Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Граф слушал имена, чуть-чуть кивал. Похоже, пропускал их все мимо ушей. Потом спросил так же просто, у кого под началом я состоял во франкском войске.
Я слегка похолодел. Думал, как бы лучше сказать, чтобы против себя никого не возмутить? Хуже не придумаешь, чем сказать, что мой дядька – Ален де Руси, тот самый, что арагонского короля убил! Хуже могло быть, только вздумай я об этом кому из арагонцев сообщить, кто в городе обретался.
А сказать «у брата своего был под началом» – значит новые вопросы вызвать: почему брата предал и оставил? Где брат, какого рода? И докатится дело до того, чтобы при всех мне поведать о моей матушке, о своем родстве. Это ж хуже ножа – в такой компании и сейчас графу Раймону признаваться!
– Я был среди людей графа Куси, – сказал я робко. – А вообще-то шампанцы мы… Из-под Провена… Фьеф у нас там маленький.
Я ужасно боялся вопросов. Сидел, втянув голову в плечи, как зимний голубь под стрехой, пока рыцарь Гюи меня разглядывал из-за графской спины. «Неужто под Провеном так плохо, что ты к нам собрался?» «А что, батюшка твой жив ли еще, да нет ли его в Монфоровом войске? Может, ты какое предательство у франков сделал, проворовался там или спину в бою показал, что пришлось к нам-то бежать?» Сколько я всего этого за три года наслушался! А правду не расскажешь, потому что тем более не поверят.
Но вопросов – тех, которых я боялся – все не было. Граф Раймон покивал задумчиво, все опрокидывая в себя вино чашку за чашкой, и обратился совсем с другим:
– Так, значит, ты хорошо говоришь по-франкски? Без акцента?
– У нас в Шампани, говорят, немножко другой выговор, – признался, ужасно стыдясь. Всего я стыдился: чего ни хватишься, ничего у меня нет! – Это в Иль-де-Франсе, конечно, недовольствуют, и в Бургундии… А шампанцы все так говорят, даже в Труа!
– Я задумал одну штуку, – сообщил мне граф Раймон, как ни странно, слегка подмигивая. Это он со всеми так мягок и добр, или только со мной, думал я изумленно, пока не узнал – да, со всеми. Пока в хорошем настроении. – Для службы мне нужен верный человек, который по-франкски говорит, как на своем родном языке. Только мне такой человек нужен, который меня не предаст и не вздумает оставить… ради другого какого сеньора или выгоды.
В глубочайшем волнении я сполз со скамьи на колени и поймал графскую руку своей. Мэтр Бернар взирал изумленно: он, должно быть, не знал, на что такой франк, как я, может графу понадобиться. Мессен Раймон велел мне подняться – а у меня ноги-то тряслись в коленках, не то от остатков горячки в теле, не то от надежды в сердце. Расспросив еще кое о чем – где бывал, нет ли у меня живых родичей (я честно ответил, что, может, и есть брат – да я о том не знаю, а если он и жив, то проживает под Провеном, в своей земле) – граф Раймон покивал и велел мне явиться назавтра не куда-нибудь – в нарбоннский замок. Высокобашенный алый Нарбоннский замок за крепкой стеной, в который я последнее время и не мечтал попасть. За ворота Шато, и сразу в графскую резиденцию, а в воротах сказать, что я – тот самый франк, от консула Бернара. Вот как порой дорога делает крутой поворот, Господь тебя с одного места выдергивает и на другое ставит, а ты стоишь с открытым ртом и даже поблагодарить Его не сразу додумаешься.
Проводив графа и его сопровождающих, мэтр Бернар обернулся на меня от дверей. Не по-доброму посмотрел, сказал что-то о верной службе, о том, что вот и для меня нашлось наконец занятие, чтобы не быть мне больше дармоедом. А я услышал другое: «место вблизи графа, вот чего хотел я для моего Аймерика». И умолчал, что я не виноват. Потому что кто знает. Вдруг виноват.
* * *
Вот зачем я нужен был графу Раймону. Он задумал, посмотрев, как вокруг все опасно и скверно, отправить своего сына Рамонета подальше из Тулузена. Туда, где безопасней, где от Монфора подальше – потому что пока жив Рамонет, наследник и юный граф, у Тулузы есть надежда. Ведь сам наш добрый граф – конечно, об этом не помнится, когда смотришь на него в бою или за столом с ним, веселым, сидишь – но мессен Раймон ведь уже старик. Пятьдесят восемь лет – куда уж больше! Детей в таком возрасте человек иметь не может, даже если жена у него на двадцать лет моложе. Конечно, пра-прадед нашего графа, Раймон Четвертый, великий герой-крестоносец, в пятьдесят пять в Святую землю поехал, а погиб в шестьдесят с лишком – и воинской смертью погиб, не стариковской! Но все-таки война – это одно, а дети – совсем другое, и Рамонет – единственный отцовский наследник, жемчужина в руке, оливковая ветвь, и беречь его надо больше всего остального. Больше даже Тулузы. Потеряем Тулузу – не приведи Господи, но если попустит Бог – так сын вырастет, соберет воинов и отцовское наследие отвоюет. А не будет раймондинов – и Тулузы не станет. Ничего не будет в Лангедоке без графов Раймонов.
Безопасное место отыскалось в Англии. Там у Рамонета дядька родной по матери, английский король; он племяннику даст приют на столько лет, сколько понадобится. Король Жан Английский и сам с французским королем не в ладах, да и с Папой тоже; он только рад будет друга и союзника поддержать. Зачем-то ведь нужна человеку родня. Пускай другой дядька, Бодуэн, в графском завещании прописанный опекун Рамонета, от родства своего отказался; но английский король – союзник верный. Войска из Ажене то и дело приходят на помощь, и английский сенешаль Саварик де Молеон за лангедокских графов горой.
По замыслу доброго графа, я должен был составлять его сыну компанию до самого порта. По Франции придется ехать тайно, называясь купцами – что лучше купцов для маскировки – а вовсе не Рамонетом, принцем Тулузским, который со свитой бежит от Монфора и короля Филиппа подале. Для того мой франкский язык и пригодится.
Еще со мной поедут – мессен Раймон представил мне по очереди людей, сидевших у огня, кто на полу на подушках, кто на скамьях – остальные спутники. Каждый на свое гож. Мастер Арнаут де Топина – настоящий купец, торгует восточными редкостями: кораллы там, жемчуг, шелк-сырец, даже благовония. Может, и наторгует чего по дороге. А мы с Рамонетом, принцем нашим, оденемся простыми сержантами и будем охранниками. Слишком большой толпой тоже не следует ехать, больше внимания привлечешь. А такой небольшой компанией, проверенными людьми. Из которых каждый за старого и молодого графов готов умереть.
Мастер Арнаут оказался высокий, плотного телосложения, с черной завивающейся бородкой, с волосами как черные стружки. Глаза у него были несколько вытаращенные, пальцы ловкие, а язык подвешен лучше некуда: купец купцом. Кого-то он мне смутно напоминал: торговцев, какие у нас на Провенской ярмарке торговали маслами и заморскими тканями. Назывались те купцы общим именем «марсальцы», они, помнится, здорово байки рассказывали про сарацинские страны. Про колдунов, про зелья разные, псиглавцев, сарацинских королей, у которых десять жен… В Провене и Труа, кстати, мастер Арнаут тоже бывал. Вообще на всех шампанских ярмарках. Да и из Марселя плавал на кораблях, что вовсе не удивительно для купца, живущего в Лангедоке.
Второго сопровождающего – крепкого рыжеватого рыцаря с квадратным лицом, форму которого нимало не скрывала короткая бородка – избрали в спутники Рамонету за два качества. За редкую физическую силу и за рыжую масть, помогавшую не особенно выделяться в стране франков. Звали его опять же Арнаут, Арнаут де Комменж – хотя служил он с давних пор графам Фуа. Прекрасный боец, он должен был не только проводить Рамонета до Англии, но и неотступно находиться при нем все время вынужденного изгнания, до обещанного собора, и как телохранитель отвезти принца обратно домой.
Третьего, мрачно взиравшего на меня из-под длинной пепельно-светлой челки, звали Аймерик.
Едва услышав, как его звать, я вздрогнул – никак не мог принять и привыкнуть, что мой покойный брат не обладал правом собственности на это имя. Аймериков в Тулузе – пруд пруди, как и Арнаутов, больше них только Раймонов, Гилельмов и Пейре; но все равно, когда кого-нибудь окликали так, я не переставал оборачиваться: кто тут зовет его, он же убит!
Данный Аймерик ничем не походил на моего брата, кроме разве что возраста. Лет двадцать, то есть года на два-три меня постарше; высокий и нахальный, с серыми глазами и светлыми волосами, но притом смуглый, как коренной провансалец. В отличие от моего брата, вовсе некрасивый, с большими руками и со шрамами на лице (один убегал к уху, еще один, маленький, но опасный, прочертил ломаную переносицу.) Шрамы, как позже выяснилось, у него имелись и на теле: многовато для двадцати лет, но по военным временам не удивительно. Аймерик де Кастельно, племянник тулузского консула, посвященный в рыцари два года назад самим графом – за боевую доблесть – созерцал меня с крайней неприязнью, а когда услышал мое имя – и вовсе помрачнел.
Совет наш, где мы обсуждали маршрут и сроки похода, длился несколько часов кряду; в процессе нам предложили перекусить. Я впервые в жизни чувствовал себя по-настоящему нужным, так расхрабрился, что даже вставлял реплики, елозил пальцем по карте, указывая дороги, и смеялся отпускаемым шуткам. Блаженство нужности портил один Аймерик, который то и дело обрывал меня на полуслове или просто сверлил недружелюбным взглядом. За что я ему так не нравлюсь, недоумевал я. Но по окончании совета имел возможность обрести ответ на свой вопрос.
На закате граф Раймон отпустил нас. Мне он велел вернуться еще и завтра, чтобы познакомиться с Рамонетом (и с той поры тебе лучше будет оставаться при нем, легко сказал он – а мое сердце едва не взорвалось от радости. За что мне сразу столько благодати, Господи, думал я – неужели за умение ждать и терпеть?)
Следом за мной из ворот, как я и ожидал, вышел Аймерик и пошел следом, мрачно дыша и ничего не говоря. Мы добрались так до самых ворот города. В Гаронну садилось огненное солнце. В ало-золотом свете я обернулся к сопящему спутнику и спросил весьма миролюбиво:
– Мне показалось, мессен, или вы мне что сказать хотите?
(Жизнь научила меня уважительно обращаться с каждым – особенно с тем, кому ты на вид вроде как не нравишься).
Стояли мы на черной тулузской земле, под весенним, быстро синеющим вечерним небом, и рядом с закатным солнцем пылала в холодном небе ярчайшая белая звезда. Так драться не хотелось, Бог ты мой!
– Да вот не глянулся ты мне, – поведал рыцарь Аймерик, нимало не разжалобясь. – Откуда ты взялся? В оруженосцы к молодому графу лезешь, франкская рожа?
Я как мог постарался убедить его, что не желаю ничего, кроме как служить обоим графам. И не занимать его место при Рамонете – нет, куда мне против него, рыцаря и консульского родича! – а просто отвлекать по дороге в Англию своей франкской речью возможных любопытных попутчиков; живу же я у мэтра Бернара, и вся его семья может поручиться, что я не предатель какой-нибудь…
– Вся ваша порода – сплошь предатели, – сообщил мне Аймерик, сжимая кулаки. Я рассчитал движение правильно и перехватил Аймерикову руку в воздухе, отойдя с линии удара; но размах оказался так силен, что я едва не упал, вцепившись неожиданному врагу в запястье. Белобрысый рыцарь рыкнул от злости и подсек мне ноги подножкой; тут я все-таки упал – вытоптанная земля возле моста была скользкой – но увлек противника за собою. Он оказался сверху и лежал на мне, злобно дыша.
– Да за один Мюрет, – выплюнул Аймерик мне в лицо, – всех вас надо душить, как поганых сарацин! (ну надо же, невольно удивился я – а у франков с сарацинами провансальцев сравнивают!)
Я исхитрился тоже разозлиться, и, обретая в злости новую силу, вывернул ему запястье. Да сколько ж можно меня оскорблять? Виноват я, что ли, что у меня матушка из Шампани? Почему тут каждая собака стремится меня облаять, притом что за Тулузу я уже немало крови потерял? Я, в конце концов, дворянин, и родом не сильно-то ниже обожаемого всеми идола Рамонета!
– У меня под Мюретом брат погиб, – заорал я, наконец начиная драться по-настоящему.
– Брат! И поделом твоему брату, франку поганому!
– А ты не смей оскорблять моего брата! Он консульский сын, как и ты, и умер, сражаясь за нашего графа!
– За Монфора, что ли?!
– Да пошел ты со своим Монфором! За Раймона! Сам ты франк, черт тебя дери!
– Я франк?!!
– ТЫ!!! Голова-то белая!!!
Крича друг на друга, мы катались по сырой черной земле, оба жутко перемазались. Аймерик был меня заметно сильнее, но я так разозлился, что ему почти не уступал.
Вдруг мы остановились. Часто дыша, как пылкие любовники, мы смотрели друг на друга, лежа в крепчайшем вражеском объятии.
– Врешь ты чего-то, – выдавил Аймерик. Шнуровка на вороте у него распустилась, и сделалось видно, что на шее тоже есть шрам. – Ты ж в Тулузу от франков перебежал. Как же твой брат – консульский сын?
– Побратим, – яростно объяснил я. – Ami charnel… Аймерик его звали…
Рот у меня сам собой скривился, и я молча заплакал. Оттого, что вспомнил, как с первым – настоящим, единственным – Аймериком мы тоже лежали на земле, сцепившись в драке и злобно глазея друг на друга. Второй Аймерик разжал железную хватку, отшатнувшись от меня несколько брезгливо, и сел на земле, обхватив голову руками.
– Я в гарнизоне Лаграва служил, – объяснил он глухо, но уже вовсе не злобно. – Нас двое выжило… с побратимом. А потом его тоже… Под Мюретом…
Он резко встал на ноги, протянул мне перемазанную в земле широкую ладонь.
– Вставай. Пошли.
Я принял его руку неуверенно, подозревая какую-нибудь каверзу – но когда поднялся, уже твердо знал, что обрел нового друга. Я узнал об этом даже раньше, чем Аймерик де Кастельно отвел меня на ночь к себе, хорошо накормил и напоил и предложил мне свою дружбу. Я ее принял, конечно.
В его доме в ситэ – красивом и высоком, принадлежавшем дяде-консулу (дядя носил то же имя) – еды нашлось даже больше, чем у мэтра Бернара. Должно быть, потому, что консул Аймерик де Кастельно-старший не был женат и не кормил ораву девиц, а только одного племянника. Поутру Аймерик-младший принес мне подарок: крепкую сумку из промасленной кожи, покрытую темными пятнами – как от запекшейся крови. Даритель сказал, что хочет подношением за драку извиниться.
Спросив меня, разумею ли я грамоте, он получил утвердительный ответ – и криво заулыбался.
– Хорошо. Тогда забери себе это хозяйство. Оно у меня всю зиму пылится, а толку-то – я читать умею только собственное имя, и то когда разборчиво написано…
Сумка оказалась набита листками бумаги, свернутыми по несколько штук в короткие свитки. Исписанными убористым монашеским почерком. Глаза мои недоуменно забегали по строчкам первого попавшегося листка.
Язык – провансальский. Строчки короткие, одинаковой длины, рифмованные… Не сразу моя пьяная голова поняла, что передо мною: стихи.
«Сеньоры, уж зимы минула половина,
И вешнее тепло повеяло в долины,
Когда Монфорский граф, собрав свою дружину,
Пошел на град Минерв[2]2
Минерв находится приблизительно у Сент-Антонена-де-Руэрг, где Гильем Тудельский сочинял свою песнь; от него до побережья Средиземного моря около пятидесяти километров.
[Закрыть], что близ морской пучины,
И там осадой встать задумал для почину.
Меж катапульт его глава – Мальвуазина[3]3
Такое прозвище, – дословно «Злая соседка», – в средние века нередко давали осадным машинам. Об этой машине упоминает в своих хрониках Пьер де Во-де-Сернэ (глава 37 #152).
[Закрыть],
В высоких стенах брешь пробили те машины…»
В одном месте свиток порвался, красноватая дыра означала место, пропоротое будто мечом.
– Аймерик, что это? Где ты это взял?
– С покойника снял, – усмехнулся мой новый друг. – Думал, там хорошая добыча – очень уж он свою торбу берег, почитай что телом закрывал. А оказалось-то – горстка медяков, жир для смазки башмаков, писчие принадлежности и вот эта писанина…
– Кто был покойник?
– Да он не успел представиться, как я его на меч насадил. Клирик, если по тонзуре судить. Поп католический. Шустрый попишка, бегал, как заяц, от меня по всему дому… Дело было, когда мы Бодуэна-предателя зимой брали в Ольмесе. Должно, капеллан Бодуэновский или другая какая сволочь…
– Написано по-нашему, – заметил я, чувствуя странную дрожь в руках.
– Ну значит, перебежчик оказался, – бесстрастно кивнул Второй Аймерик. – Правильно я его пришиб. А ты с бумажек, может, какой толк поимеешь; они, смотри-ка, только с одной стороны пользованные, а с другой можно что хошь писать…
Не особенно слушая, я копался в шуршащих свиточках, ища подтверждение догадки. Не скажу, что страшной догадки – я привык ко многим смертям, и еще одна смерть полузнакомого человека меня не пугала. Но чем-то эта догадка казалась особенно неприятной, как неотданный долг.
И я нашел-таки начало рукописи. Стихотворной книги, со смехотворной аккуратностью переписанной по столбцам, разложенной свиточками по главам… Большой аккуратник был писец, он же автор. И я его, похоже, действительно знал живым.
«Благослови Отец, и Сын, и Дух Святой
Тот день, как мэтр Гильем труд начинает свой.
Наваррец он; ему Тудела – град родной.
И в Монтобане жил лет десять таковой,
Но в скором времени приют нашел иной,
Прознав при помощи науки колдовской,
Что вскоре будет град опустошен войной,
И ныне обречен весь край судьбине злой
За веру лживую, что мнили там благой…»
Вот уж точно, мэтр Гильем. Маленький лысоватый мой доктор, расспрашивавший меня о передвижениях войск («Не ради корысти, молодой человек, ради одного лишь искусства! Я, понимаете ли, книгу пишу. Историческую песнь, вроде жесты…») Гордый недавним каноникатом трусоватый человечек, вот мы и встретились снова, после вашей смерти. Постараюсь вас в обиду не давать, вы как-никак меня супом с ложки кормили. Так, дальше, дальше…
«Граф Бодуэн (храни его Иисус благой)…»
(граф Бодуэн!!! Ведь целая зима прошла – а больно все так же, как после маминой смерти…)
«Ввел в Брюникель его, и с радостью большой
Вручил каноникат ему своей рукой
В Сен-Антонене, ставшем графскою землей…»
(Знаем, знаем, как Сен-Антонен стал графскою землей… Какое счастье, Господи, что Аймерик читать не умел! Иначе гореть бы в печке труду мэтр-Гильема в первую же ночь за одно только слово «граф Бодуэн»…)
«И вот Гильема труд вы зрите пред собой:
С начала до конца писал он день-деньской,
Корпел почти без сна над каждою строкой…»
(Ах ты, старый хвастун… Откуда-то взялась во мне к покойному автору странная нежность, какой он при жизни у меня ни на миг не вызывал. Говоришь, Аймерик, собой сумку загораживал? Говоришь, будто сокровище спасал?)
«Изящен и красив в сей книге стих любой,
А, выслушав ее, и малый и большой
Свой ум обогатит, почтив меня хвалой,
Ведь автору талант от Бога дан с лихвой,
И тот, кто обойдет поэму стороной,
Раскается потом!»
Уж я-то не обойду, мысленно пообещал я, снова скатывая свиток. Плохая была бумага, желтоватая и волокнистая – но сзади действительно чистые листы. Не берег бумагу мэтр Гильем на любимое дело. А я не пожалею времени. Вы знали, знаменитый геомант? Для того ли лечили меня, потому ли меня боялись? Или вы просто – маленький самодовольный человечек, попавший в большую войну случайным и неуместным образом и возомнивший себя ее Геродотом? Что же, кто-нибудь должен рассказать мне о графе Бодуэне – и явно не Аймерик. Его я расспрашивать не собирался – слишком дорожил нашей юной, новорожденной дружбой.
Аймерик смотрел на меня выжидающе. Широко расставленные, некрасивые глаза, упрямые и злые скулы. Мысль, что этот человек убил безоружного клирика, не вызывала у меня ни малейшей неприязни. Наверное, из-за его шрамов.
– Ну что, пригодится тебе?
– Спасибо, Аймерик, – ответил я честно. – Очень я рад твоему подарку. Тут про войну написано стихами; может, я чего новое узнаю, когда все до конца прочту.
А у самого в голове всю ночь: «Граф Бодуэн, храни его Иисус благой»…
Спали мы на лавках там же, в кухне. Второй Аймерик, ничем не похожий на первого, оказался ужасно похож на него храпом, и за храп я окончательно простил ему светлые волосы и не такие глаза.
* * *
Случилось примерно то, чего все и ожидали. Новый легат примирил-таки графа Раймона с Церковью. С Монфором на самом деле, временно запретив Монфору на нас нападать. А наш добрый граф за это – до окончательного Папского решения, то есть временно, но все понимали, насколько может затянуться таковая «временность» – лишался почти всего. Например, Нарбоннского Замка, из которого он с полюбившейся Папским посланникам торжественностью унижения переселился в дом к одному из своих друзей, рыцарю Аламану де Роэксу. Покорный, тихий и смиренный с кардиналом Пейре, с нами – своими приближенными, посвященными в его планы – мессен Раймон по-прежнему грозно шутил, напивался и вел себя с тою отчаянной властностью, которой так ждал от него тулузский народ. Да, он доверял Папе Иннокентию – даже с самого сильного перепоя ни разу о нем плохо не сказал; но, с другой стороны, наметил наш отъезд с Рамонетом через две недели после переговоров, в самую Пасху – чтобы заодно и Божьим перемирием сына защитить. Вернуть Рамонета из Англии требовалось не раньше, чем на самый большой Собор, который намечался почти что через год. Папа-то далеко, а Монфор – всегда у нас под боком, а гарнизон его под началом епископа Фулькона теперь – в многострадальном Нарбоннском замке, многократно переходившем из рук в руки, как иерусалимская королева Изабель во времена раскола латинского королевства… Конечно, считалось, и вслух говорилось только одно – Тулузу во временное владение принял Папский легат от имени Папы, хранителем Нарбоннского замка – опять же от имени Папы – назначен епископ Фулькон, и это вовсе не Монфор, ни-ни, а Пейре де Беневен, добрый священник, который стоит за нашего графа. Опять же Церкви, а не Монфору передал свой замок граф Фуа, и от имени Папы засел там аббат Сен-Тиберийский. Но всякому ведь известно, что где Фулькон – там и Монфор: небось гарнизон у Фулькона набран не из наших людей, а из Монфоровых крестоносцев! Так что Папе доверяйся, а от Монфора защищайся: эту народную мудрость все мы слишком хорошо узнали на своей шкуре.
Хорошо, что у рыцаря Аламана был большой дом. Хотя когда там поселилась графская семья, для самого Аламана почти не осталось места! Граф-то поселился у него не один: мало того, что с Рамонетом, так еще и с женою, доной Альенор, и с Рамонетовой супругой – обе эти дамы приходились родными сестрами друг другу и покойному королю дону Пейре, так что причин любить франков у них находилось не больше, чем у всех нас.
Дона Альенор, старшая из двух, казалась мне ослепительной красавицей. Я с ней даже разговаривать боялся! Той весною она все носила траур по брату, но и в прямом черном, катарском каком-то платье и накидке она была так хороша, что я несколько раз видел ее во снах (и всякий раз стыдился себя самого по пробуждении). Находясь возле графа в огромном Нарбоннском замке, я избегал ее искусительного присутствия без особого труда, а вот в городском двухэтажном доме держаться от нее в стороне было куда труднее. Ее пахнущие розовой эссенцией волосы выдавали присутствие графини раньше, чем глаза замечали ее саму – стройную, бледную, с глазами как темные звезды. А запах роз неизменно возвращал меня в детство, в горький день острой нежности и острого унижения – ты понимаешь, милая моя Мари, почему присутствие доны Альенор так сильно меня смущало. Вот как снова настигли меня РОЗЫ, подобравшись стыдом и горечью с неожиданной стороны! Слава Богу, что сам граф Раймон занимал мои мысли куда больше, нежели его молодая жена.
Сестра ее, Санча, Рамонетова жена, казалась по сравнению с нашей графиней попросту худой девочкой. В брачный возраст она вступила совсем недавно, и заключенный еще в год смертельных надежд 1212 их брак с Рамонетом был подтвержден только прошлым летом. Обеих арагонских принцесс – красавицу и худышку – наш добрый граф собирался с крепким арагонским же эскортом отправить в Прованс, от Монфора подальше. Но все же я видел несколько сумасшедших недель, когда все это блистательное общество ютилось в небольшом городском доме, как приживалы или беженцы из сгоревшего города. Неплохо держался только глава семейства. Была у моего отца и графа одна счастливая особенность: чем больше унижали его люди со стороны, тем чтимей и любимей делался он для своих тулузцев. Тот Раймон, против которого порой бунтовали коммуны городов в мирные времена, в дни войны становился для тех же коммун неким идолом, единственной надеждой, сердцем страны. Вот и тогда он оставил при себе слуг и оруженосцев, консулы посещали его каждый день, обращаясь к нему как к графу, несмотря на торжественную формальность – временное лишение престола; за время проживания у рыцаря Аламана он успел выпустить три законодательных акта, скрепленных графской печатью со всадником и гербом, и выпить не менее двух бочонков вина.
Дамы же, доны Алиенор и Санча, казались смятенными, почти ни с кем не общаясь, кроме друг друга; еще не оправившиеся после смерти короля Пейре, казавшегося некогда им каменной стеной и вечной опорой, они много молились и ежедневно посещали мессы, пользуясь тем, что отлучение с Тулузы снято. Удивительное дело, Тулуза – и не под отлучением! Всякий раз до маленькой местной церкви их провожала толпа богомольцев, считавших за честь подать дамам святой воды или устроиться сзади них на передних лавках, чтобы в Приветствии Мира иметь честь прикоснуться к графининой белоснежной руке или к тонкой лапке ее сестры… А они молились – тихие такие, траурные, как обычные две прихожанки, потерявшие под Мюретом возлюбленного брата. Хорошо хоть, их брат умер католиком…
Граф Раймон строил планы, издавал акты, смирялся с легатом и бушевал с собутыльниками. Графини – старшая и младшая – тревожились и молились. Вассалы вроде меня и моего нового друга Аймерика де Кастельно готовились к дальнему пути, впитывая каждую минуту графского доверительного присутствия. А тот, ради кого все затевалось, Рамонет…
Рамонет. Рамонет.
Никогда в жизни не встречал я человека с такой болезненной гордостью.
Мы встречались еще до рассвета назначенного дня у ворот Арнаута Бернара. Это самые северные из пятнадцати тулузских врат, откуда идет торговая дорога на Ажене. Съезжались мы по отдельности, чтобы и в самом городе не возбудить подозрений – шпионов того же Фулькона все привыкли подозревать в собственных соседях, а Фулькон-то близко, в Нарбоннским замке, а с Фульконом-то франкский гарнизон… Я ночевал у Аймерика, с вечера распрощавшись с моей Аймой: она расцеловала меня – особенно крепко, не вовсе по-братски, на прощание прижимаясь мокрой щекой к моему лицу так, что я сам едва не плакал. У Аймы получалось, что Англия – это какой-то последний рубеж, хуже земель сарацинских, где даже и не люди живут, а, к примеру, псиглавцы, небо вечно серое и дождливое, хорошего вина нет, а летом, как зимой, царит ужасный холод. Да что там, по мнению моей названной сестры, и области Парижа круглый год маялись под густыми снегами; дальше Мюрета – в мирные времена, конечно – да пригорода Вильнев она нигде не бывала. Но ей-Богу, мне тоже сделалось больно и тревожно с ней расставаться; с ней, а на самом деле – с Тулузой.
Аймерика – в мыслях своих я называл его не иначе как Вторым Аймериком – провожала невеста. Девица с редким именем Каваэрс, которая весь предстоящий вечер от него не отлипала. Последняя наша ночь в Тулузе была отравлена ее причитаниями. Извинившись и глядя в сторону, Аймерик предложил мне лечь на полу на тюфяке, а сам всю ночь любился со своей милой на кровати. Не выдержав такой жизни, я забрал тюфяк и стеснительно удалился за дверь, но и из-за двери мне мешали спать их томные разговоры. Девица порой восклицала особенно громко: «Ах, миленький, красавец мой, свет мой ненаглядный», – и принималась плакать, а кавалер утешал ее как мог. Стыдно мне тебе, замужней женщине, объяснять, как именно он мог ее утешить…
Наутро девица не успокоилась, а когда Аймерик поднялся в седло, обхватила его ногу в стремени с жалобным криком. И снова все то же – «красавчик мой, сокол, голубочек»… Сокол и голубочек смотрел на нее с усталой тоской. Он сильно не выспался, тревожился и совсем не жалел своей невесты, устав от ее слез. Кому приятно, когда его раньше времени оплакивают! «Красавчик» вовсе не был красив, что бы там ни говорила девица, однако по нынешним тулузским меркам краше его попробуй отыщи! Медленно заселялась Тулуза. Прибывали беженцы, оседали у родичей многие люди Фуа и Комменжа – все равно их графы держались от своего сеньора неподалеку, а крепче Тулузы оплота не найти. Но по-прежнему женщин было больше, чем мужчин, а молодых-то мужчин и вовсе недоставало. Руки, ноги на месте, глаза не выколоты, уши не отрезаны. Значит, сказочно красивый парень! Я и сам успел узнать многое о женском внимании за последние два года – осиротевшие дочери, молодые вдовы и невесты без женихов нередко приглашали меня пойти с ними. Веришь ли – до сих пор не знаю, почему я ни разу не воспользовался приглашениями.
К счастью, до ворот женщины нас не провожали – а то Каваэрс пробудила бы плачем полгорода. Мы приехали вдвоем, надвинув на лица капюшоны и почти не разговаривая. Узкие улочки Тулузы в утреннем синем свете, взлетающие над черными в темноте домами пики Божьих храмов, весенний каменный холод вызывали во мне острую любовь и тревогу. Порой улицы делались такими узкими, что я с восторгом погладил бы сразу обе стены по бокам – не стесняйся я Второго Аймерика. Если я о чем и молился по дороге, завидев на углах улиц черные придорожные кресты, кованые из железа – так это о возвращении. Вдыхая тулузский, ни с чем не сравнимый запах, я слушал крик вторых тулузских петухов, будто их голоса отличались от всех остальных петухов на свете, иные, куда более красивые, любимые. В память о Тулузе, и чтобы было чем заняться в тоскливой Англии до прибытия гонца, я вез с собой записи мэтра Гильема. Читать на досуге.
Мы прибыли первыми. Подождали обоза мастера Арнаута де Топина и вместе с ним выехали за ворота. Это была небольшая крытая повозка, запряженная двумя крепкими серыми мулами. Рамонет в сопровождении бородатого телохранителя догнал нас уже в пригороде; с ними ехало еще двое всадников – оба в глухих плащах, на высоких темных конях. Один всадник разговаривал с Рамонетом еле слышным голосом, другой все молчал. На выжженной окраине деревянного пригорода, среди обгорелых коряг, некогда бывших чьим-то виноградником, всадник скинул капюшон. В серо-синем свете стал виден горбатый нос графа Раймона, его отросшие черно-седые волосы, легкие, шевелящиеся под ветром. Старый граф поцеловал сына в лоб, обнял, снова поцеловал. Второй сопровождающий тоже обнажил голову – чуть блеснула тонзурка – и благословил нас всех надтреснутым голосом. После чего граф и его суровый капеллан развернули коней, а мы поехали вперед, стараясь на них не оглядываться.
Первое, что я по дороге услышал от Рамонета – это приказ не называть его Рамонетом.