Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Продолжал граф гордиться, уступая сыну главное место, и когда в дом Аламана явилась депутация консулов. Не к отцу явилась – к сыну. Предлагая за счет города предоставить кров и пропитание для всех рыцарей со стороны, которые окажут честь пополнить наши войска. Сказали, что сегодня же начинают закупаться на муниципальные деньги снабжением – в расчете на пять или более недель.
Рамонет церемонно склонил голову в знак согласия, после чего, повинуясь второй своей, порывистой натуре, бросился на вигуэра и сжал его в мальчишеском объятии. Поцеловал старые обвисшие щеки. И когда седой советник пришел в себя, глаза его были мокрыми от любви.
В тот же день Рамонет разослал гонцов. Меня он послал в Фуа. В Фуа – потому что я сам попросился. Хотел еще повидаться с Роже-Бернаром, с Лупом… да что греха таить, и с Гильеметтой. Ради Гильеметты я слегка нарушил приказ Рамонета – ничего ему не сказав, поехал в Фуа не кратчайшей дорогой, через Отрив и Саверден, а сделал крюк в сторону Кастельнодарри. Потому как Авиньонет прямо на этой широкой дороге стоит. Задержался я не более чем на несколько часов – даже ночевать в доме Альфара не собирался. Но новая осада почему-то пугала меня – хотелось повидаться с дорогой мне женщиной, быть может, в последний раз. Печать Рамонета на свитке, который я демонстрировал всем стражам крепостей, открывала любые двери. В дом байля я явился поздно вечером, молясь, чтобы Раймона Альфара не было дома: и молитвы мои были услышаны. Я невольно поднял Гильеметту с постели; она вышла в одном шенсе, с повязанными косынкой волосами, с заспанными глазами. Я обнял ее, теплую и пахнувшую сном, расцеловал в обе щеки – и очень удивился, когда молодая женщина стеснительно оттолкнула меня, приговаривая: «Мессен, оставьте, я замужняя дама!» Я-то и забыл, что хотя я ей и брат, однако она об этом не знает.
Гильеметта распорядилась принести нам вина и закусок. Мы провели пару часов вдвоем – впрочем, в присутствии заспанной служанки, которую сестрица позвала нарочно: чтобы видела – не любовник к хозяйке заявился, а попросту друг ее брата. Нечто вроде кузена. Мы посидели у окна, за которым медленно светлела июньская ночь, не успев и сделаться настоящей ночью. Говорили ни о чем. «Как здоровье драгоценного нашего молодого графа? Правда ли, что франки осадили Марманд и грозят никого не выпустить живым? Как его милость старый граф, намерен ли сражаться в этот раз или вовсе ушел на покой? Что в городе говорят об осаде?» Меня в очередной раз поразило, как просто и смиренно называет она собственного отца – мессеном графом, как говорит о Рамонете – «молодой эн Раймон», как легко принимает свою недостойность такого родства. Я рассматривал ее и пытался понять – что же в ней осталось от ее матери, простолюдинки? Может быть, что-то в чертах лица? Нет, лицо идеальное, светлокожее, как у Рамонета, только глаза темные, южные. Форма рук? Нет, руки тоже удивительно хороши… Остатки моего франкского воспитания нашептывали мне на ухо, что горожане сделаны из другого, худшего теста; а долгий опыт жизни в Тулузе уже окончательно стирал различия.
Разглядывая сестру, я заметил круглый темный синяк у нее на руке, когда рукав шенса немного сдвинулся к локтю, и невольно скрипнул зубами. Мне заочно не нравился Раймон Альфар. А при воспоминании слов Рамонета о ее браке, сказанных как-то в досужем разговоре – «Так она ж бастардка! На лучшее и не могла рассчитывать!» – Раймон Альфар нравился мне еще менее.
Впрочем, Гильеметта знала, что делала, когда выходила за него замуж. Она вообще была из тех женщин, которые знают, что делают. Не будь тут служанки, возможно, я и открыл бы тайну, что прихожусь хозяйке братом. А так – не решился; слишком много думал о времени и слишком мало выпил.
Я попросил ее благословить меня – кто знает, встретимся ли еще. «Я же не из Совершенных», – грустно улыбнулась моя сестрица – и из этой фразы я с тоскою понял, что она катарка. «Куда мне благословлять вас, сеньор: я обычная грешная женщина, живу с мужем, как подобает».
– Ну, тогда благословите не как лицо духовное… А как дама – своего рыцаря.
Она долго с сомнением смотрела то на меня, то на служанку, которая клевала носом, сидя в углу на сундуке. Потом протянула мне руку для поцелуя. На запястье виднелось несколько мелких синячков, как от сильных пальцев. Я прижал худую руку сестры к своему лбу. Чуть-чуть поразмыслив, она сняла с головы косынку с голубой вышивкой и отдала мне. Косынка была еще теплой от ее головы, пахла, как ее волосы.
Я так много хотел ей сказать. Этой тихой, кроткой женщине ослепительной красоты, про которую в ее жизни так часто забывали – что не мешало ей всех любить. Хотел спросить, где теперь ее матушка, как обошелся с ней граф Раймон; спросить, так ли сильно и безрассудно она любит своего родителя, как это делаю я… Спросить, легко ли жить среди людей, которые все до единого знают, что ты рожден вне брака. Но ничего подобного я не спросил конечно. Попросил ее молиться за меня Святой Деве – надеясь, что даже сквозь толщу катарской лжи, в которую она, увы, уверовала, молитва дойдет до ушей Заступницы. И с легким сердцем уехал в Фуа, отчего-то напевая по дороге радостные песни. Чтобы наверстать время, потерянное на сестру, мне пришлось не спать еще около полутора суток – до самого Фуа; но даже это меня не могло огорчить.
Фуа, Фуа, город по имени Вера – после Тулузы это мое самое любимое место на свете. В Тулузе, как я ни любил ее, мне страшно не хватало гор; здесь же горы вставали везде – город лежал окруженный ими, располагался будто на дне чаши. Зеленые горы, туманные, а иные – и с лысыми серыми вершинами, поросшие самшитом и нежнейшими горными цветами: самые нежные цветы вырастают из грубого камня. Фуа, где даже днем гукают смешные маленькие совки – вскрикивают, как заблудившиеся дети. Фуа, где в мае все полно тополиным пухом, так что он опадает, словно снег, по сторонам дороги. Фуа, где пахнет моросью, не долетающей до земли, и морось отнюдь не кажется неприятной – будто это особый, только здешний вид воздуха. Фуа, где перед городскими воротами цветут огромные липы… Вот настанет когда-нибудь мир, думалось мне – и тогда я непременно женюсь на Айме и поселюсь в Фуа. Почему бы мне и не жениться на Айме? Да, она не дворянка – зато дочка консула, что на юге заменяет любой пышный герб. К тому же всякому человеку, если он не монах, рано или поздно приходится жениться; а Айму я хотя бы знаю и могу ей доверять, как муж – хорошей жене. (И еще… стыдно сказать, но я льстил себе надеждой, что, женившись на Айме и приведя ее за собою в Церковь Христову, тем спасу ее душу от еретических заблуждений. Сказано же: «Жена неверующая освящается мужем верующим». Не смейся, милая моя. Я в самом деле на это надеялся). В Тулузе, на равнине, мы станем бывать по праздникам, да навещая сеньора в Шато-Нарбоннэ, если тот его снова пожелает отстроить; а в Фуа будем тихо жить под сенью двубашенного замка на высокой скале… На одной из узких тихих улиц, которые так часто переходят в лесенки – когда те или иные дома карабкаются по склонам холмов… Я даже выбрал улочку в городе, на которой хотел бы жить: оттуда из окон открывался вид на замок, и ясно слышались рога стражей рассвета, когда они трубили от башенных зубцов под желто-полосатым флагом. А по воскресеньям слушать мессу в Сен-Волюсьене, скрывшись от всякого зла под рукою святого Епископа-в-Узах. И еще чаще одолевали меня другие желания – перестать быть собой, оказаться простым трубадуром, пусть даже не дворянином – зато совсем, в полноте принадлежать этой земле. Родиться в городе Фуа и тихо провести в горах новое, спокойное и чистое детство. Какие мечты, какие надежды, помилуй нас Господь и святой Волюсьен!
В очередной раз я въехал в Фуа на закате, когда в горах лежал просвеченный лучами туман, и замок сеньоров стоял на тумане, как Небесный Иерусалим на облаках. Облака накрывали город, а замок оставался осиянным солнцем, и серые стены казались золотыми. И даже снизу я различал на них алые пятна – купы вьющихся роз, которым самый сезон цвести в мае. Столько роз, что даже листьев не видно – одни соцветия и шипы. И, пока я поднимался вверх по ярусам мощеной дороги, мокрой от облачной мороси, золотой замок рос и делался алым по мере того, как солнце окрашивало камень в закатное пламя. Конь мой уже спотыкался от усталости. А в замке меня встретили храбрый Роже-Бернар, истовый католик, и лохматый, всегда веселый Луп, катар и богохульник. Которому я никогда с мига нашего знакомства не переставал еще завидовать – стоило мне заметить, как Роже-Бернар на него смотрит. Или услышать слово «брат», обращенное наследником графа к молодому бастарду.
К моему возвращению – а вернулся я в составе приличного отряда из Фуа, по дороге к нам присоединились люди из Памьера и Савердена – Тулуза уже изменила облик, облачившись в военную одежду. В ворота тянулся почти постоянный приток обозов: в Тулузу поступало снабжение, ехали ополченцы, стягивались мелкие феодалы окрестных замков. С семьями, как водится, с челядью и с наиболее ценным имуществом. За последние годы самое ценное имущество окрестных жителей стало весьма движимым – привыкли, что то и дело приходится удирать. На стенах работало множество народу – устанавливали мангонелы и «воронов» – особые машины с вСротами и крючьями, чтобы скидывать противников со штурмовых башен; постоянно карабкались по каким-то лестницам, да и за стенами работали целые бригады, расширяя рвы и очищая их от остатков фашинника. Город и снаружи, и изнутри напоминал разворошенный муравейник.
Даже клирики участвовали в происходящем, сооружая городу духовную защиту: в Сен-Сернене, мимо которого я проезжал, было битком народу, несмотря на неслужебный час. На мой вопрос, что творится-то (не дай Бог, умер кто), бойкий мальчишка-нищий ответил, что все, слава Богу, живы. Просто каноники выставили перед алтарем мощи святого Экзюпера, очень сильного святого, когда дело обороны городов касается; так вот народ валом повалил жертвовать кто что может, а потом молебен будет о защите от супостатов.
Я, увы, не нашел в себе сил остаться на службу; перекрестился только, не слезая с коня, на озаренную свечами темную глубину храма, где почивал святой епископ. Святой Экзюпер, пастырь добрый, что раздал некогда ради своего бедного народа даже священные сосуды… Теперь-то ты сильнее, чем прежде, теперь, когда ты во Христе; коли смог и при жизни остановить вандалов в воротах города семь веков назад – тем более нынче сможешь, если сжалишься, защитить и нынешнюю Тулузу!
На кривых (после полутора суток в седле), болящих ногах я проковылял в дом – и застал там только младшую девочку, Айю: остальные домочадцы были на укреплениях. На Америга возилась у костров, которые разводили прямо под стенами – женщины готовили еду для пришлых солдат и ополченцев. Айма с другими крепкими девушками стаскивала камни для будущей «вертушки»-мангонелы. В стенах теперь совершенно не осталось брешей: еще со времен Симоновой осады все, что смогли, заделали деревом, а теперь укрепляли уже имевшиеся участки бревенчатых стен.
Новоприбывших рыцарей Рамонет с молодым графом Фуа собирали перед вечерней, на площади Монтайгу. Попросив Айю разбудить меня, как только тень от ограды удлинится и заползет на двор, я улегся в кухне на лавку, накрылся какой-то попоной – и тут же заснул. Даже поесть сил не нашлось, куда уж там умыться. Так что на сбор я явился с куском хлеба и солонины в руке, от которого то и дело откусывал, скрывшись за спинами остальных рыцарей и оруженосцев. Однако Рамонет вычислил меня и в толпе, подозвал к себе – и к ужасу моему назначил командиром обороны одной из башен. К воротам Матабье.
От страха, что меня зовут на люди, я разом запихал в рот остаток хлеба с солониной – чтобы не позориться с едой в руках; а при такой новости едва не подавился. Даже слезы на глазах выступили.
– Нет, мессен, прошу вас, – взмолился я, как только удалось все проглотить. – Бога ради, не делайте меня главным! Я мало опытен, и отвечать за других не умею…
– Не умеешь – научишься, – отрезал Рамонет. – Был бы Аймерик де Кастельно жив – я его бы поставил. А так придется тебе. – И, наклонившись, чуть тише добавил: – Хочу, чтобы людьми Фуа тулузец командовал. Не бойсь, я тебе в помощь кого-нибудь дам постарше. Из горожан. А главным будешь ты, дворянин все ж таки.
– Так я даже не рыцарь, – попробовал я последний аргумент.
– Посвятить тебя прямо сейчас? – сверкнул светлыми глазами юный граф. Я весь вспотел от волнения.
– Нет, не надобно! Я… уж потом… в мирное время…
Разве скажешь, что хочешь другого. Что только от графа Раймона Старого возможно мне принять высокое посвящение.
– Ага, торжественности хочешь, – усмехнулся тот, хлопая меня по плечу. – Понятное дело. А у нас тут в рыцари не посвящают – ими по ходу войны становятся… Ладно, как знаешь. Потом так потом. Но за ворота Матабье ты в ответе.
И, провозгласив меня как командира, Рамонет принялся назначать людей на другие посты.
* * *
Под мое начало попал десяток молодых людей – оруженосцев и горожан. Рыцари и конные дамуазо составляли особый отряд для вылазок, ударную силу; из таких же людей молодые графы Тулузы и Фуа поставили по одному старшему на каждые ворота. К счастью, у меня в помощниках оказался зрелый уже человек из Иль-Журдена, по имени Альзу; впрочем, по имени его никто не называл, а все больше по прозвищу – Гвоздолом. Так его прозвали за необычайную крепость пальцев: он хвастал, что работал инженером мангонел на всех возможных осадах и как-то раз сломал голыми руками толстенный гвоздь, когда потерялись клещи, чтобы его выдернуть. Папаша Гвоздолом был длинный, худой и черный как мавр; казалось, помри он – так и вовсе не протухнет, как любой другой труп, а высохнет вконец и обуглится. Несмотря на постоянное хвастовство и длинный язык – не умолкал папаша даже за работой – оказался он дельным инженером; за полдня под его руководством мы соорудили неплохую камнеметалку. Он успевал находиться сразу везде, учил кузнецов гнуть скобы, пильщиков – пилить брусья, притом сыпал забавными и похабными историями, так что никто не замечал собственной усталости. Я с радостью бы уступил ему место командира – но тут уж сами мои ополченцы воспротивились: они не хотели, чтобы тулузцами командовал какой-то чужак из вассального виконтства.
Сын папаши Гвоздолома, Барраль, трудился наравне со всеми, с высунутым от напряжения языком бил кувалдой по скобам, прилаживал веревки и совершенно не кричал, когда ему меж двух брусьев прищемило палец. Паренек напоминал мне Аймерика (впрочем, мало кто из молодых и красивых черноволосых парней мне его не напоминал, а таких было пол-Тулузы.) Наверное, он был мне ровесником, а то и старше; но наличие рядом живого и здорового отца само собой переводило его в разряд «молодых». Я-то считал себя зрелым, а порой чуть ли не стариком. Постой-ка, сколько же мне в тот год сравнялось лет? Не иначе как двадцать три. Возраст изрядный. На год более, чем Рамонету. Только пример Рамонета меня и утешал: ежели тот справляется с огромными армиями, то разве я не смогу совладать с дюжиной подчиненных? Вот Роже-Бернар де Фуа тоже не стыдится командовать людьми. Даже годящимися ему в отцы. Что там, не стыдится и беспутный Волчонок, Луп, который лет пять назад впервые надел штаны.
Размышляя так, я успевал рассылать людей с разными поручениями, гонял присоединившихся к нам девушек за камнями – чем больше приготовим заранее, тем лучше; объяснял всем и каждому, что именно они будут делать на обороне – кто подавать ведра, кто заряжать машину, а умеющие – и таких нашлось семеро – стрелять из луков и арбалетов. Я даже расстарался и ударил по зубам молодого парня по имени Маурин, который вздумал мне перечить – я поставил его закладывать камни в чашку мангонелы, он же хотел стрелять, утверждая, что неплохо это делает. Я приказал дать ему лук и потребовал: покажи. Маурин расставил ноги, согнул обе руки в локтях и потянул тетиву куда-то себе к груди. Я тут же отнял у него лук, а когда тот запротестовал – треснул его, несильно треснул, но так, чтобы парень понял: мы тут не в игры играем. Подействовало отрезвляюще, и остальные, кажется, зауважали меня больше – даже стали обращаться «мессен Толозан». Мессена я им приказал оставить при себе, но приятно было.
Можно сказать, мой первый день командира прошел удачно. Только перед сном немного не повезло. Ночевал я там же, в башне ворот Матабье, потребовав у Аймы доставить мне какой-никакой тюфяк и чего-нибудь из одежды. Тем более что Айма все равно явилась к нашим воротам – женщины разносили еду, которую на добровольных началах готовили для работников. Войска Луи ждали со дня на день, времени для сна особенно ни у кого не было. При свете костров по всей окружности стен что-то строили, таскали, стучали молотами; чтобы поддержать дух, распевали боевые песни. Накормив нас – жидковатым, но съедобным супом, который принесли в большом ведре с ручкой – Айма убежала с прочими девушками. Вернулась она не так скоро, как я ее ждал. Раньше к нам успел заехать Рамонет рука об руку с Роже-Бернаром. Похожие в свете огня, как братья, они наклонялись с коней, касались протянутых восторженных рук, хвалили нашу работу. Потом Рамонет негромко передал мне, как командиру, надобные вести. Постов не покидать, армия Луи, по слухам, ночует под Муассаком. Значит, завтра к полудню или около того могут быть здесь.
Кивая и слушая, я все время думал про Айму. Куда она девалась? Почему не идет? Уж не затащил ли ее в ночном городе кто-нибудь в уголок? Всякого можно ожидать: хоть у всех сейчас и единая война, а девушкам во все времена опасно одним по улицам ходить. Люди много работают, устают, а значит, особенно голодны по женскому телу; кроме того, понабилось в город всяких ополченцев, среди которых немало и настоящего отребья. А тут еще мои собственные люди, греясь у огня и уплетая суп, завели болтовню про баб. Сидят, гогочут – выпить им не дали, так они и без вина себя байками греют: кто, кого, да как… Такого страху я за Айму натерпелся, что решил больше ее одну не отпускать.
Тут-то она и появилась: тащила на спине скрученный тюфячок, а с ним и шерстяной плащ, и капюшон. Что-то с ней было не так, с Аймой: в глаза мне не глядела, и губы прыгали. Я ее хотел поцеловать, но она отвернула лицо, загородилась тюфяком.
– Вот, получи свою постель. А я побежала, матушка за меня боится.
– Подожди, я тебя провожу, я и сам за тебя испугался.
– Не надо со мной ходить, – не выдержала Айма. – Сиди уж тут. И трогать меня больше не смей.
– Что с тобой, сестрица, чем я тебя обидел? – Я порой еще называл Айму сестрицей, скорее по привычке, памятуя об основной нашей связи: через общего брата.
Айма постреляла глазами – стыдилась говорить со мною при других. Я отошел с ней на пару шагов, из круга света отступив в тень. Мы-то хорошо видели под оранжевыми от света огня стенами черные тени ополченцев – те гнулись, горбатые, над мисками с супом, как изображения чертей в аду.
– Ну? – спросил я, беря Айму за плечи. – Кто тебя обидел?
– Кто она? – вопросом же ответила Айма. Я даже не понял, о чем она говорит. Так и разинул рот. Долгая дорога, а потом – тяжкая работа не помогают человеку хорошо соображать.
– Вот что я нашла в твоей одежде, – яростно сообщила Айма, подсовывая мне под нос что-то белое и смятое. – Так что не вздумай отпираться и врать, а лучше сразу отвечай: кто она такая? Дворянка небось? Покрасивей меня? Или рыло рылом, зато с деньгами?
Я недоуменно смотрел на маленькую белую тряпицу. Подержал ее в руках, развернул, не зная, что и сказать. Цветочки какие-то синие… И вдруг меня как камнем по голове ударило: Гильеметта! Платок, что она на дорогу подарила.
Я едва не засмеялся от облегчения. Айма стояла, упирая руки в бока, как сердитая торговка; и в голосе у нее уже звенели слезы.
– И как давно? Как давно ты завел себе эту шлюшку? Вижу, она не бедная, дрянь такая – тряпка-то шелковая, и нитки тоже. Не первый год, поди, к ней таскаешься – а меня про запас держишь?
– Ну Айма, ну что ты, – попробовал я ее успокоить, но она кулачки сжала, будто ударить собралась. Пришлось мне вспомнить сегодняшний новый опыт командования. Властность – лучшая убедительность, люди ее ценят. Я схватил ее за обе руки, крепко сжал, чтобы девица и пошевелиться не могла, и сказал как можно суровей:
– Будешь меня слушать или тебя тряхануть хорошенько?
Поверила. Замолчала, даже можно сказать, с надеждой.
– Платок мне, и верно, одна женщина дала, – сообщил я, зная наперед, что мужчине перед девушкой никогда не стоит оправдываться. По крайней мере, если он не хочет оказаться виноватым. – Женщина эта мне в матери годится. (Ну, тут я приврал – прости, Гильеметта – но так было вернее).
– Старуху, значит, себе завел?..
– Молчи, дура. Слушай. Она меня, можно сказать, по-матерински благословила. Почтенная замужняя женщина, ничего у нас с ней не было, даже и в мыслях не держали. Я ей, может, сына напомнил. А ты впредь должна мне верить. И в вещах моих не копаться. Поняла?
– Поняла, – всхлипнула Айма. И мне сразу стало ее жалко-жалко, дурочку, так что я ее обнял, а она сопела мне в подмышку, как малое дитя. – Как же я тебе верить-то могу, подумай сам? Все время ездишь Бог знает где… Парней-то на свете мало, а девиц скверных в любом замке, как вшей у клошара…
Я бормотал ей на ухо какие-то клятвы, заверения, что и не думал ей изменять, что все между нами хорошо. Она успокоилась малость, потребовала только сжечь плохой платочек. Я тут же отказался – еще чего, подарок сестры сжигать из-за одного того, что Айма уродилась дурехой!
Ты лучше себе косынку возьми, предложил я. Носи на здоровье, а меня зря не подозревай.
На чем мы и помирились. Айма повязала Гильеметтиным платочком голову. Правда, назавтра я на ней этого платка уже не видел – возможно, ревнивая девица его все-таки сожгла. Впрочем, завтра стало уже не до платков. Я до полдороги проводил ее домой, сам себя не одобряя за такой поступок – но воображение рисовало притаившихся за каждым углом насильников, да и идти было, по счастью, недалеко.
Так, чувствуя себя ужасно усталым, но зато всем вокруг бесконечно нужным – и оттого, можно сказать, счастливым – я прикорнул на своем посту на соломенном тюфячке. Вот и прошел последний мой мирный день в городе Тулузе.
* * *
Три недели осады пролетели как сплошной бесконечный день. Иногда, правда, этот день делался темным – однако ничего не менялось, даже не приходило ощущения ночи: суета не затихала, работа не прекращалась. Ночью мы восполняли иссякший за день запас камней и стрел, чинили поломки – однажды камень из катапульты осаждающих здорово поломал нашу мангонелу, да еще и поранил одного человека. Слава Богу, хоть не убил – но пару ребер поломал. Хорошо, что основной удар пришелся в машину, а парня всего-то задело обломками главного бруса.
Отряды рыцарей делали вылазки. Мы успешно отбили три штурма, начавшихся сразу по всем фронтам: у Луи хватало на это людей, а вот времени на долгую осаду явно не доставало. Хорошо еще, что Тулуза запаслась провизией – всякое снабжение прекратилось, потому как город обложили со всех сторон. Сам я за воротами не был – слишком много дел находилось и на посту Матабье. Спали мы часа по три за сутки, не больше – и то не сплошь, а вырывая по четверти часа из всех времен суток, когда было возможно. Спали не раздеваясь – куда там! – просто падали, где стояли, хорошо если на тюфяк, и тут же проваливались в блаженную темноту. Как ни близко стоял от наших ворот мой дом, я не заходил туда ни разу. Нужду справляли где придется – в башне у нас был горшок, который опорожняли в ров или же на головы осаждающих; а то, бывало, и нужду-то справить некогда, а потом как-то притерпишься и забудешь, чего хотел. До того ли, когда война. Когда франки, упираясь, тащат к стенам огромный «кат», сами тащат, коли волы отказались двигаться под градом камней! – а твое дело – стрелять, управлять машинами, рушить проклятую башню, и все время орать… орать не то что бы надобно – само получается. Стук, грохот, крики, сущий ад. И даже возгласы вроде «Дева Мария!» не прибавляют адской картине благодати.
Ели мы дай Бог если раз в день. И даже не из-за нехватки еды: конечно, провианта было мало, но Капитул расстарался для защитников – женщины утром и вечером приносили нам покушать, чаще всего суп, намешанный из хлеба, капусты и свиной солонины. Но бывало, что суп по полусуток стыл под стенами, потому как мы не находили время за него приняться. Вот воду расходовали беспрестанно – то и дело поднимали кувшины, опрокидывали их друг на друга, почти не отрываясь от работы, жадно пили – и пьянели от тепловатой колодезной воды, как от лучшего вина. Айма с Раймондой, Каваэрс и другими девушками квартала, таскавшие нам воду и еду, сами пошатывались от усталости. Помнится, взбежав на башню с очередным тяжелым кувшином на голове, сестрица моя подала его папаше Гвоздолому, а сама присела у стены, рядом с ведрами. Опустошив кувшин, мы стали искать девушку – и обнаружили, что она спит крепчайшим, сладким сном, склонив голову себе на колени.
Во время штурмов я стрелял из арбалета – вернее, из двух арбалетов поочередно; за моей спиной их перезаряжал и снова подавал малый мальчишка, прибившийся к нам помогать. Мальчик оказался сильный и смышленый, я показал ему, как закладывать болт в канавку – и он исполнял свой долг расторопно, только вот трещал без умолку. Рассказывал, что сам он – из-под Рабастана, что первый раз оказался в городе, что папашу и мамашу его убили не далее чем в прошлом году, что он, едва только вырастет, убьет не меньше сотни, нет, тысячи франков – он дал такое обещание, и деревенский кюре его на это благословил! Мальчишка – Пейре звали – верещал от восторга, когда мой арбалетный болт сшибал с коня или с деревянной башни очередную размахивающую руками фигурку с крестом на одежде. Я запретили ему вопить, приказав, раз уж не может молчать, кричать «Святая Дева» или «Толоза!»
Стрелы и арбалетные «дарды» нам поставляли стрельники из соседнего квартала, отец и дочь. Раньше-то были отец и сын, но после Мюрета девице пришлось осваивать ремесло вслед за мертвым братом – и она научилась не хуже парня. В обычные-то времена многие брезговали стрелами, происшедшими из рук женщины; но сейчас, на осаде, все было равно. Тем более что и стрелы она делала хорошие, прямые, с недурными наконечниками, и перья вязала ровнее, чем многие мужчины. Стрельники, должно быть, тоже ночами не спали – эта самая Грацида, перезрелая крепкая деваха, шаталась на ходу от усталости, когда приносила стрелы. Один раз даже упала, поднимаясь к нам на стены, и слегка повредила ногу. Отец-то ее работал, не прерываясь, а стрелы носила она.
Среди всей этой бешеной суеты, огромной усталости, от которой немеют члены и даже замирает сердце – среди военных забот я, как ни странно, чувствовал себя почти счастливым. Я был нужен здесь, нужен и всеми окончательно принят. В кои-то веки на своем месте. В своем городе, среди своих людей. И даже роль командира быстро стала привычной – будто так и надо, что мне подчинялись, а я наконец научился правильным образом кричать на людей: не голосом, но самой интонацией, так что сразу понятно – приказ, не просьба какая-нибудь или предложение. А уж когда нас у ворот Матабье посещал Рамонет или старый граф – иногда сразу после вылазок, со стрелами, застрявшими в кольчуге или в толще матерчатого «хакетона», с забрызганными кровью сапогами… Мы почти не разговаривали – «благослови вас Бог, защитники города», «и вас благослови Святая Дева, наш дорогой сеньор» – вот и весь разговор, да еще пожатие протянутой с седла руки в кольчужной перчатке. А сил прибавляется, как будто ты, скажем, вина выпил или пять часов подряд проспал.
Одного только я боялся, одного безумно не хотел. Глядя со стен на огромную армию французского короля, я ужасно боялся увидеть шампанские флаги.
Давний мальчик, виденный мною в замке Кабарет, мальчик, бормотавший – «Братишка, братишка»… Рыжий чумазый паренек с кочергой в руке, паренек, потом пропоротый копьем – не шел у меня из головы. Его шампанский выговор отзывался в моем разуме страшной болью. Просьба, высказанная мною некогда у оскверненного креста – «Господи, помоги мне никогда не убивать шампанцев» – все еще оставалась в силе. И когда на штурме я видел что-нибудь голубое и желто-белое, катящееся на нас очередной волной, у меня руки сами опускались, арбалет или лук валился из пальцев. Неужели Шампань? А то вдруг покажется – красное и беличьи меха Куси, откуда родом была моя матушка… Но, к счастью, мне ничего не удавалось рассмотреть как следует. А большинство крестоносцев вместо цветов своей родной земли украшало себя знаком алого креста слева на одежде и на щитах. И уж по таким, меченым крестом, стрелять было вовсе не жалко. Мало кто во всей Тулузе мог еще припомнить, что красный крест слева – знак Господа нашего Иисуса, а не злой войны против нашего графа, нашей свободы, нас самих.
То, чего я боялся, не могло не случиться. Теперь, по прошествии времени, я вижу, как долго Господь готовил меня к подобному исходу; и не меня одного – всех нас.
* * *
Случилось это во время четвертого штурма, вечернего. Мы не в первый раз дивились – отчего принц Луи так спешит? С его войском можно бы простоять тут полгода, помаленьку измотав нас и лишив снабжения, вместо того, чтобы беспрестанно штурмовать едва ли не каждую неделю, пока силы тулузцев были еще свежи, и потери франков превосходили потери города. Высказывались предположения, что франкское войско захочет разъехаться после карантена, как было в 1209-м – а добавочной платы такой толпе народа наследник короля пожалеет. Вот и стремится использовать на полную эти сорок дней.
Как бы то ни было, штурм шел как все предыдущие – в чаду и суматохе. Франки кидали в город тако же и греческий огонь, так что в нижних кварталах вспыхнуло несколько пожаров; все, кто оставался в городе, были заняты их тушением. Хорошо еще, там мало чему гореть: камень и камень, мало дерева. Но крики и визг, раздававшиеся изнутри, не могли и сравниться с адским грохотом снаружи. Штурмовали как раз нашу часть стен – со стороны Вильнева, Сердани и Матабье. Осаждающие тоже не переставали стрелять, так что моему мальчишке Пейре, не вовремя высунувшемуся из-за зубца, стрела воткнулась в руку. Он временно стал непригоден для перезарядки арбалетов, приходилось мне возиться самому. Вопящему Пейре я приказал идти вниз и просить любого из солдат вытащить стрелу – только самому не трогать: не умеючи, можно себя покалечить.