355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:47

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

– Почему, хамово отродье, не здороваешься с моим братом, вернувшимся из плена?

– Я, мессир…

– К нему обращаться почтительно. Понял? Называть – мессир, как меня. Понял? Поручения исполнять, как мои. Понял, свиненыш?

– Понял, мессир, – с нешуточной ненавистью косясь на меня, выдавил бедняга. Эд наконец отпустил его, красного и злого, и вытащил из кошеля одну монету вместо требуемых двух. Хотя он и сидел без рубахи, в одних кальсонах, кушак с кошелем был на месте, у него на поясе.

– На вот, отнеси этому живоглоту. И передай – за свое вонючее пойло он не получит больше двух ни на обол.

Эсташ коротко поклонился, пошел прочь. «Никто еще не оскорблял меня безнаказанно», читалось на его полудетском хорошеньком лице. Но бросил злобный взгляд от дверей он почему-то не на своего мессира – на меня.

* * *

Я, конечно, знал, что оно случится. Но не знал, как скоро. Мне-то казалось, Эсташ хоть до снятия осады дотерпит, тем более что об этом все говорили – положенный карантен кончался через несколько дней, за все время поверх карантена рыцари требовали платы, а принц Луи не собирался им ничего давать. Вот что значит – Монфора нет, сквозь зубы говорил мой брат; уж он-то бы всех без единого денье в клин построил, на одном крестовом долге вывез бы осаду! А то когда еще такое войско соберется? В кои-то веки у нас преимущество, в кои-то веки могли бы раздавить проклятых тулузцев! Но младенцу ясно – Амори де Монфор не то же, что его отец. Глядишь, скоро мир с Рамонетом заключит, обнимется и побратается.

Я молчал. Что я мог сказать на такие слова? Как мне дико находиться на осаде Тулузы – по эту сторону стен? Что я каждый вечер молюсь, чтобы осада была снята и город моего отца, город отца Йонека оставили в покое?

Монфор бы и впрямь стоял тут до самой смерти, своей или города. Впрочем, он и стоял. Но не то – принц Луи. Он, видно, уже разочаровался в лангедокском походе, увидел, что в очередной раз недооценил тулузцев и Тулузу; кроме того, в войске столь огромном не было согласия, тридцать четыре барона и двадцать гордых епископов не уживались меж собою и все вместе объединялись только против своего предводителя. Требовали платы. Посулы, что плату каждый себе добудет внутри тулузских стен, на третьей по счету осаде великого города звучали уже не так привлекательно, как в двести одиннадцатом. Так что о снятии осады говорили все – кто неодобрительно, кто с тайной надеждой, кто с открытой насмешкой; как бы то ни было, о ней все знали заранее. Несмотря на полный разрыв с прошлым, я горевал, что не могу послать об этом весточку в Тулузу. Вот бы они обрадовались. Ведь несмотря на удаль Рамонета, на веселый и боевой настрой горожан – «драться так драться» – на сей раз осажденные в кои-то веки не знали, долго ли они продержатся.

В аккурат на святую Марфу, за каких-то два дня до окончания долгого стояния под стенами, Эсташ не выдержал и сорвался.

Я по большей части сидел в шампанской ставке; болел, а еще больше ожидал окончания своего кошмара. Ожидал, когда можно будет уйти. Обычно мы с братом, по статусу больного не ходившим в дозоры и на вылазки, проводили время за шахматами, костями (в которые он играл немногим лучше) и скудной выпивкой. Впрочем, еды было тоже немного – рационы рыцарей урезались с каждым днем; так что даже с малого количества вина мы умудрялись опьянеть. Эсташ зверел от бессмысленности происходящего. Когда суровый Эд позволял ему открыть рот в своем присутствии, тот немедленно изрекал что-либо о трусости, о том, что осаду нужно держать, пока проклятые еретики не сдадутся. Оруженосец вслух сожалел, что не родился на несколько лет раньше, чтобы годиться в сражение уже в 1209-м году. При этом он с вызовом поглядывал на меня. Я не отвечал и ни о чем его не просил, зная, что в присутствии брата он все выполнит, но возненавидит меня еще сильнее, а в отсутствие Эда – демонстративно наплюет на любой мой приказ. Эсташа одергивал Эд. Мне сказать было нечего, кроме как «повзрослеет – станет умней». Я знавал таких мальчиков, жаждавших воинских подвигов: соприкоснувшись с грязью настоящей долгой войны, с долгими осадами, с убийственным солнцем чужой стороны и выжидательным бездельем в голодных лагерях, они сходили с ума от жары и скуки и немедля хотели штурмов. Хотели быть жестокими, ругаться, как настоящие рыцари, добивать раненых, грабить дома – и таким образом становиться мужчинами. Неужели я был таким же? Нет, кажется, все-таки не был. Разве что еще хуже.

Отчасти и от безделья сорвался Эсташ, когда Эда вызвали в совет баронов, чтобы решить там вопрос о карантене и оплате. Брат уже мог ходить без поддержки, хотя все еще морщился при резких движениях; он приказал Эсташу помочь ему одеться в гербовую котту, потому что даже в июльский зной не показывался вне дома без своего герба. Немногие за времена долгой войны вели себя так, большинство опускалось и расхаживало в одном белье, то и дело поливая голову водой. Эсташ, одевая сеньора, нечаянно задел ему раненую руку; тот скрипнул зубами и отвесил парню оплеуху. На беду, я присутствовал тут же, в комнате, расставляя шахматы после проигранной Эдом партии. Я поспешно наклонил голову, притворяясь, что не заметил унижения Эсташа; но бесполезно – он успел встретиться со мной ненавидящим взглядом.

Наконец Эд ушел, мы остались в жаркой комнате вдвоем. Даже мокрая ткань, завесившая окно, не помогала – она высыхала почти мгновенно, и Эсташу опять приходилось поливать ее водой. Потому я и сидел за шахматной доской почти голый, в одних кальсонах да штанах. Оруженосец посмотрел на меня, словно раздумывая о чем-то, потом присел напротив. Взял с доски красного «альпина», повертел в руках.

– Не желаете со мной разок сыграть… мессир?

Это слово в его устах звучало почти издевательски. Я честно старался не замечать.

– Пока вы не… объявились, мы с моим сеньором часто игрывали в шахматы. И в тавлеи.

– С моим удовольствием. Выбирайте цвет, Эсташ.

Оруженосец вытянул белый. Развернули доску, он сделал первый ход.

Мне часто приходилось замечать, что стиль игры в шахматы говорит о человеке куда больше, чем можно подумать. Вот Эд, например, играл бесшабашно. И очень честно. И весьма страстно. При малейшей потере он бил себя кулаком по лбу, сокрушался, требовал вернуть ход, проследить цепочку с самого начала. Не умел предвидеть ходы более чем на два-три вперед, зато не жалел жертвовать ради блага игры даже крупные фигуры.

Граф Раймон, насколько я помню, играл осторожно. Подолгу думал над ходами, однако если решал провести какую-либо комбинацию, так увлекался ею, что мог пропустить пару уловок противника. Не выказывал ни особой радости выигрышу – только кивал и чуть-чуть улыбался, мол, «говорил же я вам», не особенно скорбел и над проигранной партией. Впрочем, у меня он почти всегда выигрывал.

Рамонет, с которым мы провели в Англии немало партий, вел шахматные кампании довольно храбро, но и расчетливо. Он любил заманить противника, жертвуя пешки и легкие фигуры, а потом наносил удар с той стороны, откуда его не ждешь. Еще за игрой он много говорил, отпускал шутки, подначивал меня, пока я не начинал следить более за разговором, чем за событиями на доске.

А Эсташ играл яростно. С первых же его ходов, когда он неистово двинул в атаку обоих альпинов и обоих коней, я увидел, насколько велико его желание нанести мне поражение. Он скорее думал о моем проигрыше, чем о своей победе, потому бросил своего короля неприкрытым, забыв о рокировке. Пока Эсташ наслаждался тем, что убивал мои мелкие фигуры, я зажал белого короля среди его же собственных подданных и объявил мат.

Играя, я, как всегда, наслаждался и почти забывал о себе самом, погружаясь в чисто умственный мир шахматной войны. Я с удовольствием загнал одинокого Эсташева короля и уничтожил, но когда оруженосец брата поднял на меня глаза от доски, я понял, что совершил крупную ошибку. Не постигнет ли меня сейчас судьба сына Карла Великого, которого шахматной доской убил сын Ожье Датчанина – или наоборот, не помню уж, кто из них кого убил из-за шахмат?

Эсташ, с алыми пятнами на щеках, принялся снова расставлять фигуры. Я хотел сказать ему что-нибудь ободряющее, но не успел. Юноша начал первым.

– И как вам, мессир, понравилось… в тулузском плену? Очень тяжко было? По вам-то и не скажешь.

Я пожал плечами. Мальчик старается быть язвительным; что же, пусть язвит, сколько ему влезет. Я его старше не на семь лет – на целую жизнь; поддаваться на его ребяческие подначки – дело недостойное.

Впрочем, долго язвить Эсташу не удалось. Ярость так и хлестала из него, и мое молчание только подливало масла в огонь. Отпустив еще пару фраз о том, что из плена такими гладкими редко возвращаются, что, видно, мне там нравилось, коли я за девять лет не сподобился вернуться в крестовое войско, он перешел на обычную грубость.

– А знаешь ли ты, мессир – тоже мне мессир нашелся! – что я ни одному твоему слову не верю?

– Не кипятись, парень. Верить мне или не верить – это твое дело. Мой брат мне доверяет, с ним я и уеду вскорости, и с тобой мы более никогда не встретимся. Так что незачем тебе на меня злобу копить.

– Нет, не только мое дело! – взорвался юноша, сжимая в кулаке деревянного «визиря» так, что фигурка вся трещала. – Я так считаю, что это дело всей нашей католической армии, потому что никакой ты не беглец из плена, а злобный шпион и еретик!

– Помолчи, о чем не знаешь, – ответил я, уже тоже начиная закипать. Эсташ расхохотался – совершенно неестественным смехом.

– Это я-то не знаю? Я с первого дня тебя раскусил! Ты все врал, а мессир Эд из-за родства тебя выгораживал! Ты такой же еретик, как те, что за стенами… как их чертов граф Раймон, которому место в выгребной яме!

Моему лицу стало очень жарко. Я сам не заметил, как встал – будто под задом вместо нашей с братом кровати оказались красные уголья.

Эсташ тоже вскочил, сложил руки на груди. «Наконец-то я тебя достал», читалось на его лице.

– Бери свои слова обратно, – сказал я. Мальчик снова расхохотался.

– Извиняйся немедля, или я…

– Или – что? Пожалуешься старшему братику? Или сразу сеньору принцу?

– Или я тебя убью, – сказал я, сам не ведая, что творю. Перед глазами у меня все подернулось красным. Если бы не жара, Господи. Если бы не жара.

– Мы оба – дворяне, – процедил Эсташ. – Можешь попробовать меня убить. Посмотрим, что у тебя выйдет, еретик.

Слишком многословен. Ни малейшей надежды. Ростом он был не ниже моего, даже чуть повыше. Мускулы на руках крепкие, вид – куда свежее и здоровей, чем у меня. Он думал, что имел шансы на победу. Я еще успел заметить, что левое ухо его и щека чрезмерно красны – остался след от оплеухи, влепленной Эдом перед уходом.

Я взял оружие. Мой меч лежал неподалеку, на кровати, поверх грязных простыней. Я как раз недавно смазывал его и чистил от ржавчины. Хороший меч, бывший рамонетов. Подарен мне как раз под Базьежем, где я сломал прежний свой клинок.

Эсташ во мгновение ока вытащил мечишко. Неплохой, даже больше моего, хотя для эсташевой силы великоват. Слишком длинен. Такие мечи – трехгранные, которые крепятся на перевязи наискось – недавно вошли в моду, но не всякий может ими правильно владеть.

Я не замечал, что почти гол, на мне нет не только доспехов – даже рубашки. Слова, сказанные наглецом о графе Раймоне, жгли мне сердце. Я должен был остаться верен хоть в чем-то… хоть в чем-то малом. По крайней мере, так мне нашептывал на ухо дьявол. И я верил ему – чего еще ждать от человека, который больше года не приступал к Причастию.

Эсташ, впрочем, тоже не надел даже шлема. Даже наручи. По такой жаре невыносимо ходить в доспехах без особой надобности; а между нами все произошло так стремительно, что дай мы друг другу хоть чуть-чуть подумать – поединка, конечно, не было бы. Ни за что не стал бы я драться с мальчиком, надерзившим по глупости; драться без кольчуг и шлемов, в порыве минутной ярости, подводя и себя самого, и брата, и все то, что так глупо кинулся защищать.

Эсташ напал первым, не дожидаясь рыцарского салюта и чего бы то ни было. Удар, взятый на клинок, чувствительно отозвался в руку без перчатки. Что же, сам виноват, подумал я – и стал драться по-настоящему. Мы кружили по комнате, и под ногами – моими босыми и его обутыми – скрипели и ломались рассыпанные шахматы.

Я с первого мига знал, что он мне не ровня. И не потому, что оруженосец слабее или хуже владеет оружием; сложением мы почти не различались. Просто я был на настоящей войне, а он – нет. В этом вся разница. Тот, кто ни разу не дрался насмерть, ничего не знает о поединках. Он не знает, как мир подергивается дымкой, все реакции обостряются, тело опережает разум, и на время, достаточное, чтобы прочесть «Кредо», ты уже не человек – ты жажда выжить. И нету в битве никакого кодекса чести, никаких турнирных правил, никаких морально недопустимых вещей. Все это остается для переговоров и Божьего суда. В спину – конечно; вдвоем на одного – разумеется; подлый удар в кисть руки, хотя эта кисть совершенно голая, хотя перед тобой не враг, а просто глупый юнец твоего же народа – да! Руки делают это сами. А ты принимаешь решение, когда все уже сделано.

Меч Эсташа со звоном упал на пол. Со звоном и с глухим стуком: глухо стукнула кисть его руки. Упав на пол, отрубленная кисть уже там разжала пальцы, обмякая, как убитый паук. Будто у руки, отделенной от тела, появилась новая таинственная жизнь, и она более не хотела держать оружия. Эсташ несколько мгновений в ужасе смотрел на нее; несколько мгновений, отделявших прежнего его – будущего рыцаря – от нынешнего, несчастного калеки. Потом он схватился здоровой рукой за обрубок, из которого хлестала кровь, и страшно заорал. Согнулся вдвое, сперва упал на колени, потом завалился как-то набок.

Руки мои сами собой вытерли меч о простыню. Эсташ орал, я сделал к нему несколько шагов, как в тумане, наклонился. Еще начиная поединок, я знал, как страшно о нем пожалею; но все равно на деле оказалось страшней.

* * *

Эсташ, доставленный в госпитальный дом, не переставая вопил, плакал, изрыгал проклятья. «Чтоб ты сдох, – кричал он мне, когда чуть отпускал новый рывок боли. – Тебя повесят! Тебя повесят, как Иуду!» Лекари веревками приматывали его к скамье, чтобы он не дергался и дал обработать рану. Мой брат, потный и растерянный, озирался, как затравленный зверь. Ему, возможно, было даже страшнее, чем мне.

Быстро собрались шампанские рыцари; их здесь было пятнадцать копий – при каждом один или несколько оруженосцев, слуги, конюхи, сыновья. Они стояли вкруг, едва помещаясь на площадке перед нашим домом – вытоптанной земле, когда-то бывшей садиком предместья. Они стояли вкруг меня и говорили все разом – о том, как посмел я ввязываться в поединок в военное время, как я посмел искалечить своего, как я посмел вообще тут появиться, как я посмел…

– Он обозвал меня еретиком, мессиры, – сказал я чистую правду, и ропот утих. Главный из наших, выбранный еще при выезде из Шампани – рыжебородый Аймон де Витри, сказал:

– Дело серьезное. Сами не разберемся. Придется идти к королю.

Принца Луи здесь многие называли королем. Надо же, отстраненно подивился я – прямо как в Тулузе.

– Как скажете, – ответил я. А сам подумал: вот будет здорово, если меня все-таки повесят. Не там, так здесь.

Послав вперед оруженосца, рыцарь Аймон хлопнул меня по плечу и раздумчиво сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности:

– Вообще-то сопляк сам напросился.

Я хотел было – по сегодняшней привычке огрызаться – ответить, что мне двадцать три и никто не вправе меня так оскорблять, когда понял, что он говорит об Эсташе. Мне уже не было стыдно; и от того делалось еще стыднее. Хотелось пойти в дом, захлопнуть дверь, лечь на нашу окровавленную кровать – и никого не видеть. Желательно никогда.

Так я первый раз в жизни увидел принца Луи – сидящего в просторном белом шатре, на широких цветных подушках. Светлые мокрые волосы перехвачены золотым обручем, из-под обруча ползут струйки пота. Похлопывая по руке шитой золотом перчаткой, наш будущий король холодно смотрел на меня, как, должно быть, смотрел два месяца назад на графа Сентюля. На грязного, затравленного графа Сентюля, которого собирался предать.

Мне, правда, повезло больше, чем защитнику Марманда – я успел привести себя в порядок, надеть башмаки и даже лицо сполоснуть. И, в отличие от графа Сентюля, я не был связан.

Рыцарь Аймон, старший среди шампанцев, рассказал принцу, в чем дело. Тот с неизбывной какой-то тоской пробежал глазами по моей нескладной фигуре. Спросил, не мог ли я подождать с устроением смуты до конца осады – тем более снимаем мы ее не далее чем послезавтра на рассвете.

Я понимал, что на вопрос не требуется ответа, и промолчал.

Принц Луи покивал. Спросил, что я могу сказать в свое оправдание.

Я вдруг почувствовал себя очень усталым. Так устал оправдываться, что хотелось стоять и молчать. Хотят повесить – пусть вешают.

Вмешался мой брат.

– Прошу прощения, сир. Но мой оруженосец сам виноват в поединке.

– Это он вас вызвал? – скучающим голосом спросил принц.

– Нет. Это я велел ему извиниться… сир.

– Извиниться за что?

– Он обозвал моего брата еретиком, сир, – снова ответил за меня Эд. Мне хотелось повернуться и сказать – зачем ты защищаешь меня? Брось! Иначе тебе придется тащить этот груз всю твою жизнь!

– Еретиком? Это серьезное оскорбление, – сказал принц Луи и хлопнул перчаткой, сбивая назойливое насекомое. – Свидетели были?

– Он, то есть пострадавший, и сейчас поносит его последними словами, сир, – подтвердил рыжий Аймон. Он что-то сильно напоминал мне рыцаря Арнаута де Комменж. Не только рыжиной и широкими плечами – еще и манерой заступаться за всех перед старшими. Эти двое могли бы сойти за родных братьев… А встреться они где-нибудь – были бы смертельными врагами.

– Ладно, поклянитесь на Писании, что он обозвал вас еретиком, рыцарь, – скучным голосом сказал принц Луи. – И коли так, сам будет виноват.

Писания при себе ни у кого не нашлось. За епископом Сента или за кем из священников поменьше посылать ради такой мелочи не было нужды. Я вытащил из-за ворота нательный крест и поклялся на нем. Счастье, что от меня не потребовали клятвы, что именно за то я и подрался с Эсташем. Во лжи я бы все-таки не смог поклясться, несмотря на глубину своего падения. А сказать, что я бился с ним из-за графа Раймона… Заодно я не стал и оповещать принца, что не являюсь рыцарем.

– Хорошо, – сказал принц и обмахнулся перчаткой, отгоняя жару. Выглядел он нездорово. – Оруженосец дворянин, конечно?

– Да, сир…

– Придется вам заплатить ему десять марок. И столько же – мне, за нарушение военной дисциплины. И – вы свободны.

Эд стиснул зубы и едва ли не в голос простонал. По лицу принца пробежала легкая улыбка.

– Хорошо, штраф ему можете сократить до пяти. На лекаря хватит. В конце концов, мальчишка сам напросился. Такие оскорбления дворянин не оставляет безнаказанными.

На выходе из шатра благородный Аймон положил руку Эду на локоть.

– Не раскисайте, сударь. Скинемся вместе, хоть половину соберем.

– Похоже, что я только потратился в этом походе! – фыркнул Эд, благодарно сжимая его дружескую пясть. – Черт бы побрал вас с королевским судом, Аймон… С Эсташем и его родней я как-нибудь сам бы разобрался… Таких походов только врагу пожелаешь!

– Потерпите сутки, друг, мы вот-вот уберемся из этой проклятущей земли. Жарища, горы мерзкие кругом, из-за них света белого не видно… На кой хрен, спрашивается, порядочному шампанцу подобный лен?

– Есть древняя пикардийская байка о лисе и зеленом винограде, знаете ли, Аймон…

На меня никто не обращал внимания. И слава Богу. Я шел к нашему дому и думал, сколько потребуется выпить, чтобы голос искалеченного Эсташа перестал вопить в моей голове. Вечером представился случай проверить это на деле.

На сорок пятый день осады, перед рассветом, когда еще не жарко, принц Луи отдал приказ сжечь боевые машины и трогаться вперед. Вернее, назад. Прочь от Тулузы, которая победила гордыню Франции, Тулузы, которую и впрямь защитили Дева Мария, святой Сатурнин и молодой граф. Стены города скрылись от меня в дыму – горели многочисленные требушеты и «коты», и некоторые деревянные дома предместий, подожженные уже просто так, от досады отступающих. Сквозь мутную пелену дыма проступало что-то невнятно розовое. Уже поднималось солнце – рассвет наступает быстро, и розовый нежный свет на глазах превращается в губительный белый; но пока сияние было еще розовым, и от него сделался розовым и дым, и вода в Гаронне, и скрылись от глаз обгорелые развалины, зато потрясающим рассветным цветом светилась моя сокрытая от глаз Толоза, в которой оставалось все, что мне было дорого.

Кроме брата, конечно же. Кроме брата. Оставшегося тем же сильным и старшим, подставляющим под розги свою спину вместо моей. Простая мысль о том, что он, наверное, любит меня, если постоянно покрывает и через столько лет, казалась невероятной.

Брат, влезший в крупные долги к товарищам по отряду, чтобы расплатиться с принцем Луи, и с Эсташем, и купить мне какую-никакую лошадку да недостающее вооружение.

Я старался глядеть только на него, на Эда, смотревшего все больше в сторону. И не оглядываться на Тулузу. Как они, наверное, радовались там, глядя, как мы уезжаем, различая несметное войско, уходившее за бесконечные дымы… Как радовались, кричали от счастья, обнимались, целовались меж собой. Дули во флейты, били в тамбурины. Служили благодарственные мессы, звонили во все колокола. Как удивлялись, как плакали от восторга, восклицали славословия Господу Богу, Толозе, молодому графу, старому графу. Может быть, плакали вместе, обнявшись, Рамонет и старый Арнаут, рыцари Фуа и еретичка Айма, сирота Барраль и верный Аламан де Роэкс, сен-Серненские клирики и безрукий нищий Азальбер… Будьте вовеки благословенны, все, кого оставил я за спиной. Дым разъедал глаза, и не только я – многие терли их руками.

А колокольный звон и впрямь слышался позади нас едва ли не до самого Иль-Журдена. Для кого праздничный, для кого – не лучше погребального.

Мы пристроили больного Эсташа в Ажене, в доме госпитальеров. Командор дома, находившегося за пределами города, принял нас без особого восторга – стоявшие вне этой войны госпитальеры явственно не приветствовали появления гостей на этой земле. Командор был сам окситанец и говорил только по-провансальски – еще, кажется, по-испански; так что объясняться с ним пришлось мне. При звуках правильной родной речи глаза рыцаря-монаха отчасти потеплели. Я объяснил, что этот молодой паломник ранен и не может пока продолжать путь на родину. «Ты чертов еретик», – прошептал мне на прощание несчастный Эсташ. Я смотрел на него с тоской, понимая, что нажил себе еще одного врага – того, кто всегда будет желать мне зла. Бедный мальчик. Непонятно, что больше убивало его – боль, горячка или осознание собственной нынешней ущербности. За несколько дней пути он здорово осунулся и заболел, так что сделалось ясно – дорога его убьет. Глаза у него были совсем старые. Впервые я пожалел, что отдал Рамонетов подарок, кольцо, нищему Азальберу. Иначе можно бы попробовать отдать его Эсташу. Впрочем, он не взял бы – разве что ради удовольствия бросить его мне в лицо.

Не пожертвуете ли что-нибудь на лечение, спросил монах через переводчика. Через меня то есть. Брат довольно резко ответил, что обязанность госпитальеров – бесплатно принимать и лечить раненых пилигримов; а этот юноша как раз и есть пилигрим, крестоносец, ничем не хуже палестинских. Не дожидаясь перевода, госпитальер повернулся к Эду спиной и принялся отдавать распоряжения.

* * *

Есть дни в нашей жизни – взгляд глаза в глаза – которых никогда не забываешь. Не хороши эти дни и не плохи, просто очень важны, хотя важность их познается часто потом, когда она раскрывается во времени, как смысл преломления Хлеба на вечере Великого Четверга полностью раскрылся только вознесением Креста в страстную Пятницу. Для меня такими днями – днями взглядов, которые я с тех пор всегда видел перед собою, были: встреча – первая моя встреча – с возлюбленным отцом моим и господином графом Раймоном. Потом – белый монах коленями на пепелище, лицо молитвенника, взгляд мне в самую середку души с отвратительного кострища войны. И день, когда я увидел святого Петра в его преемнике. А потом – день св. Елены в августе 1219 года, когда я снова встретил женщину, которую давно почитал для себя потерянной. Тебя, Мари, жену моего брата.

Я был поражен, что Эд не предупредил меня ранее, на ком именно он женился. Да и вовсе не упомянул о своей жене ни словом – только в день прибытия, когда мы уже завидели наши поля, мерно взлетающие лопасти монастырской мельницы, звонницу вдалеке – крестясь на серый шпиль колокольни Сен-Мауро, брат обернулся ко мне, распрямляя сведенные постоянной заботой брови.

– Я, знаешь, забыл тебе сказать. Я тут женился. Жена тебе будет рада. Наверно, у меня уже третий ребенок родился… Пока я ездил-то. Я когда уезжал-то, она сильно беременная была.

О многом говорили мы по дороге – хотя больше молчали. О многом, да только не о тебе. Так тяжелы оказались для Эда мучительные заботы со вновь объявившимся братом, с надобностью покаяния, с какими-то неразрешимыми долгами, вставшими между нами стеной и одновременно нас связавшими накрепко… До любви ли тут, до разговоров ли о браке. Но я все равно тут же понял, о ком идет речь. И в Сен-Мауро, куда мы заехали поклониться могиле отца… отца моего брата, я все думал – неужели ты? Неужели девочка Мари, оставшаяся неизменной в путях большой войны, теперь появится на моем пути знаком моего окончательного возвращения, завершением круга? Чувствуя себя очень молодым и одновременно очень старым, ожидая уже тени мессира Эда, страшного запаха роз, я одновременно так хотел тебя увидеть!

И сколь ни странно мне было возвращаться в дом своего детства, еще успевший уменьшиться за время моей долгой войны, страннее всех чудес оказалась белая женщина, выехавшая встречать нас на полпути.

На самом деле дом не только не уменьшился, но вырос: с боков оброс пристройками, как большой ствол – древесными грибами, и стена стала повыше, просевшие участки заменены на свежие, надстроены… Я ничего не заметил, пока мне брат рукою не показал. Ведь ты, Мари, ты стала такая красивая, что я все время смотрел на тебя, смотрел почти что с ужасом.

Ты слегка располнела, превратившись из девушки в замужнюю даму; четверо родов, в том числе двое неудачных, проложили под твоими глазами несмываемые тени, но из теней блестели драгоценными камнями почти Богородицыны глаза. Какие у тебя были волосы! Я уж почти забыл в Окситании, стране темных, как это красиво – светловолосые женщины! Волосы твои оказались чуть темней, чем я запомнил с детства; но оттенок солнечного, закатного золота куда краше прежней лунной бледности. Раньше у тебя, милая моя, прости за грубость, но почти и вовсе не было бровей; а теперь прочертились две пшеничные полосы. В тот день, правда, ты подвела их углем, и я поразился неожиданной их черноте на светлом, как свет на воде, твоем лице.

Здравствуйте, жена, несколько смущенно сказал мой брат, сходя с коня и помогая тебе спешиться. Поцеловал в знак приветствия – в покорно и радостно подставленную щеку. Ты еще не смотрела на меня, хотя я уже стоял совсем близко, таращась на белую даму, прекрасную донну в желтом блио из тонкой шерсти, белорукую, плавную, с лицом девочки, которую я любил все свое детство. Бланшефлор. Энида. Фламенка. Вот зачем нужны романы – чтобы заменять разум человеку, который слишком сильно обрадовался. Теперь-то мне кажется, что день был солнечный, удивительно солнечный – но честная память говорит, что серое небо моросило северным дождем, шампанским осенним дождем, теплым, таявшим, еще не долетая до земли.

Потом, когда ты перевела взгляд на меня, и глаза твои расширились… Я-то хоть немного успел подготовиться к встрече, но тебя новости застали врасплох. Если бы глаза твои не стали перепуганными от радости, я счел бы себя несчастным, по-настоящему и бесповоротно несчастным человеком.

– Мари, поцелуйте моего брата, который вернулся из дальних странствий живым и невредимым, – сказал мой добрый Эд, не любивший ни долгих прощаний, ни слишком торжественных встреч. – Мой брат, знаете ли, провел все эти годы в плену у еретиков. Я позже расскажу вам о нашей встрече (но лучше бы тебе, Мари, ничего не спрашивать об этой самой встрече, прочел я в его голосе – и опустил глаза.) А пока, жена, будем благодарить Господа, что пропавший нашелся, и у меня, а значит, и у вас, теперь снова есть брат.

Я точно не помню, как он сказал. А вот твои слова запомнил хорошо. Когда, избегая смотреть на меня, ты подошла и прикоснулась теплой щекою к моему небритому подбородку, изображая надобный сестринский поцелуй, ты выговорила – «Ах, слава Богу, воистину слава», и голос у тебя стал такой, будто ты вот-вот заплачешь. Даже Эд заметил, спросил полушутя – или вы не рады, жена? – а потом не выдержал, привлеченный твоим теплом, твоим домашним запахом нагретых солнцем цветов, и ухватил тебя, как молодой медведь, обнимая и целуя уже куда менее церемонно. «Как ваши роды, жена?» «Простите, супруг, на этот раз неудачно, даже крестить не успели мальчика; но прежние дети оба здоровы, ожидают дома. Эд стал очень сильный, кормилица с ним едва справляется. А второй…»

И ты назвала имя второго сына, и я слегка вздрогнул, не сразу поняв, что ты зовешь не меня – потому что второй ваш отпрыск оказался моим тезкой. Что, впрочем, не удивительно: моим именем в нашей семье уже который век называли младших сыновей. Ничего удивительного, но я обрадовался, будто мальца племянника назвали не просто так, а в честь меня. Меня самого!

Так мы и встретились, паче чаяния, так мы и поехали домой, и я наконец-то подумал, что в самом деле еду домой. Обманулся, конечно; но понял, что обманулся, только через несколько часов. Не сразу. И вовсе не потому, что обнаружил нового управляющего, привезенного тобой из Туротта вместо покойного Амелена. И не потому, что прежнюю нашу с братом комнату занимали двое белобрысых детей в компании с кормилицей, а в спальне родителей делили ложе вы, новые хозяева фьефа.

В первый же день мы страшно напились, да не одни – с отцом Фернандом. Вот уж кто оставался жив-здоров, только полысел малость и вследствие сего больше походил на клирика, так как обзавелся подобием тонзуры. Отца Фернанда разнесло едва ли не вдвое, а вот зубов у него многих не хватало – не знаю уж, болезни или буйный нрав тому причиной. Пить он был так же горазд, как некогда с мессиром Эдом. Женщин и детей после ужина отправили наверх, и ты ушла, к моему глубокому огорчению, даже ни разу на меня не взглянув, только пожелала спокойной ночи, глядя куда-то поверх моей головы. Брат велел приготовить мне прежнюю нашу кровать – только она, кроме супружеского ложа, оказалась достаточной длины. Сыновей и кормилицу Эд временно изгнал в комнатку, которую некогда занимала ты. Ничего, махнул рукой Эд на мое замечание, что они втроем не поместятся на узкой кроватке; подумаешь, тетка и на полу подрыхнет, зато точно не заспит моих молодцов и встанет пораньше!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю