Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
– Ариберт, прими его исповедь. – Раймон смотрел мимо священника, из чего следовало, что это не просьба, а приказ. – Он просил причастия. Я сказал ему, что у меня нет причастия даже для самого себя. Служить мессу в присутствии отлученного, – Раймон улыбался губами, а все остальное лицо его было неподвижно, – служить мессу в моем присутствии ты не можешь, а уезжать я не собираюсь. Но исповедь ты можешь принять. Должен. Я ему обещал.
– Никто не должен умирать без исповеди, – неожиданно поддержал друга старый де Фуа. – Валяйте, ступайте к нему, Ариберт. Время-то есть до того, как… все подготовим. Если он в самом деле потерян, то черти его все равно из-под вашего носа уволокут.
Взгляды двух стариков графов встретились поверх лысой макушки священника. Они понимали друг друга без слов – знатные покровители ереси, оба в который раз под отлучением, оба в своей жизни, случалось, грабили одни монастыри – а другие осыпали пожертвованиями… И оба страшно боялись умереть без исповеди. «Суд немилостив к не оказавшему милости», ступай, Ариберт, сегодня мы воздадим пропащему Бодуэну, а завтра благий Иисус – нам самим, пропащим, потому что… потому что мы же все-таки христиане.
Юноша – тот самый, что приехал в Тулузу гонцом с умопомрачительной вестью «Бодуэна взяли» – заступил своему графу путь в самых дверях.
Виселицу сержанты строили несколько часов, и за это время Раймон успел немного поспать. Хмель за время сна полностью сошел. Лицо у графа снова сделалось совершенно каменным.
Молодой рыцарь с отвагой уверенности в правоте вырос перед ним, как змея из травы, и Раймон невольно отшатнулся.
– Мессен…
– Кто вы такой?
– Я? Ну, я же… Рыцарь Дорде Бараск. Я тот самый гонец, который…
А, вот он кто такой, неожиданно вспомнил граф Раймон – тот самый юнец, который поутру на совете единственный изо всех защищал Бодуэна. А младший де Фуа трепал его за грудки. Конечно.
– Мессен, неужели вы в самом деле… так поступите?
– Как – так? Вы имеете в виду, что вас не устраивает решение баронского суда?
Глаза у графа Раймона – усталые, старые. Юный взгляд рыцаря Дорде терялся в них, как в дождевой бескрайней мгле.
– Ведь вы не дадите повесить своего родного брата, – выговорил он с отчаянной храбростью, ожидая чего угодно – например, что его самого тоже немедля схватят сзади под руки и потащат на эшафот за такие слова. Он недавно увидел графа Раймона впервые и еще не знал, чего от него можно ждать и чего нельзя. Заторопился, глотая слова и размахивая руками для большей убедительности:
– Я ж от самого Ольма с ним ехал, мессен! Они все, эн Ратье и прочие, его били всю дорогу, не переставая, а он молчал и молился, молчал и молился! Ежели ж он раскаивается, так это ж ваш брат, братьев убивать смертный грех…
Глаза графа Раймона налились кровью. Он сжал руку в кулак, и рыцаренок отшатнулся, боясь удара. Но граф Раймон впечатал удар в деревянный дверной косяк.
– Он не раскаивается. Этого вам довольно, эн Дорде? Можете спросить его сами. Он вам ответит, что за свою жизнь сделал одну верную вещь – то бишь дал клятву Монфору.
Рыцарь Дорде сглотнул. Что-то в его молодом и честном сердце восставало против происходящего, но что именно – он толком не знал. У него, керсийца, никто не погиб под Мюретом, ни в Лаграве, ни в Келюсе, ни под Муассаком – ни в одной из победоносных Бодуэновых кампаний. Потому ему трудно было понять радость пинать ногами загнанного в угол человека и считать это настоящим праздником справедливости.
– Ступайте, мальчик мой, – с внезапной мягкостью граф отстранил его, едва ли не обнимая за плечи. – Я должен идти… присутствовать при казни. Вас я к этому не принуждаю.
И уже за порогом, на ступенях, ведущих вниз на замковый двор, граф Раймон бросил в пустоту:
– Легко тебе говорить, сынок. А что же мне с ним делать-то еще?!
* * *
День был мокрый и ветреный, по небу мчались быстрые облака. Иногда в прорывы туч выглядывали клочки голубого неба. Мокрый ветер надувал слезы и простуду, трепал капюшоны, заставляя то и дело запахивать полы плащей.
Бодуэна вывели из подвала два сержанта; тот споткнулся на лестнице на двор и едва не упал. Руки ему наконец расковали, но вместе с путами сняли и всю лишнюю одежду – кроме кальсон и грязной нижней рубашки с разорванным воротом. При свете дня стало видно, какой же он избитый. Все открытые части тела расплывались цветными синяками, лицо тоже припухло. Ратье де Кастельно и еще несколько рыцарей смущенно переглянулись, но граф Раймон ничего не сказал. Толку-то заботиться о целости человека, которого вот-вот повесят.
Бернар де Портелес уже стоял возле унылого журавля с перекладиной; это была – по всему видать – неплохая виселица, которая не рухнет в неподходящий момент, как случилось при казни Аймерика Монреальского в день «страстей лаворских». Жалко, что никого больше вешать сегодня не надо, думал бледный усталый сержант, трудившийся над «одноногой вдовой» более других: такая работа пропадет. Вот если бы вместе с Бодуэном-предателем повязали Монфора, и его брата Гюи, и сына Амори, и еще сенешаля Бушара – всех этих северных дьяволов – тогда вдовица куда больше бы радовалась… Потому что война бы кончилась. И можно бы жениться еще раз, уже не опасаясь, что жену сожгут вместе с домом франки, которым нравится приканчивать целые деревни неповинных вилланов…
Бодуэна подвели к виселице. Приговоренный вдруг начал инстинктивно упираться, но победил себя и замер, крупно дрожа. Все-таки зимой ходить в одном белье не слишком приятно! Бернар де Портелес, шумно дыша, накинул на голову Бодуэну петлю, умелым движением поправил ее так, чтобы узел находился за левым ухом.
Граф де Фуа подтолкнул его в спину.
– Давай, залезай. Лестницы тебе не принесли, не обессудь.
Бодуэн взглянул прямо в лицо арагонскому палачу, который скалил зубы не в усмешке, но в гримасе крайнего напряжения, и тяжело взобрался на колоду. Эшафота ради одного висельника строить не стали, и это слегка усложняло процесс. Бодуэн забрался на колоду, бессознательно поднял руки – поправить «пеньковое ожерелье». Рыцарь Бернар перехватил его запястье горячей и потной рукой.
– Не балуй.
Стараясь справиться с дрожью, Бодуэн смотрел на небо – как ему казалось, долго-долго, целую вечность. Клочки высокой голубизны, куски материи Богородицына цвета, мелькали в разрывах туч. Отвыкшие от света глаза страшно слезились, безвкусные струи текли вниз по щекам. Ветер дул в спину, выдувал вперед грязные темные волосы, щекотал ими шею.
«Ну вот и все, наверное, Господи», подумал он, по-прежнему не веря в окончательную смерть. «Как там? В руки Твои предаю дух мой… Вот я и стал для всех кем-то другим, не только раймоновым братом. Интересно, есть ли среди этих людей хоть один, кто меня не ненавидит.»
Рыцари стояли и смотрели. Даже юный Дорде явился, не в силах держаться в стороне от происходящего, и стоял среди остальных, щурясь и тихо бормоча себе под нос. Большинство смотрело жадно, ожидая. Рыцарь Бодуэн – уже больше не граф – снова ставший самим собой, опустил глаза от слепящего неба и встретился взглядом с собственным братом.
– Мне очень жаль, Бодуэн, – ровным голосом сказал Раймон в ответ на этот взгляд. Глаза его были красными, но совершенно сухими. Как бы воды ни выходили из берегов, они не дойдут до Бога.
– Мне тоже очень жаль… Раймон, – выговорил Бодуэн. Наверное, не менее спокойно.
– Да начинайте же! – выкрикнул старший брат неожиданно хриплым голосом. – Что ж вы медлите?!
И резко отвернулся.
Рыцаришка Дорде, неведомо как оказавшийся неподалеку, все бормотал. Молодой де Фуа, расслышав, что он там бормочет, скривился – но не прервал его, зачарованный важностью момента.
Ecce Homo, Господи, «се, человек». И что нам делать с ним теперь? Кроме того, что прошено сделать народом и первосвященниками, и…
– Не дури, – пробормотал молодой де Фуа своему товарищу, слегка толкая его в бок. – Тоже мне Христа-страдальца нашел. Из-за этого предателя знаешь сколько народу погибло?
И покуда отец Ариберт поспешно прочитывал Бодуэну баронский приговор, он скоренько напомнил жалостливому Дорде, как подло захватил Бодуэн крепость Лаграв. Его и его людей по тулузским гербам приняли за своих и пропустили за стены, а Раймонов брат заявил, что он – истинный граф Тулузский, и устроил в Лаграве такую резню… Он не жалел никого, и для него не найдется жалости. Не должно найтись, по Божьей справедливости.
«Почему все у нас не так, брат мой, родная кровь? Почему все у нас не так? Как же получилось, что мы, идя каждый своим путем, пришли именно сюда, оказались с тобою в этом самом месте? И почему бы нам не попробовать – пока еще есть время, ведь оно еще есть – одним махом исправить все это, сделать неправдой, поговорить по-настоящему, сказать друг другу, что…»
Есть что сказать-то? Кажется, нечего. Но оставалось еще сделать что-то очень важное. Что-то последнее, что всегда делает перед смертью правильный человек. Сказать? Или…
Бодуэн поднял руку, чтобы перекреститься. Но в этот миг земля вырвалась у него из-под ног, воздух разом выскочил из груди, и он заплясал в петле, конвульсивно дергая руками и ногами. Он успел подумать, что и не представлял боли настолько большой, слишком большой даже для него. Веревка не оборвалась, как это бывает у невинно осужденных – она выдержала все рывки тяжелого Бодуэнова тела до самого конца. Пока он не обвис неподвижно, со скривленной на сторону шеей, запрокинув в небо вздувшееся лицо – все еще мокрое от единственных в его жизни слез. Как бы воды ни выходили из берегов…
– Снимите его, – приказал граф Раймон, щурясь от ветра. И, развернувшись, быстро пошел к замку, прямой, как доска. Ох и напьется же он сегодня, подумал граф Фуа, провожая друга тревожным взглядом. И не ошибся.
* * *
Новость застала меня во время болезни: граф Раймон вернулся, Бодуэн мертв, повешен, граф Раймон болеет, но собирается встретиться с легатом.
Граф по возвращении обосновался в Нарбоннском замке. Первую неделю он вовсе не выходил в город. Мэтр Бернар говорил – пьет. К нему подходить боялись. Послали самого вигуэра, графского представителя, звать на заседание капитула – так он в вигуэра запустил чашкой, попал ему в голову. Граф даже спьяну меткий: разнесло бедному эну Матфре полчелюсти, хорошо хоть глаз цел остался. А все потому, что не хотел граф никого видеть и собою был чернее тучи. Эн Матфре не столько о своем разбитом лице, сколько о нем горевал. Когда-то граф прежним станет? Ведь дела надо делать, Пейре де Беневена обхаживать, вся Тулуза монфорцами обложена, арагонцы сами собой воюют, муниципалитет им не указ – а деньги из городской казны требуют, и корми их… В общем, забот полно, Монфор осадил Ним и Нарбонн, а Лангедокский сеньор приказывает всем убираться из его комнаты и оставить его в покое!
Наконец вышел граф Раймон из затвора. В начале марта он большую часть времени уже проводил в ситэ, в капитуле или же по гостям у своих многочисленных друзей и почитателей. Несколько консулов, с которыми его связывали помимо вассальных и дружеские узы, составляли ему компанию утешителей и собутыльников, а заодно и советников – вместе с муниципальными властями граф решал, о чем ему стоит сговариваться с кардиналом Пейре. То бишь с новым легатом, которого на радость нам прислал Папа, чтобы усмирить легатов старых. Говорили, кардинал творит чудеса: едва прибыв, он успел примирить Монфора с городом Нарбонном, с которым они вели войну с самой смерти Бодуэна, да еще и утихомирил арагонских наемников, обещав им вынудить франков отдать кроху-короля, сына дона Пейре, в обмен на мир и покой. И еще рассказывали про кардинала Пейре Беневена, что он как раз прислан Папой для восстановления справедливости; что именно в нем – тулузская надежда, что он «возвратит наследникам наследия опустошенные» и избавит нас от притеснителей. Без единого рыцаря приехал легат, без единого денежного мешочка – однако с огромной властью, позволяющей ему воротить мировые дела и приказывать Монфору.
Айма, которая за мной ухаживала во время болезни, одна изо всех не называла меня дармоедом. На Америга так порой высказывалась в сердцах, да и мэтр Бернар не был рад – зачем еще держать в доме здорового парня, если он все болеет и ни для какого дела, кроме военного, толком непригоден! А времена опять наступили голодные. Монфор, как всегда в минуты неудач и огорчений, подослал к Тулузе свои банды и по тысячному разу пожег ее пригороды: на этот раз в отместку арагонцам, которые якобы скрывались в Тулузе. Арагонцы и впрямь жили в городе – как, впрочем, почти за любыми городскими стенами, готовыми их принять; но вышло так, что к нам в столицу снова повалили обиженные Монфором вилланы, которые уже устали отстраивать разрушенные дома и поголовно обращались в солдат. Подвоз еды был невелик. Лежа в горячке, я мало ел, но и не работал; на Америга со старшими девочками вела все хозяйство, отпустив служанок, сама ходила за курами и коптила окорока. Она здорово похудела за эту зиму, кожа у нее на лице обвисла, как одежда, которая стала велика. Теперь консульской жене легко можно было дать ее настоящие немалые годы, а именно – сорок с лишним.
Айма, ухаживавшая за мной, тоже выглядела нерадостно – она сделалась худа, бледна, не находила времени расчесываться и мыться, потому ходила с растрепанной косой и в нескольких платьях одно на другое, от холода. Она почти всегда была грустной – кроме того дня, как вбежала ко мне, расплескивая горячий бульон. Глаза ее сияли, как у прежней нашей сестры, золотокожей и боевой; и горячим радостным ртом она выпалила, что к нам едет мессен Раймон, будет у нас вместе с консулами пить да воскресенье праздновать, надевай-ка лучшую одежду, хватит в постели валяться!
С чего бы это граф гуляет, спросил я подозрительно – ведь вроде бы ничего хорошего не случилось, разве что он с этим самым легатом раньше времени повстречался и всем нам свободу выговорил!
Что за глупости, сказала Айма – разве ты не знаешь, что со смерти Бодуэна-предателя наш добрый граф гуляет чуть не каждый день? Трубадурами новыми опять себя окружил, деньги на них тратит, жонглеров смешных с собой водит, кормит-поит, комедии представлять велит… Щедрость и вежество никакой войной не задавишь! Пойдем, пойдем, лентяй, посмотришь, как люди веселятся – может, и сам поздоровеешь.
Идти куда бы то ни было я наотрез отказался, но сердце в моей груди заколотилось куда быстрее. Как я мечтал некогда сидеть с графом за одним столом! И вот, когда мечта моя сделалась так близка к исполнению – позорно заболел, валяюсь в кровати.
Ах ты, Боже мой.
Уже бегала Айма на смотровую башенку, выглядывать, когда покажется граф. Ведь нечасто заходил он в гости, все больше у Давида Роэкса или Гюи Дежана столовался! А тут и к нам пожаловал – просил собрать девиц и трубадуров (голодных, оборванных, да все равно трубадуров, какие уж остались) – будут песни, будет добрый граф смеяться со своими горожанами, словно и не было войны…
Уже сходил в погреб мэтр Бернар, выволок едва ли не последний оставшийся бочонок вина и все копченья, какие были, принес из кладовки.
Уже снизу послышались радостные крики, дом наполнялся гостями – Дежаны пришли, и эн Матфре, и прежний вигуэр, а ныне сенешаль Раймон де Рикаут, и монпельерский рыцарь Гюи Кап-де-Порк, тот самый легист из графской канцелярии, отец однорукого Сикарта. И еще какие-то рыцари и бюргеры собирались, некоторые привели с собой жен: женские голоса звенели на фоне мужского гула. Дамы там? Мужние жены? Или так, Бог весть какие девки? Я слышал – граф наш в час крайней веселости и девками не брезгует, зовет их с собой, шутит с ними, плясать заставляет. А однажды – рассказывал Аймерик – зашел граф в бордель и там всем подряд раздал по серебряному су: красивой, некрасивой, больной и здоровой. Идите, говорит, девочки, спать, незачем вам развратом жизнь прожигать и душу губить… Так за его здоровье потом весь бордель три-дни пил не просыхая…
Я чувствовал себя дурно. Хотел было одеться и спуститься в компанию – так уж хотел! – да нет, снова меня стошнило в ночной сосуд, и никуда я не пошел. Хорош гость – является на праздник, а сам только и может, чтобы выворачивать свой желудок, огорчать графа и прочих своим видом! Пару раз за мной забегала Айма – проверить, не желаю ли я спуститься вниз; была моя сестрица очень хороша – она ради графа разрядилась в зеленое эскарлатовое платье и волосы причесала, вокруг головы обмотала жемчужную нитку. Сама от вина разрумянилась, глаза блестят – такая красавица! Но тут уж нечего было делать, я оставался лежать на постели, укрываясь потным одеялом, и слушать веселые звуки музыки внизу. Пели песни – красивые, высокими голосами; потом топотали – будто танцуют. А я все лежал, болел, и в конце концов задремал и увидел сон – будто рыцарь Бодуэн танцует по широкой соборной площади, откидывая жонглерские коленца, и мне машет рукой, говорит – да я не умер, я вовсе жив, и с братом мы больше не с ссоре, давай, племянник, со мной плясать!..
Проснулся я в холодном поту. Когда во сне мертвый к себе зовет – это ясное дело, не к добру. Да еще и во время болезни такое снится… А с другой стороны – так мне приятно было его увидеть, хотя он и мертвяк…
Уже сумерки сгустились. В конце февраля это просто – чуть вечереет, и на улицу уже носу не покажешь, так что за окошком нашим, пузырем затянутым, размазалась чернильная синева. Я толком не знал, который час – колоколов давно не слышал, а внизу все так же шумели голоса… Тогда-то ко мне и постучали. Да не то что постучали – так, грохнули разок кулаком, а потом дверь распахнулась, и увидел я на пороге моего возлюбленного отца и сюзерена, графа Раймона Шестого Тулузского, а из-за плеч его, светя многосвечниками, высовывались еще какие-то высокие темные фигуры.
В одной из фигур узнался мэтр Бернар.
– Сюда, мессен, – указал он, светя канделябром; граф шагнул вперед, едва не споткнулся о порог, кто-то высокий и незнакомый подхватил его под руки. Мне так неловко стало, ей-Богу – что увидит он меня больным, в постели валяющимся, с ночным горшком, который я даже не удосужился задвинуть под кровать! Позор, позор!
– У нас тут больной паренек лежит, так мы его подвинем или на пол переложим, – продолжал мэтр Бернар извиняющимся голосом. – Все ж таки самая лучшая кровать в доме; а если желаете, я вам свою уступлю, да только она узкая, мы с женой едва вдвоем помещаемся…
– Нет, – властно сказал граф Раймон. – Ничего не надо. Сгодится и такая. Больной тоже пускай лежит, как-нибудь поместимся. Я-таки христианин, хоть не все так считают; что ж я буду больного с постели сгонять!
Я уже сам все понял и змеей («на чреве своем») пополз с кровати, намереваясь устроиться где-нибудь в уголке, на шерстяном одеяле, или вовсе на кухню пойти, поспать там на лавке. Не хватало еще мне – такому! – кровать делить с моим сиятельным отцом, то есть графом! Больному, вонючему, под двумя одеялами дрожащему… Мэтр Бернар мою попытку к бегству понял и мгновенно пресек.
– На кухне на всех лавках гости улеглись, туда даже не суйся. Здесь мы мессен-Раймона положим и с ним рыцаря Гюи, а ты уж как-нибудь разместись… где-нибудь. Темно уже, гостям поздно возвращаться.
Поставив канделябры – два трехсвечника красивых – на пол и на сундук, гости начали устраиваться на ночлег. Рыцарь Гюи, оказавшийся по рассмотрении высоким и красивым малым, совсем молодым – едва ус пробивался на смуглом, почти сарацинском лице – упал ничком на кровать рядом со мной и тут же захрапел. Даже верхнюю одежду снять не успел.
Граф Раймон подошел, покачиваясь, тяжело сел. Я оказался зажат меж двумя гостями, так что слезть незаметно никак было невозможно.
– Лежи, больной, как тебя там, – строго и совершенно трезво приказал мой добрый граф, стягивая один за другим короткие сапоги. – Ночь-то холодная, чем больше народу в кровати – тем лучше. Лежи где лежишь.
Если бы не винный дух, исходивший от него, и не излишне широкие движения – никогда бы я не сказал, что граф Раймон пьян. Видно, он являл противоположность своему брату Бодуэну, у которого прежде всего пьянела голова; у Раймона же сперва отказывало тело, а разум оставался так же свеж и остр.
Наконец он улегся плашмя на постель, натянул на себя меховое одеяло, принесенное услужливым мэтр-Бернаром. Хозяин задул свечки – почти все, кроме одной, которую оставил тлеть возле кровати. Вот бы нам лампу ночную, закрытую, как у бенедиктинцев в монастыре, подумалось мне – «lucubrum» из кусочка пакли, что плавает себе в воске и горит тихонечко, чтобы было видно, где и как спать… Но мэтр Бернар обычно на светильники скупился, считая, что мы и так помним, где ночной горшок, а где дверь; а теперь захотел роскошествовать – целую свечку для графа оставил, а мне-то бояться, полночи следить, как бы что не вспыхнуло и пожара не сделало. Впрочем, я днем-то поспал, теперь мог ради мессена Раймона хоть до утра караулить.
Рыцарь Гюи храпел немилосердно. Он был сильно пьян – запах от него шел по всей комнате, до самого потолка. Граф Раймон, напротив же, дышал ровно, тихо, и лежал сложив руки поверх одеяла. Я краем глаза посматривал на его лицо с закрытыми глазами, на чуть приоткрытый рот, на темные брови. Лицо его казалось желтым в жалком свечном свете. Матушка, думал я, кто бы мог в такое поверить? Вот он лежит со мной рядом, мой отец, ваш возлюбленный. Я и забыл, что он существует на свете – а вот он пришел, оказался рядом, и я уже кроме него ничего на свете не помню. Каким вы его видели, матушка – таким же прекрасным, старым, желтолицым, со слегка прорастающей седоватой щетиной на подбородке… Неужели вы могли его так же сильно любить, как я? А вдруг он сейчас проснется, откроет глаза – и скажет мне что-нибудь доброе, чего я всю жизнь ждал и хотел?
Ресницы графа Раймона дрогнули. Он тихонько замычал, перекатился на бок. Посмотрел на меня в упор, так что я дернулся, будто застали меня за чем нехорошим.
– Вина бы, – тихо сказал он. – Эй, Гюи! Или ты, мальчик… Сходил бы вниз, принес мне выпить. Жажда замучила.
– Да, мессир, – пролепетал я – мол, на все готов по вашему приказу, все сделаю, будь я хоть не в лихорадке, а с десятью ранами в груди, при смерти! Я поднялся, стесняясь своих голых ног и бледного живота, радуясь, что я хоть в кальсонах по зимнему времени – летом ведь, бывало, спали вовсе голышом! Дрожа без одеяла, я набросил на плечи свою собственную шерстяную котту и потопал босыми ногами вниз, за вином. Прихватив бледно горящую свечечку.
На кухне много народу спало. Кто на лавках, кто – прямо на полу, на постеленных плащах. К передней стенке, той, что напротив печи, стояло сразу несколько инструментов: две лютни, гитерна, скрипочка. На столе посередь остатков трапезы валялся тамбурин; одна палочка торчала из чашки. Хорошо погуляли. Может, и к лучшему, что без меня.
Я нашел бочонок, притулившийся в углу, вынул затычку. Руки слегка дрожали, темная лужица набежала на полу. Нацедил – сперва в чашку, потом подумал – вдруг мало? – и перелил в кувшинчик, да еще добавил из бочки. Должно хватить.
Граф Раймон ждал меня, присев на кровати. Он спустил вниз босые ноги, натянул на спину одеяло навроде плаща. Рыцарь Гюи все так же мирно храпел – сразу видно бойца, спит, когда может, и ничем его не разбудишь. Моргая из-за свечного огонька (свеча как доброта – светит всем, кроме ее носителя), я добрался до своего… графа без единого спотыкания, грохнул разом на пол и свечку, и кувшин. Вот, мессен. Готово, мессен.
Тот с жаждущим привдохом присосался к кувшину. Потом: «Благодарю, – вежливо так сказал! Мне сказал! И дальше: – Выпей тоже, паренек, если желаешь». Я хотел было ответить, что не могу, болею, ничего вовнутрь нейдет – но недоуменно обнаружил, что не так уж мне и дурно. Вроде не трясет. И тошноты нет. Конечно, холодит от стен даже сквозь котту – да это дело обычное, ночь ведь, солье – этаж холодный, это в кухне от печки не продохнешь, а у нас спальня ветром насквозь продувается… Я взял кувшин горячими руками, выпил. С ума сойти можно, я пью вместе с…
Тот отпил еще. Спросил, кто я таков. Я ответил с внутренним содроганием – а вдруг помнит? Вдруг задержалось мое лицо в драгоценной графской памяти, и он сейчас растянет рот в лучшей в мире усмешке – а, мол, помню, хорошо, что ты моей службе за три года не изменил… Но нет, не помнил граф. Кивнул, улыбнулся, и снова скользнуло мое имя сквозь него – и тут же забылось, я был уверен. Такой-то, приживал мэтра Бернара. Ладно. Оруженосец. Много дрался, а все жив. Хорошо.
– А знаешь ли ты, паренек, что такое – предательство?
Ну и вопрос! Надо ж так сказать ни с того ни с сего! Я как стоял, так и уселся на пол. Переспросил даже со страху – вдруг ослышался, вдруг все о своем думал и слышать начал тоже свое?
– Что… мессен?
Граф Раймон улыбался в полутьме, но не весело, а просто проложив по щекам две вертикальные морщины, будто ему больно. Тут-то я и сообразил – по взгляду красноватых, тьмой обрамленных глаз – что сильно пьян мессен Раймон. Так сильно, и не первый день, что дурно ему, без вина уже тошно, а с вином – на собственное горе тянет. Как же я раньше не догадался, я-то, с детства видевший похмелья мессира Эда… Но так непохож был мессен Раймон на моего отчима во всем остальном, что и в этом я не сразу разобрал сходства.
– Предательство, парень. Что это, по-твоему, за штука? Если грамотный – скажи, что клирики про это в книжках пишут. Я, должно быть, не те книжки читал, так до сих пор разобраться не могу.
Я смотрел на мессен-Раймона опасливо, стараясь угадать – он правда спрашивает меня или сам с собой долгий разговор продолжает. Показалось, что он ждет ответа. Я подумал хорошенько. Вспомнил, какой ответ я давал на такой же точно вопрос – рыцарю с черными волосами, с раймоновыми глазами… Страстно захотелось мне спросить, каков был рыцарь Бодуэн, просил ли он прощения, достойно ли вел себя перед смертью.
– В Писании сказано – «Блажен, кто клянется хотя бы злому, и не изменяет», – осторожно сказал я, не решаясь ответить так, как думал. Граф Раймон кивнул, будто размышляя – или, может, у него голова сама собой качнулась вперед.
Ясно, сказал он усмешливо, но глаза у него были такие, будто ему страшно или тошно. Писание – это все по большей части для клириков. А вот как ты, мирянин, считаешь – хорошо или нет убить собственного брата, ежели тот тебе изменил?
Нечего мне было ответить. Нечего. На этот вопрос у меня никогда не находилось ответа… А в глазах темные полоски плавали, голоса разные слышались, и так я жалел, что никогда не увижу рыцаря Бодуэна…
– Что ж? – продолжал мой добрый граф, – что ты? Никак жалеешь? Кого ж ты жалеешь?
Сказать «вас, мессен» – обидится. Прибьет еще. От пьяного человека, даже от самого лучшего, ожидать всякого можно… Это ведь о Рамонете я был уверен, что отец его ни разу не ударил; а я-то не Рамонет. А сказать «брата вашего жалею» – как бы еще хуже не вышло…
– Я… жалею, что ваш брат вам изменил, – выговорил я наконец ничем не лживый, хотя и не вовсе правдивый ответ. – Не пойму я, если честно, как же он смог-то… Вот я бы, да никогда…
Ах, не зарекайся, глупый франк, не зарекайся. Сколько раз говорила мне матушка – клясться и зарекаться грех. Только рот откроешь – дьявол-то не дремлет, за левым плечом стоит и всякое слово хватает, чтобы его по-своему вывернуть и для себя приспособить. На искушение употребить или по дороге до ушей собеседника переврать, чтобы он неправильно расслышал да и обиделся. А с зароками еще хуже, чем с обычными словами… Недаром писал апостол – «Что свыше «да, да» и «нет, нет», то от лукавого»!
– А с чего ты так о моем брате печешься? – засмеялся эн Раймон. – О Бодуэне предателе то есть? Что он тебе? Изменил и изменил; я его повесил. Из-за этой скотины взял на душу смертный грех. А ты о нем с какой стати пожалел? О нем ведь во всем Тулузене никто не жалеет.
Сердце мое поднялось и застучало в горле твердым комком. Боже ж мой! Я ведь на сей раз знал, как графу ответить. Был у меня ответ – уже три года внутри меня хранился, как в ларчике; и теперь только откинь крышку – ответ явится наружу, старый опостылевший страх сменится радостью, или хотя бы… облегчением. Не век же мне трусить. Затем я и пришел, бросив свое родство, людей своего языка, сменив наречие и рыцарские надежды – на язык провансальский, тулузскую зиму поражений…
«До рыцаря Бодуэна мне есть дело, мессен, потому что он – мой родной дядька. Это потому, сеньор мой и господин, что вы – мне родной отец…»
Но упущен, упущен был момент. Я сглотнул несколько раз, с тоскливой любовью глядя на графа, который попил еще вина и лег на постель.
– Ты добрый паренек, да не слишком умный. Никогда не спорь с пьяным, с высокородным и с недавно похоронившим родича – слышал такую пословицу? А теперь ложись и свечку задуй.
Согревая правый бок своего родителя – в то время как с левого похрапывал рыцарь Гюи – я думал с изумлением, что чувствую себя не так дурно. Вдруг я выздоровел? Вдруг завтра буду кушать, как все? А вдруг… выпадет еще и радость за одним столом посидеть с мессеном добрым графом? А если больше того повезет, он наутро даже будет помнить, как меня зовут.
* * *
А наутро граф если чего и помнил, то мне не сказал. Только смотрел за столом так, будто что-то особенное думал. Выглядел он трезвым, только бледен был весьма. Потом отложил копченое ребрышко (ох и расстарался для сеньора добрый консул, теперь сколько нам еще пустой суп глотать!) И спросил мэтра Бернара: почему, мол, вы все называете этого юношу Франком?
Мэтр Бернар даже застыдился. За многими общими войнами и печалями как-то забылось мое нелестное происхождение.
– Так потому что он франк, – отвечала на Америга, взглядом спросив у мужа разрешения говорить. – Вы, мессен, ему сами позволили на службе городу остаться; его наш сын, Царствие ему небесное, в плен взял, а мальчик служить обещался, и до сих пор служит уже который год – не подводил…
У кого ж ты служил и кем, с интересом спросил граф Раймон. Я назвал Гильема де Фендейля и нашего эн Понса, под чьим началом мы под Мюретом отступали… Сказал бы «бились» – да для нас и битва-то не успела начаться. Еще назвал кого помнил, стремясь побольше имен привести в оправдание своему существованию – рыцаря Гайярда, с которым мы стену охраняли во время первой осады, и оружейника Ростана, и Сикарта Кап-де-Порка припомнил, сына приближенного графского рыцаря…
Под конец добавил, что рода я дворянского и франк только наполовину. Кровь моя бежала по жилам куда быстрей, чем обычно. Неужели так может случиться, что я через три года зачем-то графу понадобился?