355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 11)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:47

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Я постарался втащить ее в седло – и преуспел, хотя и не с первого раза: сперва она едва не упала, потому что вцепилась не в переднюю луку, а мне же в кольчужные рукава. Потом кто-то хохочущий и сочувственный из толпы подсадил ее, и девица, тяжело дыша, оказалась ко мне лицом, с неудобно подвернутыми ногами. Развернувшись ловко, как кошка, она вцепилась в меня, обвиваясь, как плющ вокруг ствола, и прямо при всех начала целовать мое потное, соленое, несколько суток не умытое лицо. Люди одобрительно кричали. «Так, давай его, сестренка! Девчата, берите с нее пример! Завидно вам, парни?» Хорошо еще, что наши кони двигались через площадь общим потоком, и мне не нужно было править; едва не падая, я целовался с ней как безумный, плача и смеясь, и губы у Аймы были потрясающего яблочного или виноградного вкуса, и я уже твердо знал, что это она – сама Тулуза. И, в сущности, кроме нее, Тулузы, мне ничего в жизни не надобно.

Рамонет велел нам расквартировываться и собираться к нонам на площадь Монтайгу – приедет также старый граф, они вместе распределят воинов; в Сен-Сиприене или на плато Монтолье бесновался Монфор, под самым носом которого мы въехали в город, море коней разделялось на отдельные потоки и ручьи, мы с Аймериком и прочими свернули сразу в северные кварталы, к бургу. Айма все сидела со мною на коне – лицом ко мне, спиной к дороге; не слишком широкая юбка ее задралась, и я отчасти гордился, что Аймерик смотрит на ее блестящие золотые щиколотки. Сама же она ничего не замечала. Держалась обеими руками мне то за плечи, то за пояс, словно проверяя, в самом ли деле я цел, и беспрестанно говорила. По дороге до дому она не умолкла ни на единый миг, я же не успел, напротив, сказать ей ни слова. Айма говорила обо всем, то и дело перебивая саму себя и начиная то смеяться, то плакать. «Глупая, глупая я! Не смотри, братец (она все еще по привычке называла меня так), не смотри, это я просто совсем сумасшедшая стала от радости. Батюшка вернулся! (если бы я еще знал, что мэтр Бернар куда-то пропадал – а тут сразу: вернулся.) Дядю Мартена – ты подумай только, дядю Мартена! – ранили стрелой, он с нами валы насыпал, теперь совсем хромой, ну да что я, глупая, о нем, кому ж он сдался! Граф-то наш добрый – да ты знаешь уже, тебе ли не знать – столько войска собрал, что мы пять лет можем обороняться, нет, сорок, нет, сто! Мельницы-то, ах, ты ж не знаешь – мельницы у Базакля рекой снесло, с мучицей-то теперь беда, хлеба почитай и не печем, зато зерно, слава Господу, есть! Зимой много народу померло, и банкир наш иудей Симеон с женою, и стрельник Райнес, и эн Матфре, из капитула, в тюрьме-то Монфоровой помер от живота, а может, и от побоев, а батюшку нашего Бог сохранил! Айя, дуреха, спуталась было с каким-то испанцем из наемников, что с графом пришли, да матушка ее так отделала хлебной лопатой, что она с ним теперь и не здоровается! Говорят, Монфор поклялся с нашего графа с живого кожу содрать! Говорят, Кап-де-Поркова папашу как из города изгнали в октябре, так он к Монфору и подался накрепко, мытарь проклятый – он же для Монфора наш хлебушек собирал! А Сикарт-то Свиная Башка, сынок его… Неужто ты даже о Сикарте не слышал? О голубе нашем, да помилует добрый Бог его душу?»

…Тогда-то и там-то, подъезжая уже к самому дому с обрушенной башенкой, с обколотыми с фасада лепными фигурами Юстиниана и святого Иоанна – к нашему некогда такому красивому, но все еще крепкому дому, я узнал историю Сикарта де Груньера. Бывшего поклонника Аймы, моего мюретского товарища.

Оказывается, с тех пор, как граф Раймон вернулся прошлой осенью, в городе очень многое изменилось. Город надо было срочно готовить к обороне, потому что война явственно близилась, и каждый день приближал к Тулузе Монфора с его карой за тулузскую неверность. До возвращения Монфора с войском, однако же, прошло три недели; за это время под командой старого графа Тулуза успела приодеться в новые доспехи. Церкви превратились в крепости, за неимением смотровых вышек и прочих укреплений; арбалетчики засели на всех колокольнях и башнях, даже и в самом Сен-Сернене, и в соборе, и в аббатстве. Все, кто мог держать в руках топор, посменно работали день и ночь, возводя Тулузе новые стены – особенно важно было укрепить юго-восточный квартал, оставшийся голым, как устрица без раковины. Кто не мог строить и делать оружие – назначался нести стражу или копать окопы. Весьма пригодилось и множество камней, оставшихся после разрушения стен и городских башен: их стаскивали к площадкам с осадными машинами, заносили на крыши домов на случай прорыва: истинно, в Тулузе наступило время собирать камни. Муниципалитет провел денежные сборы – все собранные деньги шли на оплату наемников, которые, чуя добычу, во множестве стекались со всех сторон, даже из Германии. Монфористов попросту выгоняли из домов, конфискуя у них все имущество; многие бывшие сборщики налогов, отбиравшие у других жилье за неуплату, сами обращались теперь в нищих изгнанников. Гюи де Груньер, легист Монфора и один из его главных ответственных мытарей, вовремя почуял перемену ветра и на следующий же день попробовал бежать из города, нагрузив двух коней и мула самым ценным своим имуществом; на выезде он убеждал часовых, что собирается сдержать давний обет паломничества к святому Иакову в Компостеллу. Паломника мирно отпустили сдерживать свою клятву, однако отпустили его нищим, как и подобает паломнику – с одним мулом и той одеждой, что была на нем, посоветовав в город более не возвращаться. Сын же его, Сикарт Однорукий, оруженосец двадцати с лишним лет, стоял молча, опустив голову, покуда отец отчаянно ругался и проклинал милицию Сен-Субра за грабеж пилигрима, дело непростительное, и пытался отспорить хоть что-нибудь, самый маленький тючок. Когда же часовые начали весело сгружать с коней сундучки и тюки, Сикарт неожиданно подошел к ним и попросился остаться. Тулузе воины понадобятся скоро, а я все-таки обученный воин, хотя и без руки, сказал он; и как отец ни умолял его и ни проклинал, скоро за спиной мэтра Гюи опустилась решетка ворот, а Сикарт остался по ту сторону. Дом его был конфискован, и он отправился жить в караульную башню, на один из опаснейших постов – на Понт-Неф, на западную сторону. Стрелять он больше не мог из-за культи, но мечом кой-как владел, хотя и левой рукой; кроме того, наладился работать у маленькой камнеметалки. Когда Монфор вздумал строить новую Тулузу за Сен-Сиприеном, как раз восточные барбаканы обоих мостов крепко ему мешали, и Сикарт к тому немало приложил свою единственную руку. Потом, когда недавнее наводнение своротило почти целиком оба моста и занесло обломками и землей тулузские окопы, гарнизоны башен оказались совершенно отрезаны от обоих берегов. Торчали эти каменные обломки посреди ревущей реки, как два гнилых зуба в беззубой пасти; только им и оставалось, что осыпать камнями и стрелами Монфоровы лодки, на которых франки подобрались к самому острову Базакля. Один замечательный храбрец, простой граф-Раймонов сержант из каталонцев, сумел доплыть по бурной воде до восточной башенки и вскарабкаться по ее стенам («как муха, братец, испанец был ловкий, как муха!» – восхищенно говорила Айма), соорудив между барбаканом и городом веревочный мосток. По нему на башенку потащили корзины с едой и камнями и пучки стрел. А вот западный барбакан остался с вражеской стороны, полностью открытый стрелам Монфора. Попробовали натянуть между двумя башнями веревки, чтобы делиться боеприпасами; уже было преуспели – да тут монфоровы камнеметы стали бить по основанию западного барбакана, обрушивая в воду огромные куски камня; и так он рухнул наконец, и все его защитники вскоре оказались в воде. А по тем, кого камнями не задавило, тут же стреляли с берега, но Сикарт, говорят, и не всплыл, куда ему, бедняге, с одной-то рукой и в кольчуге. Так-то, Сикарт все же оказался храбрым парнем, недаром он мне раньше нравился, сказала Айма, вытирая новые, уже набежавшие слезы; дай Бог, в новой жизни станет он Совершенным и окончательно спасет свою душу!

– А ты, сестрица, никак, все катарка? – поддразнил я ее. Так отвык уже огорчаться из-за мужских смертей, да еще и смертей неблизких людей, что чувствовал от ее рассказа разве что постыдное облегчение: не Аймерика, не мэтра Бернара, не кого из новых друзей постигла такая участь!

– Да, я верующая[10]10
  Crezentz, говорит Айма – катарское самоназвание для мирян (аналогично католическому «верные»).


[Закрыть]
, – и таковой до смерти останусь, яростно отозвалась Айма, – у нас в квартале опять можно свободно совершать святые обряды, не то что в прошлом году, когда на Пасху корзину освященного хлеба – жесткого и старого – тайно, с оказией, по домам передавали! Отец Пейре, Совершенный, в Тулузу вернулся, и отец епископ на Пасху показывался, вот война кончится – тогда-то поживем!

Дура, сказал бы я ей, война никогда не кончится, если позволять еретикам страну губить! Уйдут эти франки – придут новые, снова притворяясь, что они явились ради еретиков, а не ради наших земель. Однако вместо того я поцеловал ее куда попал (а попал в выгоревшую в гнедой цвет макушку) и сказал, что вот когда мы поженимся, тут-то она непременно станет верной католичкой, ибо жена неверующая освещается мужем верующим. «Сперва женись, болтун, тоже муж нашелся!» – фыркнула Айма, но никакого несогласия с этой идеей не высказала. Наоборот, заулыбалась, вытирая слезы лохматыми своими волосами.

* * *

Через пару дней последовала первая наша вылазка в Тулузе. Большое войско, в котором был и я, переплыло реку на баржах и вновь заняло западный берег, чтобы захватить ставку крестоносцев – те обосновались в бывшей паломнической больнице, крепком каменном здании у самой реки. Мы дрались всю ночь и почти весь следующий день, потому что ясно дело – кто займет западный берег, тот и держит контроль над рекой, а нам он был весьма важен, и не только потому, что по воде приходило зерно. Монфор, который сперва сторожил на случай новых наших подкреплений восточную часть стен, едва подоспел до окончания боя, снова умудрился занять восточный барбакан моста – но тут уж с нашей стороны башню разбили машинами, и все его усилия пошли прахом. Сам видел, как кувыркались в воде добиваемые уже на плаву человечки – многие сразу шли ко дну в тяжелых кольчугах – и я сквозь поволоку красноватого пота полутора суток боя с трудом подумал о Сикарте де Груньере, помяни его, Господи, во царствии Своем, аминь, ведь все мы когда-нибудь умрем. В мешанине мне мерещились шампанские гербы. Черт с ними, с шампанскими гербами! Я теперь знаю один только герб – золотой расклешенный крест, да тулузский агнец на алом поле, все остальное – ложь и прах. Я и сам несколько раз видел Монфора в гуще боя, отличая его по посадке от других фигур, меченых тем же гербом: Монфор сидел плотнее, очень высокий в седле – оттого, что ноги короткие, а тулово длинное, с широченными плечами. Великан великаном. Однако все-таки отступил непобедимый великан – и не в первый раз со времени Бокера! – отступил в конце концов, оставив тулузцам пригород и западный берег Гаронны. Я почти ничего не помню об этом, кроме одного – когда наш командир, прованский рыцарь де Бом, протрубил отбой, я склонился головой на шею коня, не заметил, как намотал поводья на руку, и мгновенно заснул сном праведным, погас, как свечка, и проснулся только когда хохочущий Аймерик без шлема толкал меня в бок, и все вокруг уже спешились, и я понял, что мы – у прежней ставки Монфора, а мне в лицо тычут фляжку с водой. Все тело болит, все до единой жилки, мой шлем в руках у друга, глаза почти не видят, безумно жарко – так что даже любая вода похожа на вкус на твою собственную теплую слюну; счастье, счастье, победа, не надо больше двигать руками. А вот меч я успел, оказывается, вложить в ножны. Хорошо, что тело иногда само помнит, что ему делать.

Середина июня, жара жутчайшая. К счастью, нам, профессиональным воинам, давали отдохнуть после схваток и не принуждали к вечным оборонительным работам. Нам не приходилось ни чинить укрепления, ни рыть засыпаемые рвы, ни участвовать в постройке камнеметов. Однако мы все равно участвовали, что ж поделаешь, не сидеть же дома, когда вся Тулуза работает. Айма и Айя круглыми сутками пропадали на своей «вертушке» – руководила ими женщина постарше, под ее началом состояли не только девицы, несколько мальчишек тоже, и один старик. Хотя камней было много потрачено, оставалось также немало – некоторые дома, принадлежавшие предателям, также разбивали на камни, а камни стаскивали к камнеметам. Я, едва проснувшись, проглотил выданный на Америгой кусок хлеба с салом, зажевал недоваренным горохом из котла (на Америга варила еду для работников камнеметов) и тут же встал в пару с Аймериком таскать тяжелые камни. Тем более что ночевали мы в одном доме – у нас, на супружеской кровати мэтр-Бернара и его жены, и хоть бы кто потрудился мне объяснить, как я туда попал: я убей не помнил!

Монфор забросил свой западный лагерь в Сен-Сиприене, но в восточном по-прежнему кипели труды. Айма работала у ворот Монтолье, как раз в самой опасной части стен; с их платформы за стенами, куда мы залезали, чтобы втащить собственный поддон со здоровенными и для женщин неподъемными камнями, было хорошо видно долину внизу, испещренную дымами и пятнами шатров за частоколом, и чудовищную деревянную башню, которая все росла вверх уже на протяжении месяца. Огромнейший «кат», какого я еще, пожалуй, и не видел, Монфорово любимое детище с толстенными стенами и десятком-другим осадных крюков-лапок. Однажды эта тварь уже пробовала подползти к нашим стенам – но хороший удар соседнего камнемета (остальные работники мангонел завопили от радости и ревности) пришелся ей точно в середину, проломив защитную стену, сломав опору и убив несколько человек внутри. «Кат» медленно и недовольно отполз, а мы продолжили жечь фашинник во рвах.

В очередной раз я поражался, сколько силы заключается в женщинах. Казалось бы, насколько они слабее мужчин, хрупкие такие создания, и ростом меньше – однако когда мы с Аймериком падали у подножия деревянной башни ворот от усталости и, задыхаясь, лили себе на головы нагревшуюся воду из ведер, Айма со своей подругой Раймондой Рыжей и еще с парой девиц танцевали для нас, чтобы подбодрить, кружась и вскидывая руки под собственное громкое пение – будто они пришли только что на городской праздник, а не трудились вместе с нами целый день на солнцепеке! Даже старики ободрялись, глядя на их танцы; смеясь, они хлопали ладонями по коленкам и находили в себе силы встать и снова взяться за поддоны или арбалеты. Айма в одном шенсе на тонкую рубашку – не от бесстыдства, а от жары она так одевалась – казалась мне настолько привлекательной, что я то и дело, если руки были свободны и Айма оказывалась поблизости, хватал ее и целовал с небывалой для меня горячностью, черпая в ее всегда готовых раскрыться губах силы трудиться дальше. Аймерик неподалеку от меня целовался с Раймондой – и у меня не хватало духу напомнить ему о собственной невесте, которая работала где-то тут же, в Тулузе, потому что бедная вдовица Раймонда вцеплялась в него, как утопающий, и, похоже, тоже находила в его поцелуях силу и помощь.

Нас навещал граф Раймон. Да-да, он самолично объезжал на коне новые укрепления, смотрел, все ли хорошо устроено, давал советы, порой заговаривал с кем-то из простых работников. Чуть сгорбившись в седле, он протягивал сверху вниз руки и с улыбкой принимал чашу из рук какой-нибудь старой, покрытой каменной пылью и потом тетки, желавшей непременно отпить из одного сосуда с графом за победу. «Как тебя зовут, добрая женщина?» «Крестина, мессен наш добрый граф, Крестина!» «Благослови тебя Бог, Крестина, за все, что ты делаешь для Тулузы! Благослови Бог нас всех!» «Ах, мессен, уж мы-то за вас и Тулузу день и ночь молимся! Мы-то за Тулузу и вас костьми тут готовы лечь!»

И стоит ли удивляться, что такая вот тетка Крестина, ободренная навеки легким пожатием графской руки, после работала целые сутки на одном дыхании, да еще и сияя, как молодая девственница от восхищенного взгляда роскошного кавалера. Сколько таких теток – и дядек – работало по всем новым укреплениям, сосчитать невозможно.

Работая, я часто замечал – когда прислонялся к стене или просто останавливался к стене отдохнуть – что рот мой широко, до боли растянут такой неуместной на войне, такой идиотской счастливой улыбкой. Как ни удивительно, в те дни я был счастлив – и хотя сам старался не говорить себе об этом, тайно надеялся, что они никогда не кончатся. В этом усталом, полном надежд и страхов, экстатическом мире я тверд знал одно – я здесь нужен. Буду ли я нужен в новом тулузском мире, каким бы он ни стал – лучше не задумываться.

Это случилось в день Иоанна Крестителя, выдавшийся безумно жарким, без единого облачка. К камню стен днем было больно прикоснуться. На руках и спинах всех работавших проступали красные, лопавшиеся волдыри – солнечные ожоги, нанесенные лучами даже сквозь рубашки. Да какие там рубашки – почти все работники на стенах были голыми по пояс, только женщины еще сохраняли стыдливость и бегали в закрытых платьях – и то многие подтыкали юбки, подворачивали рукава или вовсе выходили на труд в тонких полупрозрачных камизах, а то и в мужских подвернутых штанах и рубашках. Но нам с Аймериком повезло меньше других – мы после душной ночи, подыхая от рассветного, но уже яростного солнца, втискивали друг друга в железные кольчуги на нашем дворе. Тулузские рыцари готовили вылазку – сразу с двух сторон, направленную на ремонтируемый плотниками «кат» в будто вымершем от ранней жары лагере.

Не простая вылазка – важная: перед ней на закате даже совет собрали. Мэтр Бернар, который выглядел после темниц Нарбоннского замка очень скверно и почти ничего не мог есть, кроме бульона, все у него, бедного, в животе резало – однако же исполнял почетные обязанности вновь избранного консула и этим утром говорил речь на собрании. Говорил от лица Тулузы, предлагая муниципальным отрядам поддержать рыцарские, двигаясь за ними следом. Распалившись, предложил и городскому магистрату вооружиться и идти на стены. Лучше добрая смерть, чем позорная жизнь, воскликнул он, кривясь от рези внизу живота. И бароны отвечали ему громким криком радости, обмениваясь с городом торжественными клятвами; однако на стены, как и во вспомогательный отряд, на Америга его все-таки не пустила. Разве я совсем негодный старец, воскликнул он яростно, разве я не тулузец – однако ушел-таки лежать на второй этаж, опираясь на перила лестницы; я уже привык к мэтру Бернару и знал, что когда он действительно в силах, может настоять на своем. А когда мы с Аймериком уже выехали за ворота, кто-то – не иначе как наш доктор-легист – выплеснул из окна ночной горшок, и вода в сточной канаве, к моей огромной тревоге, окрасилась кровью. Впрочем, было о чем поволноваться сегодня и кроме почек мэтра Бернара.

Нашим отрядом командовал Рамонет. Молодой де Фуа вел второй, тот, что укрылся за палисадами и должен был медленно продвигаться в расчищенное конницей пространство, ведя лучников и таща с собой машины, метающие греческий огонь. Я был очень рад Роже-Бернару в битве – этого рыцаря я сразу полюбил, как только увидел, а за время, проведенное у него в Фуа и Монгреньере, научился его еще и уважать всем сердцем. Рамонет, как и Роже-Бернар, мой погодок, так быстро выросший, уже зрелый мужчина и военачальник, отрывисто объяснял нам, что и как делать, какова наша основная цель – уничтожение осадной башни и прочих машин. Мы должны уповать на собственную скорость, отвлечь внимание кавалерии на себя, чтобы второй отряд смог подобраться к опасному «кату» и сжечь его. Когда «кат» загорится, развернуться по команде и вернуться в город, идя зигзагами и убивая на пути все, что движется, однако в долгий бой не ввязываться. Убраться надо до того, как франки соберутся для осмысленного ответа.

Сигнал дан, ворота подняты, мы выливаемся наружу. Вокруг пестрят каталонские цвета: наш отряд – почти сплошь каталонцы, тулузцев меньше трети. Аймерик скрипит зубами – так громко, что я даже через шлем его слышу, тем более что Аймерик совсем рядом. Я считаю, что скрипеть зубами, особенно во сне – скверная привычка, но все забываю ему об этом сказать, забыл и этим утром. Он, как всегда перед боем, протягивает правую руку, ту, что с мечом, и плашмя легонько бьет меня по щиту. Это прощание, наш ритуал. Встретимся, когда все кончится. Моего коня зовут Ромеро. Он испанский конь. Мне выдал его городской муниципалитет Авиньона. С Ромеро у нас прекрасные отношения, его прежний хозяин был добрый рыцарь и здорово научил его слушаться – не только поводьев или движений ног, но и голоса, и едва ли не самой мысли. Ромеро хороший боец – он не упускает случая убить бегущего навстречу, но всегда переступает через лежачего. Мы несемся. Мы бьем кого-то, вставшего на пути – мой конь поворачивается так, чтобы мне легче было бить – и несемся дальше. Я вижу какое-то мгновение красный рваный нарамник Аймерика, скакавшего рядом со мной – потом Аймерик пропадает, я вижу только «кат» – да мне и нет нужды его видеть, конь знает направление, а пока мое дело – рубить, если что-то встанет на пути. Сержант. Еще сержант. Я не знаю, убиты ли они – один падает, другой просто исчезает из поля зрения, может быть, упал и откатился. Хрипят чьи-то рога, сигнал не наш. Это франки зовут Монфора. Надо торопиться.

Наши арбалетчики стреляют – я знаю это по привычному звуку, жужжанию смертельных мух, которое разом нарастает где-то позади. Я вместе с другими пролетаю палатки, в прорезь шлема видно мало, надо будет другой шлем после этого раза ничего не видать черт побери я же еще в прошлый раз хотел…

Пролетаю палатку, рука сама поднимается, чтобы снести ей опоры (и потом проехать конем, впрочем, проедут другие, те, кто за мной), успеваю различить крест – тут живут священники, или того хуже, это часовня, нет, дальше, нет. Я знаю, что на самом деле только въехал в Монфоров лагерь – еще даже не все наши за воротами, они еще выезжают – а тяжелые удары – это Айма. Айма и другие с ней, это камни от ворот Монгальярд и Монтолье. И еще от Тур де Маскарон, если они долетят сюда, конечно, если долетят. Господи, помилуй нас, грешных. Бить. Бить.

Не знаю, сколько это длилось – как всегда, я терял чувство времени, зато по окончании рубки время наваливалось на меня безумной тяжестью. Огонь впереди, огонь и дым, и клочья пепла совсем неподалеку сказали моему помраченному боем разуму, что «кат» уже горит, но где же сигнал, надо отступать!

Я еще не знал, что это за вопль, отчего такой бешеный женский визг, кто орет – у меня за спиной орала вся Тулуза, перекрикивая даже грохот моего дыхания в груди; вертясь на коне среди несущихся всадников и поверженных тел, среди каких-то кольев и палаток, и бегущих людей, я неловкой рукой, затиснутой в ремни щита, поправил съехавший шлем и вдруг понял слова – этот вопль, он состоял из слов, они кричали слова, и мужские голоса вокруг меня подхватывали бешеный ор со стен, громче трубного гласа. Четыре слога, которые и я, сам того не понимая, уже вопил так, что у меня раскалывался шлем, вопил, еще не веря в их смысл и всю свою трясущуюся потную плоть и трясущуюся потную душу обращая в этот крик:

– Monfort es mort! Mon-fort-es-mort! Mon-fort-es-mort! Mon-fort-es-mort! Мон-фор-по-гиб!!!!

(Господи, что это? Этого не может быть никогда! Он не может погибнуть, не может погибнуть, как остальные люди! Неужели… мы его убили? Мы убили Монфора?)

Ум метался, а тело делало – прорвавшийся сквозь общий вой рожок Рамонета приказал поворачивать, потные бока Ромеро раздувались под моими коленями, я уже вваливался за палисад, а потом – в ворота, толкаясь с кем-то крупами коней, а колокола церквей уже звонили вовсю, я почти ничего не видел, только слышал, как колокола кричат вовсю – Mon-fort-est-mort! – и где-то колотят – или я сошел с ума? Господи, только не сегодня! – где-то колотят кимвалы и барабаны…

Кольчуга была вовсе невыносима. Содрав с негнущейся руки щит, я спешился, согнулся вдвое и начал вылезать из кольчуги. Город звенел, грохотал; мимо меня, пока я стоял согнувшись, пронеслась какая-то вопящая процессия – невероятно, с бубнами и гудками. За какой-то час город совершенно изменился, он весь из военного лагеря, казалось, обратился в карнавал, в Пасху и именины. Наконец я вылез из чудовищной кольчуги и не менее чудовищного поддоспешника (неизвестные люди подбежали и помогли мне освободиться, когда же на свет показалось мое красное смятенное лицо, парень обнял меня, как брата, а его мать расцеловала в обе щеки – после чего они умчались по своим делам.) Люди то и дело бежали, неслись туда-обратно; все то и дело останавливались обняться и поцеловаться, маша руками, что-то говорили друг другу и тут же расставались. Новая песенка уже рождалась на глазах – из обрывочных выкриков, из простейших рифм, из ритма нарастающего праздника победы: Mon-fort es mort! Viva Tolosa! Ciotat gloriosa! Et poderosa! И главные слова, равных которым не найти в целом свете, кроме разве что «Христос воскрес»: Mon-fort-es-mort!

Вскочив обратно в седло, потный и встрепанный, в одной рубахе, я помчался к воротам Монтолье, одной рукой придерживая свои тяжелые железные пожитки. На площади Сен-Этьен было не протолкнуться, там водили хоровод, колокола храма оглушительно трезвонили. Я свернул и поехал в обход, через перекресток Бараньон, у всех по пути спрашивая только одно – верно ли, что Монфор погиб, как же так могло случиться, неужели правда? Mon-fort-est-mort! – выкрикивали мне навстречу старики и дети, Mon-fort-est-mort, брат, кто б ты ни был, радуйся, Тулуза будет жить! В саду Сен-Жак я вдруг наткнулся на Рамонета – конный, как и я, в окружении каких-то всадников, а еще ликующих и орущих женщин, он кричал им нечто безумное и радостное, потом пил вино, странно, боком откинувшись в седле, и я вдруг понял, что Рамонет либо бешено устал, либо совершенно пьян. Мне некогда было подъехать к нему.

Айма, которую я искал, сама нашла меня. Бросилась едва ли не под ноги моему коню на самой улице, ведущей к воротам Монтолье. Лицо ее было совершенно заплаканное. Я спешился, схватив поводья Ромеро одной рукой, Айму – другой. Она вцепилась в меня, приговаривая что-то совершенно сумасшедшее, и все, что я понял, было – «Бона, это Бона!»

Оказывается, это Бона, девушка из их команды, совсем худая и слабенькая, заложила тот самый камень в чашку требушета, Бона с лошадиными зубами, Бона, сирота и самая забитая из их камнеметной команды, девочка-катарка – наверное, она… Не понять теперь, кто, не иначе, как она!.. Ведь Бона поклялась убить Монфора, она всем говорила, что она поклялась убить Монфора, когда он под Лавором сжег ее духовную мать, и все смеялись, что она так поклялась…

Да объясни же ты мне, начал было я, но не успел закончить. Она уже объясняла, все объясняла, плача и смеясь – и мимо толпою шли и бежали другие, и мы оказались прижаты к конскому боку, какой-то старик, проходя мимо, ухватил и облобызал сперва Айму, потом меня… А она все объясняла, что со стены все видно, что франки очень воодушевились, когда среди них появился Монфор, они из защиты перешли в наступление, наши уже отходили за палисад (ага, значит, я прослушал первый рожок! Если бы не такое дело – погиб бы, как пить дать!) Тут другой Монфор – не Симон, а, должно быть, его брат, с такими же гербами, но поменьше ростом – получил арбалетный болт в бок, он упал с коня возле самого рва, к нему побежали наши. Монфор тоже поскакал к нему, Монфор уже подскакал к своему Гюи, он тянул ему руку с седла и хотел, чтобы тот встал, и тут-то камень – Бона, это Бона вложила тот камень! – ударил ему прямо по голове. Айма сама видела – они же все время стреляли и смотрели – как камень ударил ему в голову, как шлем раскололся, оттуда полетело белое и красное, а Монфор, маша руками и будто бы сам ударяя себя в грудь, накренился вбок и упал, повиснув в одном стремени. Конь немного проволок его вперед, а потом остановился, и тут набежали франки, стащили с Монфора шлем, а там ничего нет, никакой головы, одна мешанина, все черное, ничего не разберешь. Тогда-то они все и побежали, франки, тогда-то мы все и стали кричать.

Камень Давидов, камень из пращи. Камень, опрокинувший великана.

Часто дыша и повторяя – Mon-fort-es-mort! – Айма схватила меня ладонями за голову и начала целовать. Я опомнился, только когда конь, чьи поводья все еще были намотаны мне на запястье, замотал головой и заржал. Тогда-то я и обнаружил, что рука Аймы давно проникла мне за завязки штанов, а моя собственная ладонь тискает ее грудь, и мы оба как в горячке – все в поту и слезах – в промежутках между поцелуями дышим друг другу в лицо: Mon-fort-es-mort!

Стой, хватит, мы с тобой спятили, сказал я, отстраняясь; Айма тоже отшатнулась – красная, лохматая, потрясающе красивая. Что ж мы делаем? Нашли время, нашли место, сумасшедшие! На стены бежим! Смотреть, что происходит!

Но бедная невеста моя, совершенно подкошенная усталостью и радостью, внезапно осела у стены. Дрожа, она уронила голову в ладони и зарыдала так, будто после стольких бед сердце ее не могло выдержать никакой надежды.

Дикая вещь, милая моя – праздновать смерть своего врага, особенно если он тоже христианин. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что стыжусь тогдашнего нашего праздника, нашей радости. Однако в тот день мы чувствовали себя, должно быть, подобно израильтянам, когда войско египетское поглотила морская пучина: когда Мариам выходила со всеми женщинами танцевать с тимпаном в руке и пела от радости, и весь народ подпевал, славя Господа за то, что их личный душитель, их египетский Монфор es mort, es mort, es mort… «Пою Господу, ибо Он высоко превознесся, врага нашего Монфора свергнул на землю…» Представь, до чего же нас всех запугал своей силой, своей властью, своей жестокостью этот потрясающий человек, если смерти его радовался не один город – весь народ Лангедока!

Знаешь, что еще случилось в этот радостный, настолько радостный день? Я долго искал моего Аймерика, потому что с ним еще не порадовался вместе, не покричали мы в лицо друг другу – Mon-fort-es-mort! Но я не нашел его. Зато назавтра встретил оруженосца, на глазах которого мой глупый, мой бедный катар Аймерик погиб во время нашей вылазки. Он как раз вместе со всеми по первому же сигналу отступал в город, уже был возле палисадов, когда появился Монфор и люди с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю