домик: двухэтажный, красного камня, с арочкой над дверью. Дверной молоток в форме сжатого кулака, двери крепкие, наверняка двойные, с железными скобами. По сторонам арки – кольца для факелов. Стекла окон – а не бедные люди тут живут! – слезливо оплывали дождем.
И что ж это за дом, спросил я друга. Зачем ты меня привел сюда?
– Сейчас увидишь, кому в Тулузе неплохо живется, – с неприятной какой-то усмешкой отозвался Аймерик. И трижды ударил молотком.
За дверью сперва было тихо. Потом послышалась какая-то возня, приоткрылось окошко наверху двери – так я и знал, что она двойная – и выглянуло молодое бледное лицо.
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков, – привычно отозвался я, ничего не понимая. Лицо в окошке слегка просветлело.
– Кого вам, добрые горожане?
– Да ты не прячься, господин хороший, – издевательски сказал Аймерик. – Открыл бы дверь-то, мы и потолкуем.
Я оглянулся на своего друга, дивясь на него все больше и больше. Он отставил ногу особенным наглым образом, упер руки в боки. Еще немного – и начнет неприличные жесты делать.
– Времена тревожные, – сердито сказал молодой голос. – Не стоит кому попало дверь отпирать. Если за делом пришли – милости просим, а если от безделья – так я, пожалуй, вернусь к братии, к службе шестого часа готовимся, дел много…
Да это монастырь, внезапно догадался я. Голова, выглядывавшая на нас из окошка, поблескивала тонзурой. Монастырь, только маленький и бедный, и почему-то расположенный в городском доме. Я испытал смутную неловкость и обиду на Аймерика. Не с добром же он явился Божьих людей тревожить!
– Да какие у вас, монахов, дела, – подтверждая мою догадку, продолжал Аймерик. – То псалмы гнусить, то честных людей с толку сбивать…
Окошечко с треском захлопнулось изнутри.
– Лицемеры! – с неподдельной яростью завопил мой Аймерик. Я стыдливо отступил в сторону, думая, как бы его отсюда увести. – Волки рыскающие! Эй, попишка, вылезай обратно, на кулачках попробуем, кто из нас мужик, а кто – баба в рясе!
– Да перестань, – дергал я его за рукав. – Пойдем отсюда! Оставь ты их в покое, пускай себе молятся…
– Отвяжись! – Аймерик сбросил мою умоляющую руку. – Дай мне потешиться! Дай мне сказать этим трусам, что я о них думаю, о предателях, франкских подстилках, паршивых богомольцах… Вылезайте! Вылезайте, мужеложцы! Фульконовы лизоблюды!
Словно в ответ на его призывы, послышался скрип – на сей раз раскрылось не окошко, а сама внешняя толстенная дверь. На пороге, обрамленный красноватой аркой, предстал монах – но не тот, что прежде выглядывал, а постарше, лет под тридцать. Хабит у него был белый и подпоясанный кожаным поясом, как у каноников-августинцев; лицо – совершенно провансальское, носатое, с умными темными глазами. Из-за плеча старшего монаха маячило сердитое лицо первого, молоденького. Оба худые, кости скул и ключиц едва ли не наружу выпирают. Это хорошо – худых монахов я всегда любил, хотя толстым иногда не доверял.
Старший сошел с порога на пару шагов, шлепая босыми ступнями по мокрой мостовой, и обратился к Аймерику так приветливо, что тот от неожиданности даже замолчал.
– Здравствуйте, добрые люди. Вы хотели поговорить? Заходите, гостями будете.
Аймерик поперхнулся. Поорать на улице – это одно, а лезть, по его выражению, «в самое ихнее логово» – совсем другое дело. Старший монах все ждал, не надевая капюшона, и на прореженном ранней сединой венчике волос серебрилась сентябрьская морось. Вот почему он кажется старше, чем есть, внезапно понял я – из-за преждевременной седины.
– Так что же, желаете в гости зайти? Отца Доминика-то сейчас нет, он в отлучке, и я тут пока за главного. Угоститесь, чем Бог послал, позднюю мессу послушаете.
– Нужна нам твоя месса, – окрысился Аймерик, злясь уже на самого себя – так беспомощно выглядела его грубость перед спокойной приветливостью этого длинноносого. – Сами лопайте свой скверный хлеб, дураков мало!
Священник, не меняя приветливого выражения лица, развел руками – мол, на нет и суда нет. Маково-красный от стыда за Аймерика, я хотел провалиться сквозь землю, когда на мне остановился темный грустный взгляд монаха. И меня заодно за еретика держат! Вот Аймерик, спасибо, приятель, удружил! Но пока я соображал, что делать – крикнуть, что ли, что я католик, в одиночку принять приглашение, или дать своему дорогому другу по уху за оскорбление святыни – белый монах уже поднялся обратно на порог.
– Ну коли так, друзья, не обессудьте. Мы с братом Бертраном пойдем, дел у нас много. Если что понадобится – в службах поучаствовать или так поговорить – мы всегда готовы, на то мы и братья проповедники. Сразу спрашивайте меня, то бишь отца Пейре – мы здесь всегда гостям рады.
Младший монах, такой же белый и босой, презрительно фыркнул, но возражать отцу Пейре не посмел. Лицо у него было такое, что Аймерик не удержался от прощальной колкости:
– Эй, как вас там, почтенный брат Бертран – что ж вы нос-то воротите? Пахнет от нас, что ли, дурно?
– От вас воняет ересью, дьяволово семя, – яростно сказал молодой монах. Уж кто-кто, а брат Бертран здесь явно не всегда радовался гостям… И не без причины…
Увещевающий голос отца Пейре, обращавшийся сразу к нам и к брату Бертрану – «Простите его великодушно, добрые юноши… А вам, брат, должно быть стыдно – где ваша монашеская вежливость? Где кротость и уважение к достоинству детей Божиих?» – был обрезан с грохотом захлопнувшейся дверью.
Мы с Аймериком постояли на мостовой, переминаясь с ноги на ногу. Я стоял как оплеванный; Аймерику тоже, кажется, сделалось невесело – хотел опозорить других, а получилось, что опозорился сам! Его смущенный вид по обратной дороге слегка утишил мой гнев, и я уже довольно спокойно спросил, что это за монахи и с чего Аймерик так их невзлюбил.
Друг покосился на меня, как на несмышленыша.
– Ясно дело, на вид получается, что они добренькие такие, а я злодей – пришел, накричал… Знал бы ты, приятель, с кем разговаривал! Знаешь такого нотария Бонета Сельяна? Ну, который сейчас в заложниках сидит вместе с моим дядькой? Так наш велеречивый отец Пейре – кому он там отец, евнух поганый! – это его родной брат…
Вкратце история, рассказанная мне Аймериком – весьма горячо и страстно рассказанная – выглядела так:
Жили-были в Тулузе два брата, Бонет и Пейре. Старший – человек всеми уважаемый, судейский чиновник, катар, кстати сказать, убежденный; от отца ему винодельня досталась, в капитул ситэ его от квартала Жуз-Эгю трижды избирали. А младший, Пейре, был католик. И ладно бы тихий католик, из тех, что на Пасху в церковь идут и катарским Добрым Людям на улице не кланяются; так ведь нет – католик худшего тулузского разлива, смутьян, спорщик, человек из Фульконова Братства. Про него разное говорили. Например, что в юности отец его пристроил пажом в нарбоннский замок, графскому сыну служить. Рамонет, которому тогда было лет семь, как-то расшалился и ударил его; ну, всякое бывает – ребенок-то графский, да еще и балованный… А наш Пейре, не будь дурак, возьми да ответь ему тем же – мыслимо ли дело! Ну, его, конечно, из пажей погнали. Папаша Сельян едва сумел сына от наказания отмазать, чуть ли не на коленях перед графом валялся, а Пейре своего негодного так потом собственноручно выдрал, что тот три-дни ходить не мог. Но как ты думаешь, вздумал ли он раскаяться? Ничего подобного! Говорят, даже поклялся мерзавец, что теперь Рамонет, наследник наш, навсегда его личный враг.
И еще всякое рассказывали. Например, что за девками уважаемый отец Пейре бегал не хуже других, пока себе нового Братства не подыскал, похлеще Фульконова – и тогда как отрезало! А все дело в том, что этот позор семьи Сельян спутался с компанией проповедника брата Доминика – знаешь такого?
При звуке этого имени я снова вздрогнул. О нем упоминал отец Пейре; о нем я давно забыл – о белом монахе (белом! И как я сразу не догадался!), стоящем коленями на дымящихся угольях… И не перепутаешь ни с кем – Домиников на свете много, а такой – брат-проповедник, что ходит босиком, живет как апостолы и ничего на свете не боится – такой во всем Лангедоке только один… И он еще жив! Через столько бурных лет я вспомнил о его привычке – всегда жить и проповедовать в тех местах, где его больше всего ненавидят – и подивился, что брат Доминик до сих пор живой. Но удивление это было и теплой, неожиданной и необоснованной радостью.
Так вот, брат Доминик, будучи из породы тех людей, которые никогда не остаются одни, собрал себе целую компанию проповедников. Особенно хорошо, говорил Аймерик, у него получилось охмурить Пейре Сельяна – тот сдуру ему не только самого себя пожаловал, но и свой дом, этот самый, который мы сейчас видели, вроде как под монастырь. Правда, говорят, что этот самый дом наш бедняк Доминик помог ему у иудеев выкупить – а откуда деньги взял, так не с меня спрос. Раньше-то в этом самом доме он веселые гулянки для девиц устраивал; а теперь там мессы гнусит, лицемер поганый. От родного брата, Бонета, он отрекся, заявив, что тот погибшая душа, и избрал себе в братья проповедника Доминика с его нищей командой. И теперь все братцы нашего проповедника набились в Сельянский домик, которому папаша Бонета и Пейре, небось, не такую судьбу прочил – и оттуда они сообщаются с Фульконом в замке, служат мессы, принимают гостей и всячески за городом шпионят. Еще порой ходят проповеди по церквям читать – и не боятся, гады, сколько в них камнями не швыряй! Всего их около дюжины, а может, уже и больше; пятеро – так даже местные, из Тулузы и окрестностей, как сам Пейре. Есть у них такой брат ТомА, которого товарищи Аймерика на улице подстерегли и крепко избили после Мюрета, потому что тот с радостной миной в сторону церкви шел, небось благодарить Бога за победу Монфора. Он тогда еще монахом-то не был. Охромел он после того случая, пусть спасибо скажет, что вовсе не прикончили. А есть еще брат Ноэль, деревенщина из местечка Фанжо. Так этот вообще хуже всех, потому как и папаша его, и все братья как один были Совершенные, в Фанжо-то Совершенных много, самый их город был до войны; и как одного их сожгли не то в Минерве, не то в Лаворе, еще в самом начале. А Ноэль ихний тогда не «консоламирован» был, вот и выжил чудом – говорят, потому, что за подолом рясы проклятущего брата Доминика вовремя спрятался…
Порой и земля Тулузская предателей родит, как известно всякому из примера с Белым Братством, сказал Аймерик. А я шагал рядом с ним и думал – как же белые монахи самим своим существованием умудрились насолить Аймерику и стольким иным тулузцам, если все дела их – обычные, монашеские? И всякий бы, из ереси обратившись, в монастырь убежал и навек перестал с девицами якшаться…
Хотелось бы мне увидеть еще раз брата Доминика. Да только, если по-хорошему – зачем, думал я, сам не понимая влечения к жизни простой и суровой, к белому хабиту, бритой макушке, слезам о чужих грехах (потому что своих-то больше нет) и небесному бесстрашию Божьих людей. Отец и сеньор у меня есть, католиком я был и остаюсь, значит, стыдиться мне нечего. Может, хочу поговорить с проповедником? Да о чем нам разговаривать… Уж не о моей беде – нет у меня никаких бед по сравнению с тяготами любого обычного горожанина! Не мальчишка я уже, чтобы в случае чего мчаться за утешением к священнику! Да после того, как я в компании дорогого дружка Аймерика покричал у евонного ученика Пейре под окошком, лучше бы мне с белыми монахами больше и не встречаться. Стыдно потому что. И, найдя причину горестей в своем товарище, я запоздало вступил с ним в пререкания: Аймерику вздумалось рассказать про свои детские забавы, когда они на сеновале с парнями делали облатки из репы.
– Тело Христово? – хмыкал молодой богохульник, воспринявший из катарской догмы одни только насмешки над католической. – Видывали мы это Тело Христово! Попы придумали, как народ обдурять, и рассказывают вам сказочки, а вы, глупые, и верите. Если это Тело Христово, так что же Бог не защитит самого Себя, если Его тело рассыпать по земле и по нему ногами потоптаться? Мы с парнями – и с побратимом моим, кстати – в детстве не хуже попов Тело Христово делали. Нарежем репу кусками – и причащаемся, а сами сидром запиваем… И ничего, Бог не поразил нас молнией за такие насмешки; видно, у Бога силенок не хватило, либо вся эта болтовня про тело – сплошной кобылий навоз.
– А кто из тех парней сейчас жив? С которыми вы репой на сеновале причащались?
Аймерик сощурился под дождем, подумал. Загибая пальцы, посчитал.
– Побратим мой умер, я уж говорил… Эрменгау тоже… и Раймон… Юк Большой под Мюретом сложился, Юк малый, кажись, там же… Рожер с братом, как его, Фелип – оба в прошлом году… Так, выходит, кроме меня и не осталось никого. Из прежней нашей компании.
– А ты говоришь, Бог не поразил, – тихо и жестоко сказал я. Аймерик сплюнул от злости и резко отвернулся.
Только около дома рыцаря Аламана мы перестали друг на друга злиться. Аймерик, решив, что когда друзей так мало, ссориться с ними не след, да к тому же предстоит долгая совместная дорога в Рим – хлопнул меня по плечу.
– Да ладно, хватит волком смотреть. Не хотел я тебя обидеть. Все же ты мой друг, хотя и неисправимый католик… Может, вырастешь – поумнеешь. В семнадцать лет еще простительно попам верить.
– И ты – мой друг, хоть и неисправимый богохульник, – с широкой ухмылкой ответил я, обмениваясь с ним тычками и хлопками. – Не оставляю надежды, что ты, нечестивец, когда-нибудь обратишься к Господу. Хотя бы моими молитвами.
И так, усмехаясь друг другу, мы вошли в дом нашего сеньора, каждый – уверенный в своей совершенной правоте.
* * *
За пару дней до отъезда встретили мы Сикарта де Груньера. Кап-де-Порка то есть. Однорукий Сикарт шел из лавки оружейника – по всему видать: нес в корзине блестящие наручи и поножи, как какая-нибудь хозяйка – пучки зелени. Мы-то сами как раз двигались в оружейный квартал, запастись стрелами и подточить клинки на хорошем точильном круге; хороший был стрельник старик Райнес Кривой, у него одного Аймерик мне советовал отовариваться.
Сикарт, которого я узнал в первую очередь по культе на правой руке, вскинул голову мне навстречу. Волосы он постриг иначе, чем прежде, куда короче; и одежду носил теперь темную, неприметную. Но я опознал его, и как мне показалось – совершенно взаимно. Глаза его расширились. Я уже открыл было рот, чтобы сказать «привет, Сикарт!» – но тот вдруг подобрался и вмиг шмыгнул в первую попавшуюся лавчонку на другой стороне. Улицы в том квартале широкие – две повозки могут разъехаться, так что бегство Сикарту удалось. Я хотел рвануть за ним – старый товарищ все-таки, под Мюретом вместе были! – но Аймерик меня удержал.
– Ясно же, – сказал мой прозорливый друг, – не хочет он с тобой встречаться! Так что оставь его, и пойдем.
Я не соглашался, считая, что Сикарт меня просто не узнал. Что я, прокаженный, чтобы от меня на другую сторону улицы перебегать? Как в псалме – «Сделался я страшилищем для знакомых моих; видящие меня на улице бегут от меня»? Беда с франкским происхождением должна бы уже сделаться прошлым! Близость к графу Раймону с некоторых пор давала мне право считаться «своим» всякому доброму тулузцу. Даже на Америга теперь не так протестовала, когда я проводил время наедине с Аймой; куда уж Сикарту, старине-старинушке… Но Аймерика я послушал и за Сикартом в лавочку не пошел. Зато вечером за ужином – последним своим ужином перед отъездом – попытался расспросить о нем домашних.
Айма поперхнулась молоком.
– Сикарт? Это однорукий-то? Сын Свиной Башки? Все понятно… Испугался бедненький. Ведь его папаша, Гюи из Монпелье, на сторону Монфора перекинулся, теперь служит легистом при новом сеньоре…
– Гюи Кап-де-Порк? Легист графа Раймона?
– То-то и оно, что уже графа Монфора. Чует, сволочь, откуда ветер дует. Сикарт, бедолага, теперь в городе почти что не показывается. Даже ко мне ходить перестал, а то в прежние времена он за мной приволакивался… – И Айма притворно засмущалась под строгим взглядом матери.
Аймерик хотел было сказать свое обычное утверждение – что легисты все подлецы и перебежчики – да вовремя вспомнил, что хозяин дома, ныне заложник мэтр Бернар, человек великой честности. И придержал язык.