Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Знатные люди могли откупиться, послав вместо себя наемного работника. А уж с собственными башенками разбирайтесь, как хотите – но чтобы в недельный срок ни одной не осталось.
Блестящий эскорт – пять рыцарей, человек тридцать солдат – остановился возле красивого высокого дома в квартале малого Сен-Сернена. Домишко дай Бог каждому, с фигурными решетками на окнах, с лепниной не хуже церковной, а вокруг окон – цветная блестящая плитка. Бург – отличное место для ново-разбогатевших горожан, торговцев и чиновников; непочатый край по части разрушения и грабежа.
Светловолосый, сильно потеющий под щегольской кольчугой мужчина указал бледной рукой на прилепившуюся сбоку к трехэтажному строению смотровую башенку.
– Вот, пожалуйте, еще одна. Неужто каждому отдельно надо приказывать? Уже неделю как должна быть снесена! Где, спрашивается, хозяин этого… донжона? Не дом, а крепость, впору весь целиком разрушать!
Хозяева – вернее, сплошные хозяйки – на стук древком копья в ворота высыпали наружу испуганной цветной стайкой. Стоят и таращатся, глаза у всех одинаковые – темные, круглые, глупые донельзя. Одна почти старуха, две молодые девчонки, и еще пигалица в короткой рубашонке. Принц Луи, у которого по красному, обгоревшему на солнце лбу стекали коричневые струйки пота, снисходительно улыбнулся, не желая пугать женщин.
– Хозяин ваш где? – спросил по возможности мягко, но свысока, чтобы почуяли – не простой человек с ними говорит.
Старуха приоткрыла рот, но так ничего и не сказала, прижимая младшую дочку к худому животу. Девки продолжали глядеть.
– Видно, не понимают языка, – обратился снисходительный принц к своему спутнику, коренастому великану, несмотря на жару, не снявшему шлема. – Поговорите с ними по-здешнему. Спросите, где их мужчины, почему до сих пор не снесена башня.
Тот коротко пожал плечами, ответил на том же франкском:
– Бьюсь об заклад, ваше высочество, все они понимают. Только валяют дурака, по здешнему обычаю.
Но все-таки обратился на ломаном «ок» к провансалкам, вжавшимся в стену при первых звуках его голоса:
– Где… хозяин? Какого… дьявола… башня?
Слова он подбирал медленно – не хотел, никогда не хотел учиться здешнему языколомному наречию. С самого Памьера считал – это не он должен учить их язык, но они заучивать ойль. Чтобы помнили – нет у них своей страны, есть лишь южная часть великой франкской державы. Разве не поучительно? Однако хочешь-не хочешь, за шесть лет понемногу научился. Не говорить – так хоть понимать.
Старуха залопотала с огромной скоростью, граф Симон с трудом успевал разбирать. Но главную мысль все-таки уловил: единственный мужчина в семействе, городской консул, попал в число заложников Тулузской верности и временно сидит в подземелье Нарбоннского замка, так что башенку ломать некому. В доме одни женщины, работников всех побрали на разрушение стен.
Нет бы поклонилась подлая, все-таки со своим графом разговаривает. Нет бы помедленней болтала. А она сложила руки на груди – и будто понимая графовы трудности, нарочно трещала, как церковная деревянная трещотка, да поглядывала так надменно, будто делала одолжение. Принц Луи ни слова не понимал, поэтому тратил время на то, чтобы с любопытством вглядываться. И разглядел в лицах женщин некоторое откровение. Не страх ведь это был – выражение их темных маслинных глаз. Три пары глаз уперлись в королевский эскорт с яростной, непримиримой ненавистью – такой сильной, что для нее ни слов, ни жестов не хватит.
Монфор, развернувшись к сюзерену, кое-как перевел слова этой упрямой тетки. Тот приподнял брови.
– Как консулы присягали на верность легату и Церкви, я помню. А вот о заложниках впервые слышу. Что за заложники?
– Фульконова идея, – благосклонно сообщил граф Симон. – И на мой вкус недурная, сир: я с этой породой давно знаком. Если у них не взять хоть десяток языков, они готовы, простите за выражение, накласть вам посреди чистой горницы – наплевав, что потом их же бородами эту горницу будут вытирать. Так что мы взяли дюжину консулов в замок до окончания работ. То есть пока все не разрушат. Или еще подольше.
Принц Луи благосклонно кивал, на миг отведя взгляд от женщин у стены – и пропустил момент. От неожиданного крика он едва не подскочил в седле, рука сама собой схватилась за меч. Что? Нападение? Среди бела дня? А всего-навсего одна из девиц, та, что пониже и пополней, взбесилась отчего-то и бросилась вперед, как бешеная собака. Проскользнув под брюхо оруженосцева коня, вцепилась в высокий сапог графа Монфора, царапая ногтями и стремясь дотянуться до живой плоти. Золотистые руки обнажились едва ли не до плеч, под рубашкой прыгали крепкие яблочки грудей.
– Дьявол, волк, людоед!! Батюшку забрал! Брата убил! Чего тебе еще от нас надобно?! Башенки? А почему сразу не всего дома?!! Не всего города?!
Монфор брезгливо оттолкнул ее ногой – но не сильно, так, чтобы отстала.
– Убери свою девку, – бросил он старухе, которая и сама бы рада ее убрать: с белым ужасом на лице уже проталкивалась сквозь мгновенно сплотившееся кольцо солдат к своему сумасшедшему дитятку.
– Айма, хватит! Заткнись, дура!
Но девица, неожиданно сильная, отбивалась от матери, уперев в скрытую шлемом Монфорову голову ненавидящий взгляд.
– Волк ненасытный! Не нажрался еще? Не набил брюхо нашими косточками? На тебе, жри, жри! – и она в полном исступлении рвала на себе рубашку. Солдаты вокруг, уже поняв, что никакой опасности нет, реготали и обменивались непристойными шуточками.
Принц Луи, утомленный солнцем и криками, тронул коня, сказал с отвращением:
– Поедемте, господа.
Эскорт тронулся вперед. Девица все билась в истерике, и видя, что ненавистный Монфор уходит, извернулась в материнских объятиях и плюнула – неожиданно далеко и метко, попав на круп графской лошади. Конный оруженосец, решив, что это уже слишком, приподнял собачью плеть.
– А ну, пошла, шлюха!
– Оставь, – с глубочайшим презрением обронил Монфор, не оборачиваясь. – Не тронь. Пускай собака брешет.
Старуха, наконец-то кланяясь – ради дитятки родного чего не сделаешь! – уже уводила девицу, увещевая и ругая, оттягивая ей голову назад за необычайно густые и лохматые волосы.
– А она ничего, – сказал с усмешкой один сержант другому. – Кусачая, конечно, но я злых люблю. Говорит, у них мужиков в дому нету?..
Но граф Монфор, неведомо как расслышав его слова, обернулся и так мрачно глянул в прорезь шлема, что сержант мгновенно заткнулся и опустил голову.
Уже отъехав от неудачного дома на пару туазов, граф приотстал и глянул еще раз на башенку. Злосчастная вышка торчала на фоне неба материальным укором.
– Пару людей я вам пришлю, – сказал он хозяйке, все еще возившейся на мостовой со всхлипывающей дочерью. – Сегодня. И чтобы завтра этого, – кольчужная рука указала на башню, – я тут не видел. Сам проверю.
И поехал, не оглядываясь. Красная раскаленная улица душила жаром. Кровь тяжело колотилась в Монфоровой голове. Он начинал ненавидеть этот город – и, кажется, вполне взаимно. Графу было муторно, хотелось вытереть пот, сплюнуть горячую слюну. И напиться в дым.
* * *
После вечного английского дождя и туманного неба даже серая Бретань с тамошними лопочущими крестьянами показалась мне сущим раем. Я готов был, как усталый паломник, целовать мостовые портового города и поливать их слезами; и едва сошед по сходням корабля на бретонскую землю в городе Сен-Назер, я уже мечтал о настоящей земле, земле провансальской под ярким небом, покрытой поволокой осеннего жара, усыпанной сверкающими цветами, отяжелевшей от плодов. Сентябрь, время очередного урожая; собирают тугой виноград, золотистый и лиловый, Айма в домашней винодельне топчет ягоды в чане, надев на загорелые ножки деревянные башмаки и подоткнув повыше юбку… Айма. Наверное, она еще похорошела, волосы вьются, выгоревшие за лето, пахнут солнцем… Кожа золотая, одежда пахнет свежим сеном… Куда до нее тусклым, будто селедочное брюхо, холодноглазым англичанкам!
Почти полгода в земле чужой заставили меня страдать не хуже псалмопевца – «На реках Вавилонских сидели мы и плакали… Как нам петь песнь Господню на земле чужой?» Казалось бы, я проделал за несколько лет огромный прогресс: от никчемного приживала до доверенного человека графа Тулузского, которому сеньор поручил охранять единственного наследника. Нет бы жить да радоваться! В земле короля Жана с мной обращались уважительно, как с дворянином высокого рода, несмотря на то, что я даже не был рыцарем. Хотя втайне я уже начинал мечтать о рыцарских шпорах, не мысля получить их от кого-либо еще, кроме моего графа и родителя. Но мало радости приносила спокойная и сытая жизнь вдалеке от моей Тулузы. Самые закаты здесь были другие – куда более бледные, быстро рассеивающие золотой свет в обилии туч. И по-другому пах ветер. Некогда я мучился в Лангедоке от жары – а в Большой Бретани понял, как же я привык к яростному южному солнцу, и все время ходил простуженный. В замковой комнате, где поселили нас с Аймериком и рыцарем Арнаутом, над полом свистело сразу несколько разнонаправленных сквозняков, и все мои провансальские друзья не хуже меня чихали и кашляли даже в летнюю пору. Но больше всего я скучал не по солнцу, не по горному воздуху, неведомому в этой равнинной, влажной и ужасно скучной земле. Я скучал по нашему языку.
Король Жан Английский, давным-давно прозванный Безземельным, человек еще не вовсе старый, но от постоянной озабоченности состарившийся прежде времени, обращался с племянником со всяческим уважением. Хотя наше пребывание при дворе оставалось неявным, потому что английский король не желал ссориться с королем французским, ссора их и так не смогла бы сделаться больше. Поэтому о Рамонете знали все бароны, с которыми мы встречались, все приставленные к нам слуги и оруженосцы; граф Раймон в кои-то веки не был отлучен, хотя официально отлучение намеревался снять Папа на грядущем соборе. И потому помощь лишенному владений тулузскому сеньору была перед лицом Папы вполне законна. Всего два года назад король Жан принес Папе присягу и получил от него обратно собственную корону, и теперь не мог себе позволить ссориться с Церковью. А вот прошлогодние разгромы под Ла-Рош-о-Муан и при Бувине здесь далеко не забылись, и всех, кто против французского короля, англичане заведомо считали друзьями. Одного я не мог понять: зачем французскому королю Филиппу – теперь прозывавшему себя по-императорски, Августом – понадобилась Англия? Лангедок – это ясно, всякому нужна такая прекрасная земля. Но сей мокрый, дождливый остров, где все хорошее – то же самое, что на материке, а все скверное, вроде непроглядного морского тумана, долгой осени и холодного лета – свое собственное; стоит ли так стараться над завоеванием подобного края? Скорее я понимал Монфора, который, как известно, по матушке происходил из Англии и владевший здесь крупным леном под названием Лестер. Граф-то Симон, не будь дурак, предпочитает воевать у нас под Тулузой, чем спокойно жить в Большой Бретани!
Король поселил нас в Дувре, в собственном замке, где мы почитай что безвылазно провели полгода. Однажды только съездили в Кентербери, благо это неподалеку, несколько часов дороги: поклониться мощам святого ТомА Бекета, убиенного как раз в тамошнем соборе святого Августина. «Это самая большая церковь в стране, по древности тутошняя епархия первая, с седьмого века», хвастливо говорил августинский причетник. «А наш-то Сен-Сернен больше в полтора раза, – молча думали мы. – И куда древнее, подумаешь, седьмой век! Наш первый епископ, святой Сатурнин, на четыре столетия раньше пострадал, еще при Деции!» Но хороша была, ничего не скажешь, месса у них в соборе – на Возношение Даров там на хорах трубили в серебряную трубу. В храме, помимо гробницы святого, показывали место на ступенях, где сам король Анри II, отец сира Жана Безземельного, преклонял колени для бичевания. Ведь всякий знал, что государя Анри подозревали в убийстве святого архиепископа, а король оправдывался неуемной ревностью своих вассалов. Тоже склонив колени на светлых ступенях, я думал о другом бичевании, о покаянии, столь сходном с этим, да только никогда так и не принятом. О графе Раймоне – как он каялся в Сен-Жиле, что в Провансе, над мощами Пейре де Кастельнау.
Нам, тулузским паломникам, позволили прикоснуться к гробнице. Все притворялись, что не знают, кто мы таковы – знатные пилигримы, и все тут; но на деле каждый клирик выделял взглядом Рамонета, стройного, как деревце или древко стрелы, с расчесанными гладкими волосами, в скромной, но красивой темно-красной одежде. Рамонет потом говорил, грустно улыбаясь – король Жан сообщил ему, что ко всему прочему он весьма похож на мать. А Жанну Прекрасную, королеву Сицилии и графиню Тулузскую, многие тут еще помнили и любили.
В каменной стене склепа святого, за которой стоял гроб с мощами, была проделана большая дыра – достаточная, чтобы просунуть голову и приложиться к гробу, или коснуться его рукой. Как приличный паломник, приехавший на поклонение, я притронулся к гробу деревянными четками и в это самое время сильно-сильно попросил святого Фому: пожалуйста, будь добр к нам, великий архиепископ, умоли своего собрата мученика Петра, то есть Пейре из Кастельнау, простить нашего графа! Пусть он своим заступничеством отведет войну от нашей земли, пусть возвратит наследие настоящим владельцам!
Ведь вы оба уже во Христе, в небесных долах, молился я; так почто же одному из вас, счастливых святых, преследовать местью обидчика? У вас есть стократ больше, церкви небесные, поля злачные, на вечно плодоносящих деревьях – урожай крупных звезд… А нам оставьте, Христа ради, нашу Окситанию.
Рамонет молился у святого Фомы дольше всех, и плакал в молитве, все колени простудил на камнях до ломоты; и мне казалось, я знаю, о чем он думает. Ведь рассказывали множество историй о чудесах доброго архиепископа, начавших проявляться сразу после его смерти, в день после похорон: слепые прозревали, расслабленные начинали ходить, у женщины-хромоножки выпрямились скрюченные кости… По дороге из Дувра приставленный к нам капеллан-августинец рассказывал истории и еще более небывалые: как одна богатая старушка так почитала святого Фому, что научила даже своего ручного дрозда повторять: «Sancte Thomas, salva me!»[5]5
Святой Фома, спаси меня! (лат.)
[Закрыть] А когда дрозд вылетел из клетки и попал в когти сапсану, стоило глупой птице только выговорить со страху эти слова, как сокол немедленно пал мертвым, и дрозд возвратился к хозяйке.
Если даже бездумного призывания имени святого довольно, чтобы отвести беду – почему бы не помочь ему своим заступничеством бедной нашей родине?
Я очень привязался к Рамонету. Какое там – полюбил его всей душой. Я полюбил бы в Англии любого человека, говорящего на нашем языке; а Рамонет, волей-неволей заговоривший по-французски, даже это делал с прекрасным акцентом наших мест, который менять решительно отказывался. Не хочу, говорил он, язык ломать. В остальном же он общался как настоящий принц, и к концу нашей жизни в гостях у короля «Раймон, сын Раймона» уже давно забыл о своем инкогнито и представлялся не иначе как «молодой тулузский граф». Мне казалось, что он тоже любит меня или хотя бы отчасти ко мне расположен. Чем еще объяснить, что большую часть времени он проводил в моей компании, а не с купцом Арнаутом (который, впрочем, много ездил по стране по торговым делам, предоставив нас самим себе) и не с опытными друзьями-рыцарями? Рамонет скучал по отцу и по Лангедоку; он, как и я, таил в сердце страх – вдруг да за время нашего отсутствия что-то случится, что помешает нам вернуться? Не дай Бог что-нибудь со старым графом… Не дай Бог Монфор совершит очередное злодейство, попытается его пленить, убить, завладеть Тулузой в нарушение всех договоров – ему не впервой перемирия нарушать, а легатам – покрывать его перед святым отцом нашим Папой Иннокентием. Скажут потом – «мол, катаров Раймон вздумал особенно сильно привечать, или там рутьеров, вот и напали мы на Тулузу, ради одного только дела Церкви!»
Аймерик завел себе в Дувре подружку. Красивую девушку, нормандку по происхождению. Она была крестницей одного из баронов Дуврского замка – хорошенькая, как бутон, светлая, как сам Аймерик, и не прочь покрутить роман с приезжим рыцарем. Тем более что жених ее оставался где-то в Лондоне, на королевской службе. Мне друг советовал тоже найти себе девицу, чтобы не скучать, «да и для здоровья», как он выражался: в отсутствие невесты, плаксы Каваэрс, он не намеревался превращаться в монаха. Но я не желал искать подружек – ни в городе, ни в замке. И как ни странно, вовсе не из-за Аймы, милая моя. Поверишь ли – но в Англии я с новой силой вспомнил о тебе и часто думал, какой ты теперь стала: должно быть, сделалась выше – но осталась ли такой же тоненькой, или располнела? Не потемнела ли волосами, как часто бывает с беленькими девочками, когда они взрослеют? Замужем ли ты, и если да – то за кем, есть ли у тебя дети, счастлива ли ты с мужем? Из-за ощущения не прервавшейся связи, жившего в моей груди, я был отчего-то уверен, что ты до сих пор жива.
Отказавшись от идеи обзавестись любовницей, я проводил дни в общении с друзьями и Рамонетом. Несколько раз нас «вывозили» на охоту. Король Жан подарил нам всем неплохих лошадей и одолжил соколов, но охота не приносила особенной радости – хотя бы потому, что тутошние загонщики кричали и улюлюкали по-английски. Часто мы тренировались на замковом дворе, и я видел, что наш подопечный принц делается неплохим воином: гибким, ловким и выносливым. Когда видишь много войны, то начинаешь разбираться в таких вещах. Рамонет обладал тем самым удачным сочетанием осторожности и храбрости, которое едва ли не важнее для бойца, чем опытность. Опытность, по большому счету, годится для одного: привыкнуть к виду мертвых и не бояться убивать. Но был у Рамонета и недостаток: слишком большая чувствительность к боли. Несмотря на хорошую защиту, он морщился и на миг терялся, получив болезненный удар. Миг, казалось бы – пустячок, но его может быть достаточно вашему врагу. Поэтому рыцарь Арнаут обучал Рамонета по собственной методе – это у него называлось «повысить порог боли». А именно – на огромной скорости боя он наносил юноше множество болезненных ударов, не давая тому прерваться ни на миг, пока наконец Рамонет не распластывался на земле, мокрый, задыхающийся, с красным лицом и закушенными губами. Он стыдился плакать от боли – но слезы вопреки воле заливали ему все лицо, когда он трясущимися руками снимал с головы шлем. Рыцарь Арнаут непроницаемо ждал, опираясь на меч или положив оружие на переднюю луку седла (тренировались мы то пешими, то в седлах).
– Что, молодой граф, больно вам? – издевательски спрашивал этот рыжий великан, простоватый и добрый в повседневной жизни и утонченно жестокий в учении. – А Монфор-то, помяните мое слово, не будет вам давать отдохнуть! Монфор не добрый дядька, не кормилица, чтобы во всякой схватке позволять вам сопли утереть!
– Заткнитесь, Арнаут, черт вас дери, – рычал взбешенный Рамонет. И рыцарь Арнаут, довольный, на время уходил в глухую защиту: ярость придавала Рамонету сил, и учителю это нравилось.
Мы с Аймериком на общих тренировках тоже не щадили друг друга, так что «повышение порога боли» порою не давало мне заснуть по ночам, особенно если бывали задеты шрамы от прежних ран. Зимою у меня даже открылась рана на бедре, та самая, из-за которой я угодил в плен к Бодуэну (Царствие ему Небесное) – и я провел в постели пару недель, наслаждаясь непривычно хорошим уходом.
Но главным моим развлечением в Англии, как я и рассчитывал, стали записи мэтра Гильема. Те самые стихи, подаренные Аймериком, которые я взял с собой в дорогу.
Это была длинная песнь – автор утверждал, что эпическая, вроде «Песни об Антиохии». Более занудного и одновременно – более интересного произведения мне читать, наверное, никогда не приходилось. Начиналась Песнь с того, как великий и мудрый аббат Арнаут Амори вместе со святым Пейре де Кастельнау проповедовали против ереси, а потом неизвестно кто (какой-то безымянный сержант) убил легата отца Пейре, и мудрый великий аббат Арнаут предложил Папе объявить крестовый поход. После чего Папа, возрадовавшись, что наконец-то выход найден, созывает войска, и под водительством великого Арнаута и не менее великого графа Монфора рыцари отправляются на Юг. Даже непонятно, что Папа и вся Церковь делали бы без аббата Арнаута!
Впрочем, к мудрым, великим и прочая, прочая автор причислял огромное множество народу. Славословия на страницах его книги заслужили следующие люди. Читай, пока не надоест, а когда устанешь – мысленно продолжи список словами: «И все остальные участники войны с обеих сторон». Итак: герцог Бургундский, граф Неверский, граф Монфор, все его главные бароны поименно (в том числе и мой родич Ален де Руси!), наш святой отец Папа, аббат Арнаут (этот вместе с Монфором – главный любимец автора), епископ Фулькон, граф Раймон Тулузский (да, да, не удивляйся! Нашего графа Раймона мэтр Гильем славословил не менее горячо, чем его врагов), далее – граф де Фуа, граф де Комменж, арагонский король дон Пейре, епископ Безье, молодой виконт Каркассонский, дама Гирода (хозяйка Лаваура), и конечно же – благодетель мэтр-Гильема, рыцарь Бодуэн. Достоинства всей этой публики, которая не согласилась бы подать друг другу рук, наперебой воспевались хитрым автором. Меня то и дело охватывало чувство, что мэтр Гильем старается лить воду на все мельницы сразу – мало ли, при чьем дворе придется исполнять свое творение, надо постараться, чтобы ниоткуда не прогнали! Единственный, кто не заслужил от каноника доброго слова – это еретики. Их он проклинал не переставая, с пылом истинного клирика утверждая, что именно из-за их дурацких верований страдает наша прекрасная земля. Что же, хоть в чем-то я был с мэтром Гильемом полностью согласен.
Сколько раз я плакал, читая книгу мэтра Гильема! И не от красоты стихов – но от перечисления знакомых имен, от хроники знакомых страшных событий, описанных так просто и бесхитростно, будто сказочные деяния Карла Великого и его пэров, а не кровавые дела, которые наблюдал я сам вот этими глазами. Лаваур, Лаваур! Перед глазами у меня стоял мой брат Эд, танцующий на обрывках обгорелой плоти. И та ужасная вонь, от которой я катался в судорогах, адская вонь сжигаемых тел… Вот во что превращался мой ужас под аккуратной рукой каноника, пишущей ровно, без единой помарки, нумерующей строки для удобства чтения…
«Четыреста еретиков спалил костер:
Постиг ублюдков справедливый приговор.
Эн Аймерик был там повешен, словно вор,
И восемьдесят с ним дворян как на подбор:
Болтались все в петле, что рыцарям – позор.
А на Гирауду, что подняла крик и ор,
В колодец бросили; конец ее был скор, —
Ее камнями забросали там в упор,
Помиловав всех дам, что составляли двор, —
Что куртуазным, храбрым людям не в укор…»
Что куртуазным, храбрым людям не в укор. Где вы были, мэтр Гильем, когда мы брали Лаваур? Вы слышали, как орали эти… ублюдки?
Остальных-то он жалел. И молодого виконта Каркассонского, что умер в темнице, и убиенного святого Пейре, и арагонского короля, связавшегося себе на беду с еретиками.
Что это ты читаешь, спросил Рамонет, развалясь на подушках на полу, с кувшином вина у локтя. Пили мы каждый день, тоскливо замечая друг другу, что английские вина никуда не годятся. Понятно, почему королю возят вина из Аквитании – пить здешнюю дрянь было попросту невозможно! Когда не находилось материковых вин, мы предпочитали пиво: лучше хорошее пиво, чем дурное вино, хотя и то, и другое скверно.
Разбираю одну рукопись, сказал я осторожно, не желая делиться с Рамонетом. Мне страшно было вызвать его гнев – куда более порывистый, чем я, молодой граф мог выкинуть мои бумаги в очаг, а я, несмотря на свое недовольство и горечь, желал дочитать все до конца. Но, по счастью, Рамонет не любил истории, и услышав, что рукопись не веселая, но историческая, про войну, потерял к ней всякий интерес. «Истории нам своей хватает, – вздохнул он. – Нам бы стихов каких-нибудь забавных или анекдотов! Или там роман про любовь и турниры. Войны мне что-то и в жизни многовато… А, чертов Арнаут Рыжий – у меня нога в колене со вчера не сгибается, опухла вся!»
И, мысленно сравнивая Рамонета со знатью моей родной земли, я думал, что он станет правителем добрым, веселым, любящим мир, стихи, доброе вино и куртуазную компанию куда больше войны. Вспомнить только мессира Эда, которому было скучно без усобиц жить большое двух месяцев – и я радовался, что живу под рукой графов Тулузских, а не… Впрочем, дай Бог, чтобы и далее – не под рукой Монфоровой…
Кое-где в книге вдруг прорывалась спрятанная за строками душа самого Гильема. Такая же маленькая, как его носатое личико. Местами завистливая, несколько трусоватая, желающая – как все тихие души в неспокойные времена – просто жить, есть хлеб с маслом, пить вино, иметь теплое местечко с хорошим жалованием, доброго покровителя. И никакой войны, ни-ни, никакой войны. Я узнал, что мэтр Гильем – наваррец, что он занимался геомансией, что он удрал из Монтобана в поисках более спокойного пристанища – и умудрился втереться в доверие к графу Бодуэну, заодно через легата Тедиза получив брюникельский каноникат… Я даже узнал, каков был следующий творческий план моего знакомого: он, оказывается, намеревался воспеть стихами битву с Мирмамолино, ту самую, где отличился король арагонский Пейре. Да не успел Гильем. Он вообще много чего не успел… Например, насладиться плодами покоя в вожделенном сане каноника. Не везло ему. Только удобное жилье найдешь – ни с того ни с сего война сгоняет с места.
«И впрямь, будь мэтр Гильем удачей одарен,
Как всяк дурной жонглер иль глупый пустозвон,
Стекались бы дары к нему со всех сторон,
Будь то хороший конь, породист и умен,
Что б ровным шагом шел под гору и на склон,
Будь то багдадский шелк, парча иль сиглатон.
Но времена тяжки, и в средствах всяк стеснен,
Кому бы щедрым быть, тот скуп и обозлен,
И лоскутом не одарит – погонит вон!
К таким я не пошел вовек бы на поклон,
Прося ссудить угля, что в мелочь оценен.
Благой Господь, что создал твердь и небосклон,
Реки им всем позор!»
Вот ведь, даже до Господа дошел в поисках покровителя… Видно, не все хорошо платили будущему Брюникельскому канонику за его подхалимные песни. А кто-то, похоже, и вон выгонял. Глупых пустозвонов-то привечали, в отличие от серьезного, рассудительного зануды, желающего угодить сразу всем… Здорово повезло вам, мэтр Гильем, что попался на пути щедрый благодетель, граф Бодуэн, храни его Иисус благой!
О смерти-то графа Бодуэна он ничего не успел написать. Конечно. Когда бы он смог? Ведь сам мэтр погиб на несколько недель раньше. Так и лишился Бодуэн единственного человека, который мог бы его оплакать, единственного, кто на провансальском языке называл его предательство – подвигом… «Может, напишешь грустную песенку, когда меня прикончат. Вряд ли в подобном случае меня ждет много добрых песен. Или героических жест.»
Я вспомнил об этом – до сих пор не выполненном – долге перед рыцарем Бодуэном, вспомнил случайно, глядя между черными строчками гильемовой тягомотины, и уже тогда принял странное решение.
«Может, напишешь грустную песенку».
Может, напишу, обещал я рыцарю Бодуэну в огонь камина, переворачивая Гильемовы листы один за другим. Жив буду – напишу. Или я не трубадур.
Гильемова книга обрывалась – видно, около года бедняге было некогда сочинять новые лэссы – на мае двенадцатого года, когда дон Пейре начинал собирать войска. Я и не думал продолжать каноников труд. Но получилось так, что зависшие в воздухе строки душили меня хуже любой удавки, и чтобы как-то избавиться от них, я начал писать на обороте последнего листа. Уже под утро, рядом с совершенно оплывшей свечой, осознал, что написал довольно много. И еще – что без этого я больше не смогу. Я не хотел ни гильемова ритма, ни гильемова размера, и его стихи слегка изменились под моими горячими руками. В отличие от Гильема, я не следил, чтобы рифмы не повторялись: мне было все равно. Когда единожды – на третьем, кажется, листе – кровь моей души излилась на бумагу таким образом, что конец одной строфы совпал с началом новой, я понял, что это хорошо, и стал повторять в каждой новой лэссе окончание предыдущей. Начал с Пюжоля, с того, как убивали и рвали на части людей Пьера де Сесси – мы, обожженные кипятком, избитые камнями горожане и рыцари, ставшие одним народом безо всяких сословий… А потом сам собой начался Мюрет. Откуда-то выскочили консульские речи осторожного мэтра Бернара, и бормотание вечно недовольного паренька Бертомью по дороге на смерть, и прочая, прочая… Скольких людей я, однако же, знал, сколько знаний хотел извлечь наружу и напугать ими целый мир, чтобы все плакали о нас! А главное – граф Раймон, мой граф Раймон… В разлуке с ним я хотел любить его хотя бы так. Хотя бы на бумаге. А какое лето было, если вспомнить – лето дона Пейре, лето надежды…
«Граф-герцог и маркиз к собранью земляков
В капитул поспешил и рек без лишних слов —
Что вот, король явился из своих краев
И окружил Мюрет сплошным кольцом шатров,
Чтоб армией своей блокировать врагов.
«К нему, вооружась, мы двинемся на зов.
Взяв город, в Каркассе он нас вести готов —
Бог даст, мы все вернем себе в конце концов.»
Мужи в ответ: «Сир граф, нам лучше нет даров,
Коль будет и исход у дела столь толков.
Но зол французский люд, в сражениях бедов,
Их воля словно сталь, сердца же – как у львов.
Из них же ныне каждый гневен и суров,
Ведь под Пюжолем много пало их бойцов.
Что ж, пораженья избежать – наш план таков».
Собраться войску указала песнь рогов
И выступать, вооружившись до зубов,
К Мюрету, где король союзных ждал полков.
Сеньоры, буржуа, народ, покинув кров,
Шли быстрым маршем от родимых берегов
К Мюрету, где доспехов столько и клинков
Пришлось оставить им, и стольких храбрецов.
Увы, Господь! В отваге до конца веков
Утрату мир понес.»
Ах, Господи! И какую утрату! Братья Сальвайр и Оливьер, добрые католики; паренек по имени Бек; и толстяк Бертомью, что вечно на что-нибудь жаловался, и Арнаут, который играл на флейте… И Аймерик! Мой Аймерик! Ведь всего три года пошло с тех пор. Три года. А мне казалось, я успел за это время не только вырасти и измениться, но стать стариком. Лет пятидесяти, а то и больше. Стариком, вспоминающим смерть своего юного брата.
Я плакал и писал, писал и плакал, но когда я исписал подряд четыре листа, почти не правя стихи, я с удивлением обнаружил, что мне стало намного легче.