355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ) » Текст книги (страница 4)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:47

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Даже в кожаной одежде и простой кольчуге сержанта графский сын напоминал принца в изгнании. Стройный и гордый, он сидел в седле преувеличенно прямо, будто палку проглотил. Удивительно красив был Рамонет; увидев его впервые, я невольно начал искать в нем сходства с отцом – и нашел: тот же нос, то же сухое, с упрямыми скулами лицо и черные блестящие волосы. А цвет кожи, по-северному светлый, и серые глаза он, должно быть, унаследовал от матери, англичанки Жанны Прекрасной. Кожа его казалась чистой, как у ребенка, руки – великолепны. Тонкокостным сложением Рамонет напоминал меня (что меня немного порадовало), а вот лицом я ему и в кузены не годился. С этим братом у меня оказалось еще меньше общего, чем с дорогим моему сердцу Эдом; Рамонет, подметили мои ревнивые глаза, во много раз превосходил меня красотой и благородством вида. Единственное, в чем я его опередил – это в мужественности. Хоть и женатый на арагонской принцессе, этот семнадцатилетний дворянин выглядел хрупким юношей; я же незаметно для себя превратился в молодого мужчину. Должно быть, год на войне куда длиннее года в тылу.

Почти весь первый день наш «сержант» ехал и все молчал, односложно отвечая на вопросы; когда же кто-то обратился к нему «Рамонет», неожиданно вспылил и сказал что-то вроде:

– Не смейте меня так называть, ясно? Так позволено меня звать только отцу и прочим родичам. И еще меня так называют враги. Родичами моими вам не бывать, а врагами – сами не захотите.

На вопрос, как же его тогда называть, графский сын отозвался бесхитростно: «Зовите молодым графом». Когда же рыжий рыцарь учтиво возразил, что мы никому не должны показывать, кто мы такие, молодой граф предложил его звать попросту Раймоном Младшим. Хотя все мы, кроме купца Арнаута, на время дороги назывались чужими именами – меня, шампанца, обозвали Тибо, а второго Аймерика Жаком – Рамонет наотрез отказался называться как-либо, кроме Раймона. Довольно того, что я сменил одежду; своего имени я никому не отдам, заявил молодой гордец – и все смирились. Тем более что его именем все равно зовут пол-Лангедока, почему бы так не зваться и сержанту, нанятому для охраны марсальского купца. Сперва я злился на несговорчивого юнца, которому приходился – как-никак – старшим братом! – а к тому времени, как мы выехали за границы Керси, стал его в самом деле ненавидеть.

Виною тому была моя ревность – я ревновал, как Каин к Авелю, как Исав к Иакову, как Аарон – к Моисею; но, думается мне – прости Господи! – что Рамонетова неуемная гордость тоже добавила воды в эту чашу. Ехать в компании с Рамонетом было сущее мучение! Уничижаемый в детстве, ныне вынужденный бежать, Рамонет носил в дороге одежду простолюдина и на людях подчинялся приказам купца Арнаута, сохраняя образ сержанта, охранника обоза. С горя он тешил себя множеством придирок, стоило нам удалиться с чужих глаз. А мне, как его оруженосцу, человеку без рыцарского посвящения, приходилось растирать нашему принцу усталую спину и снимать с него сапоги – в те редкие дни, когда нам на ночь удавалось остановиться в комнате за закрытыми дверьми. Любил Рамонет и порассуждать о тех грядущих прекрасных днях, когда Господь возвратит ему законное наследие, и он наградит нас всех – «И тебя, друг Тибо или как тебя там» – за верную службу. Снисходительность его посулов злила меня так сильно, что я зажмуривался и читал про себя «Pater», чтобы не ответить резкостью. Перед мессен-Раймоном я сам был готов выслуживаться – Рамонета за неуместную властность хотелось придушить. Сколько ни говорил я себе, повторяя слова моего друга Аймерика, что Рамонет чудесный юноша, наша единственная надежда, что излишне надменным его сделали постоянные унижения – трудно их выносить при высокой крови! – ничего не помогало. Даже воспоминание, что в двенадцать лет наш молодой сеньор жил в заложниках у Монфора, не искупало его настоящей вины – того, что он был законным, любимым, ни разу не наказанным сыном графа Раймона, моего родного отца.

По дороге в Англию купец Арнаут учил Рамонета франкскому языку. Он оказался хорошим учителем, этот купец – хотя язык знал и хуже меня, зато лучше умел объяснить. Кроме ойля, он по купеческому долгу знал еще и итальянский, а вдобавок немного разбирал по-испански. Не говоря уж о паре слов по-сарацински. По-английски, как говорят бритты и саксы, он, правда, не знал ни слова. К счастью, нам не предлагалось в Англии говорить на тамошнем наречии – все благородные люди Великой Бретани сплошь изъясняются на франкском языке ойль; не знаю только, почему не на Ок, раз уж сам тамошний король Жан – нашей крови, сын государя-анжуйца и государыни-аквитанки. А клирики, конечно, везде говорят на латыни – затем они и клирики! Только своими небольшими познаниями в латыни я мог мастера Арнаута перещеголять!

Но все старания нашего купца пошли даром. Рамонет упорно отказывался учиться. Понимать франков он навострился прекрасно – но говорить почему-то стыдился, зная, что его тут же выдаст акцент, и не желая выставлять себя на посмешище. Так я и оставался до самого возвращения толмачом при Рамонете, «племяннике марсальского купца», говоря за него все надобное и не надобное. Порой, когда мой перевод смягчал его истинные выражения («Спроси у этой франкской рожи, где тут можно умыться» – «Любезный хозяин, нам бы со спутниками лица сполоснуть чуток…», и т. д., и т. п.), – я ловил на себе насмешливый взгляд серых Рамонетовых глаз. Понимал-то он почти что каждое слово.

Однажды в Шиноне, городе на полноводной Вьенне, мы едва не попали в беду, столкнувшись с большой компанией наемников, отдыхавших в том же трактире. Для нас не нашлось комнаты, кроме общего зала, а искать другой кабак в темноте, в незнакомом городе, вовсе не хотелось, и мы с купцом – самые осторожные члены нашего отряда – понадеялись, что как-нибудь пересидим. Но наемники, хорошо напившись, скучали без легкой драки; выбор их пал на слабое звено нашей цепи, безошибочно угаданное этой стервозной породой – на Рамонета. В ответ на подначки пьяного одноухого громилы наш охраняемый драгоценный принц не выдержал и дал ему пощечину. Мы все четверо, его сопровождающие, внутренне застонали. Наемник застыл с кривой ухмылкой, медленно соображая, каким именно образом уничтожить наглеца-мальчишку, а кабатчик и его вышибалы может и подоспели бы, чтобы вытереть кровь с пола – но не раньше.

Мы с Аймериком обреченно положили руки на рукоятки мечей. Вот мы и пропали, мелькнула у меня горестная мысль; сейчас завяжется драка, вся наемничья компания на нас навалится, потому что больше, чем купцов, они ненавидят только дворян… Так что нам в обоих качествах спасу не будет.

Благослови Бог Арнаута де Топина, умнейшего в мире маркитанта! Он один поступил верно и спас нас всех. Откуда только ярость взялась в его полноватом, не шибко сильном теле – но купец Арнаут вскочил и с гневным воплем залепил такую оплеуху Рамонету, что наш принц повалился с ног.

– Пацаненок, свинья, дерзец такой-разэдакий! – орал мастер Арнаут. – Да как ты смел на старого солдата руку поднять! Да этот храбрый человек тебе, сопляку, в отцы годится, а ты едва в кольчугу влез, так думаешь, можно руками размахивать? Господин солдат милость сделает, если твои мозги по стенке не размажет!

И, обращаясь уже к наемнику, несколько опешившему от такого подхода:

– Уж простите милостиво, господин солдат! Племяш мой, свиненыш сопливый, первый раз из дому нос высунул! Пожалейте бестолкового мальчишку, я его сам нынче же так выпорю, что неделю спать на животе будет! Христом-Богом прошу прощения… – И все в том же духе, о племяннике, которого бедняга купец впервые взял с собою в дорогу, а дурак мальчишка решил, что раз он в кольчуге, так уж и солдат, и посмел на служилого человека обидеться… Рамонет, бледный, с закушенными губами, поднялся с пола и сел, прижимая ладонь к разбитому лицу. Рыцарь Арнаут – на время странствия «сержант Гильем» – предупредительно положил ему руку на плечо. Но тот и не думал бросаться вперед, так и просидел весь вечер, не поднимая глаз, напряженный, как струна, готовая вот-вот лопнуть. Я боялся смотреть ему в лицо. А наемник удовлетворился парой серебряных денье и отправился пить, походя щелкнув Рамонета по голове – почти отеческой, более не злобной рукой. Наш молодой граф дернулся всем телом, но ничего не сказал.

Так промолчал он до раннего утра, когда мы спешно выехали из Шинона. Толстые башни замка громоздились на фоне серого весеннего неба. Серая выдалась весна – или, может, дело в том, что помимо нашего Лангедока все земли казались мне серы?

Улучив минуту, когда дорога оказалась пуста, купец Арнаут остановил повозку, молча слез с облучка и встал на колени в дорожную грязь, прямо у копыт Рамонетова коня. Так и стоял он без шапки, опустив седеющую голову, и впервые я догадался, какой он красивый, этот человек.

Рамонет спешился; безо всякого приказа сошли с коней и мы. Сын графа Тулузского почти вплотную к своему провинившемуся слуге, ожидавшему чего угодно – плевка, удара, может быть, даже удара ногой. Лицо Рамонета слегка дрожало. Он сделал резкое движение вперед, и я дернулся – но молодой граф не пнул купца Арнаута, а поднял его с колен и обнял своими красивыми, не сержантскими руками его грузное немолодое тело. Купец Арнаут стоял в Рамонетовых объятиях, совершенно опешив.

– Спасибо, – сказал молодой граф, и, хлопнув старика по спине, снова поднялся в седло.

Наверное, в это утро я и начал его любить.

* * *

Уж до чего я не хотел никого знакомого встретить по нашей дороге – и конечно же, встретил. Можно сказать, нос к носу столкнулся. Но, по счастью, это оказался не такой знакомый, от которого можно ожидать беды.

В Бретани – представь только, в далекой Бретани, на самом морском берегу, после месяца пути, за несколько дней до отплытия – в кабаке в городе Пуэрон, куда приплыли мы по Луаре и откуда собирались морем двинуться в Большую Бретань – ко мне подсел отвратительного вида человек.

Кабак-то был хороший; в этих вовсе чужих землях мы не слишком стеснялись собственного богатства. Такого страхолюда, как тот, что присоседился ко мне на лавке, сюда бы нипочем не пустили; да тому повезло – в этом самом кабаке он работал полотером.

– Привет, браток, – сказала мне прегнусная рожа, с почти провалившимся от дурной болезни носом, с битыми оспой щеками и сальными космами. Я даже вздрогнул: и как на свет такой страшила родился? А уж Рамонет и вовсе передернулся, чуть отодвигая миску с бараньей похлебкой, чтобы гадкий простолюдин не дай Бог не коснулся ее рукавом. Гладкое, прекрасное лицо Рамонета с только пробивавшимися усами, ясноглазое, светлое, являло из себя полный контраст знакомцу, назвавшему меня братком. Невольно Кретьена де Труа вспомнишь: «И как Природа сотворила такое пакостное рыло»?

– Ничего себе, «браток». Что-то не помню, чтобы у моей матушки рождался такой сын, как ты, – в тон ему отозвался я, уверенный, что страхолюд меня с кем-то путает. Вид-то у меня обычный – таких на севере в каждой дюжине десяток.

– Да как же, Красавчик, – продолжал подмигивать тот, и безносая физиономия от кривлянья делалась еще страшнее. – Неужели забыл меня? Что за незадача! Я ж тебе вот этими руками зиму напролет суп из кабака таскал! Жак я, Жак из Парижа. Ваганта Адемара помнишь? Большого Понса и прочих? Я, конечно, не такой уже красивый, как раньше, а вот ты зато похорошел… Сразу видно – не бедствуешь!

Ах ты, Боже мой. Вот ведь как судьба-то свела. Стыд накатил на меня тугою волной, потому что я и впрямь забыл Адемара – несмотря на то, что до сих пор таскал с собою его исписанный часослов. Но тут ясно встал перед моими глазами другой кабацкий денек, когда Грязнуха – таково было прозвище Жака – еще с носом, но уже весьма страхолюдный, обхаживал меня в городке Провен.

Не тревожьтесь, сказал я спутникам, которые уже насторожились. Это мой старый знакомый. Я когда-то жил с ним вместе, учился в Париже.

На лицах моих товарищей – и особенно Рамонета – написалось недоверие. Взгляды их ясно выказывали изумление моими знакомствами; рыцарь Арнаут укоряюще качал головой, размышляя, чему я мог учиться в подобной компании. Рамонет первым встал из-за стола – за долгий путь он узнал кое-что об осторожности! – и подал голос:

– Что же, Тибо, мы уже поели. Оставайся, если хочешь, посиди со… знакомым, а мы пойдем спать наверх.

По-хорошему, зря он это сказал – купец Арнаут тихонько шикнул: ведь знакомый, если он и правда знаком со мной давно, должен знать, что никакой я не Тибо! Но Грязнуха Жак был не из тех парней, которым смена имени в новинку. Он хмыкнул себе под нос… под бывший свой нос, и придвинул поближе мою кружку пива.

– Так ты теперь у нас Тибо, Красавчик? Что же, имя не хуже прочих. Еще что про себя расскажешь? И не поставишь ли бутылку-другую за-ради встречи со старым другом?

Меня так и подмывало напомнить Жаку, что другом он мне никогда не был, намекнуть, как нехорошо мы расставались в Париже. Но желание узнать об Адемаре и прочих пересилило, и я замахал рукой трактирному слуге. Кое-какие личные деньги, выданные купцом Арнаутом каждому из нас, у меня в кошельке еще позвякивали.

Слуга принес нам квартовый кувшин местного вина. Кислого, конечно – в Бретани только пиво вкусное. Он презрительно косился на Жака и называл его Безносым (похоже, прозвище Грязнухи парень променял на не менее почетное), напоминая ему, что надобно до рассвета еще почистить свободные денники в конюшне.

Пил Жак, как бездонная бочка. Или как конь после суточной скачки. Выглядел он скверно – помимо болезни, его истощила работа и пьянство, и в свои двадцать пять или около того бедняга выглядел на сорок. Жак стремительно пьянел. Он сперва еще желал расспросить меня, но удоволился словами, что я нанялся к купцу в охрану и теперь провожаю его с далекого юга. Он даже мне позавидовал – дело хорошее, кусок хлеба для наемного сержанта всегда найдется, не то что он, бедняга Жак – вынужден горбатиться на самой преподлой работенке…

Жаку было приятно жаловаться на скверную работу, на дерьмового хозяина, на подлую девку, которая нарочно заразила его дурной болезнью, и прочая, и прочая… Однако я не затем его вином поил, чтобы жалобы слушать, и принялся расспрашивать об Адемаре. Как он? Как давно с ним расстались? Живы ли, здоровы ли остальные ребята – Лис, Большой Понс?

Уж расстались так расстались, крутя головой, сообщил бывший Грязнуха, а теперь Безносый. Ты, парень, можно сказать, из Парижа вовремя убрался. Ты от нас весной ушел, а той же осенью начались… неприятности.

Неприятности заключались в том, что братьев-амальрикан – членов Адемаровой секты – сделалось слишком уж много. Университетский народ пожаловался епископу, епископ – Папе, а там слово за слово, и всплыла история с ересью мэтра Амори, с его сожженными книгами и дурной доктриной, данные книги пережившей. Кости мэтра Амори для пущей назидательности выкопали с кладбища Сен-Женевьев и публично сожгли на площади, а после принялись и за его учеников. Собрание доктора Давида Динана, куда входил и Адемар сотоварищи, шпионы епископа вкупе с прево и парижскими караульными накрыли как раз во время сходки в лесу за городом. Дело было в конце ноября, на святую Цецилию; и после недолгого суда – судили по большей части свои, университетские, а возглавлял епископ с королем – всех дворян и тех, кто имел клирический сан, приговорили к казни через сожжение, как еретиков, а женщин и простолюдинов помиловали, как невинные совращенные души. Потом малость смягчили приговор: сожгли в итоге десять зачинщиков, остальных смертников покарали пожизненным заключением. Такие мелкие сошки, как Жак, отделались несколькими месяцами тюрьмы да публичной поркой. Но при казни – («Не дай тебе Бог, Красавчик, побывать в Нотр-Дамской тюрьме, а тако же и видеть, как друзей твоих сжигают») – обязали присутствовать всех обвиняемых.

Жак сказал, что Адемар – клирик и дворянин – умер как настоящий святой. Что он, идя на казнь, смеялся и распевал псалмы. На равнине Шампо их сожгли, за стенами Парижа; декабрь был холодный, даже снежок падал, а осужденных вели босиком, говоря, что скоро они ноги согреют на углях. Адемар, Адемар. Я ясно представлял, как он шагает на казнь, почти лучась восторгом, запрокинув красивую свою лохматую голову, может быть, поддерживая диакона Ромуальда или еще кого из слабейших членов секты… «Но нет, я знаю – мой Заступник жив, И в конце восстанет над прахом он! И когда кожа моя спадет с меня, Лишившись плоти, я Бога узрю! И Тот, кого узрю я, будет для меня, Мои глаза увидят Его, И Он не будет для меня чужим…»[4]4
  Иов 19. 25 и далее.


[Закрыть]
Так он верил, так он и умер, так и отправился – дай-то Бог, чтобы в Чистилище, бедный мой друг, бедный еретик…

Лис, на беду свою имевший ученую степень от медицины, отделался пожизненным заключением. Простолюдинов – то есть Жака с Понсом – собирались вскорости отпустить. Но Жак-то стоял все время казни тихо – даже когда из-за густого частокола повалил черный дым, и осужденные завопили, как черти в аду (о, я знал, как они кричат!) – даже тогда Жак стоял тихонько и глаз не поднимал. А Понс, дубовая головушка, не выдержал, несмотря на все увещания Адемара, как тот его поучал еще в тюрьме. Мол, выживи, дружок Понс, и неси свет истинной нашей веры далее в мир, будь светом миру… Но не получилось из Большого Понса света миру, хотя тот и старался молчать, только плакал все, как грудное дитя. Когда мимо него осужденных вели, одной веревкой повязанных, он как бык с привязи сорвался и раскидал в одиночку троих городских караульных. Одного и вовсе, кажется, зашиб, все до Адемара хотел добраться… Да не смог все-таки – конный королевский солдат его на копье нанизал, как бесноватого. И в самом деле страшно было смотреть – уже на копье ворочаясь, Понс тянул руки к Адемару, будто младенец-великан, и все бормотал что-то, и плакал, так что сердце разрывалось… Некоторые женщины с ног попадали со страху и от жалости. Так-то Понс наш и погиб, медведюшка бедный, умом нищий, душой зато богач. Может, по простоте-то его великой Понса и еретиком считать нельзя – а всего лишь заблудшим? Ты, Красавчик, человек ученый – скажи, как ты считаешь?

Вовсю хлюпая носом, я согласился насчет Понса. И в кои-то веки обнял Жака, прижав его к груди со всей силы. Так-то мне его было жалко! Мне казалось, что после смерти друзей Жак стал любить и чтить их куда более, чем при жизни. А он, бедолага, радовался одному тому, что с ним сидел рядом и дружелюбно разговаривал, и обнимался, как с равным, обычный, в меру богатый и ухоженный человек.

Правда, бедняга Жак остался верен себе в скверных привычках – поймав его руку с ножичком на своем кошельке, я укорил старого знакомца так сурово, как только мог после его горького рассказа. Я сам дал ему несколько монет на выпивку за упокой Адемаровой души и прочих друзей – и получил в ответ столь подобострастную благодарность, что понял, как редка подобная удача в нынешней Грязнухиной жизни. Он признался мне, что после Адемарова краха не может не грешить – но все надеется, что грехи ему простятся, поскольку главное, что он больше не еретик, а честный католик, два года назад у исповеди был. А воровство или блуд в сравнении с ересью – это для Господа Бога так, мелкие камешки в сапоге! Из глубокой жалости к нему я не смог поспорить со столь сомнительным богословием, в котором, однако, видел и зерно истины. Вскоре Жак уже спал головой на столе, обхватив руками кувшин с остатками вина, и я упросил трактирщика – за один обол, конечно – не будить пьяницу до утра.

А я поднялся на второй этаж, в комнату к своим товарищам, и успокоил их, сказав, что встреча эта не опасная, Жак просто нищий дурак, который мне во всем о спутниках поверил. И Рамонет с его охраною уснули спокойно – в отличие от меня, который до рассвета маялся об Адемаре и пытался разговаривать с Господом. Но Господь, как чаще всего бывает в молитвах таких недостойных христиан, молчал и вместо ответа показывал мне рассветные алые облака в щели ставен, как некогда предлагал Иову взглянуть на ликование утренних звезд, иней небесный и громоносные молнии, полагая Самого Себя достаточным ответом.

* * *

Перед отплытием самый опытный из нас, купец Арнаут, долго объяснял насчет кораблей. Из нашей компании приходилось передвигаться по морю только старшему рыцарю; а наш мы с Аймериком и Рамонетов опыт исчерпывался мелким речным судоходством, вроде этого вот спуска по Луаре. Я уже мнил себя великом мореходом, оттого что умудрился уронить в Луару свою широкополую шляпу, на которую временно променял шлем. Но море, как выяснилось, готовило испытания пострашнее.

Мы купили места на бретонском торговом судне «Сен-Гильдас», самом раннем из возможных. Двоим из нас – а именно купцу Арнауту и Рамонету – удалось заполучить места в верхнем «замке»: так звалась постройка на носу корабля, где находились удобные комнаты, каюты. Наш принц должен был делить каюту с еще троими купцами, кроме Арнаута; и то нам, можно сказать, повезло, потому как двое пассажиров, отец и сын, уже занесенные в корабельный реестр «Сен-Гильдаса», накануне отплытия отказались от мест и остались на берегу. Что-то у них случилось, что они не смогли плыть, а на их места устроились Арнаут с Рамонетом.

Знал бы нотарий, выдававший нам «билеты» – кусочки пергамента с нашими именами и местами – с попечителем какой высокой особы он препирался, настаивая на плате за питание по су с человека! Но имя нашего принца должно было сохраняться в тайне до самой Большой Бретани, вот и торговался купец Арнаут, вот и пришлось им радоваться, что хоть две кровати в каюте нашлось, а нам с обоими рыцарями предстояло провести время плавания – почти двое суток – на верхней палубе, завернувшись в плащи. Мы узнали, что такое корабельное «место»: это участок дощатой палубы, достаточный, чтобы пассажир мог улечься и вытянуть ноги так, чтобы не заехать по другому пилигриму. Нам с рыцарями выпало устроиться рядом, плечо к плечу, мне средним, Аймерику крайним – возле борта (чем он впоследствии был доволен). Даже между палубами, где помещали пилигримов поудачливей, для нас не нашлось свободного местечка. Впрочем, мы не роптали. После рассказов мастера Арнаута о морской болезни, думалось мне, наверное, лучше оказаться поближе к борту!

Болезнь эта, как предупредил нас опытный купец, настигает не всякого, и пока не выйдешь в море, нипочем не узнаешь, подвержен ты ей или нет. А суть болезни в том, что тебя мутит и выкручивает наизнанку, как с сильнейшего похмелья, и не перестает тошнить, даже когда вся еда давно уже вылетела наружу. Да – еще потом на воду долго смотреть не можется. От этой болезни, говорил мастер Арнаут, помогает сироп из розового варенья. Он собственноручно купил три большие фляжки, и когда я взял одну из них в руки, в ноздри ударил страшный, старый, снова настигший меня запах роз, запах мессира Эда, и болезнь едва не настигла меня прежде времени. По совету того же умного Арнаута для нас, обреченных ночевать на палубе, были куплены три циновки «от смолы», которой пропитывались доски корабля.

Зная хрупкость своего здоровья, я не отказался от сиропа, заранее готовясь к морской болезни. Велико же было мое удивление, когда сироп мне не пригодился – самые захватывающие качки корабля не доставляли мне ничего, кроме наслаждения. Зато мне половину дороги пришлось держать голову Аймерика над бортом – моего бедного друга рвало не переставая, и сходя вниз по трапу, изжелта-бледный и перепачканный блевотиной, он успел не раз проклясть ненавистную страну, в которую никак не доберешься посуху.

Изо всех нас, по счастью, болезни оказался подвержен один Аймерик. Лучший из нас боец, парень крепкий и сильный, за два дня морского странствия он превратился в бледную тень. Рыжий рыцарь и купец испытывали некоторое неудобство, первого даже стошнило один раз – не более того; а мы с Рамонетом, на зависть многим, наслаждались дорогой, морским воздухом и колыбельными покачиваниями огромной деревянной люльки судна, как прирожденные мореходы. Мы вовсю уминали предложенную нам пищу – свою порцию солонины, бургундского слабого вина, сушеные фиги и прочие фрукты, и долю несчастного Аймерика. Тот временно вовсе разучился принимать что-либо внутрь, мог только извергать наружу. «Радуйся, – утешал его, стонущего ветреной ночью под плащом, стоический рыцарь Арнаут. – Радуйся, что мы не в Святую Землю плывем, а всего-то в Англию! Все же не неделя с лишком дороги!»

* * *

Май в Тулузе, май без Рамонета выдался на вид совершенно райский, а на деле – хуже некуда. Захвачено в округе было почитай что все. Граф Раймон, вовремя успевший отправить свою семью подальше от столицы, в уединении размышлял о посулах доброго легата Пейре, в то время как в городе царил Монфор.

Ненавистный Симон загодя вел себя как хозяин. В Монпелье собралась новая ассамблея и поспешно избрала его государем Лангедока – честь сомнительная, если не забывать, что добрые католические монпельерцы отказались впустить Монфора в свой город, грозя почтенному собранию бунтом, если он ступит ногою за их ворота. Так что пришлось достойному графу куковать за стенами, в доме ордена Тамплиеров, пока пять архиепископов, двадцать восемь епископов и целая толпа баронов и аббатов день за днем решала его судьбу в главной городской церкви, Сен-Мари. Один разок Монфору все-таки приспичило заехать в Монпелье: как же так, его, будущего графа, какие-то жалкие горожане смеют оскорблять и не пускать! Но и с малым эскортом ему не удалось продвинуться далеко – безо всякой команды жители вооружились и перекрыли улицы, так что пришлось северянину, злющему, как черт, выбираться за ворота окольным путем. Вот так в Лангедоке Монфора любят. Вот такой он будет Лангедоку хороший сеньор! Но угадайте, люди добрые, кого избрали государем Окситании на достойном совете. Симона де Монфора или же Симона, графа Монфорского и Лестерского? Как ни старался Пейре де Беневен – а он в самом деле сперва еще старался сохранить верность обещаниям – единогласно был избран Монфор (что за неожиданность)…

А потом случилось кое-что еще похуже. Одна радость – Монфор тоже не обрадовался, когда требовать своего на завоеванную землю пожаловал королевский сын, принц Французский Луи. Нечего делать тридцатилетнему наследнику, вот и разъезжает по отцовским поручениям, являет символ королевского присутствия. Молодец, мол, вассал Монфор, хороший лен покорил для нас! Храни его теперь, вассал, от нашего имени, а денежки в наш карман ссыпай! Стоило Рамонету уехать, как новый принц пожаловал – можно сказать, едва-едва они разминулись, оба в апреле оказались на одинаковом расстоянии от Тулузы: южный принц – в Лиможе, северный – во Вьенне…

Что пеньком сову, что совой об пень – все бедной сове не легче. Триумфальное шествие принца Луи от Вьенна до Тулузы, по одну руку Монфор, по другую – добрый кардинал Пейре – длилось сорок дней, как Великий Пост, и столь же мало, сколь в Великом Посте, было в нем радости.

Мрачно переминались с ноги на ногу тулузские консулы, отводил глаза бедняга легат, вмиг сделавшийся для всех из защитника – обманщиком, когда под сводами Сен-Пейре разносился гулкий Монфоров бас. Решение наследника престола, верховного сюзерена Тулузена. Тулузе укрепления не нужны, тулузские стены и башни надлежит снести. Разрушить стены надлежит самим горожанам в месячный срок, платить за работу будет городской магистрат (слышал, городской магистрат?) – а присматривать за работами граф Монфор и принц милостиво приставят своих крестоносцев. Неплохая идея – выволочь улитку из раковины, выковырнуть рака из-под камня, разбить черепаший панцирь, и тем навеки завоевать сердца подвассального народа… или хотя бы лишить их защиты. Принц, светловолосый бледный человек столь отвратительной для окситанцев внешности, разъезжал на гасконском коньке по всему городу и изящной рукой в перчатке указывал на особенно выдающиеся городские башенки и стратегически важные участки стен. Тоже разрушить, мессиры, конечно же, разрушить. Говорил, то же самое уже сделали в Нарбонне, у Прованса теперь отрублена голова, осталось обезглавить самый мятежный, самый злокозненный город. Ничего не оставлять выше трех этажей. Зачем? Ясно зачем – ведь все эти смотровые колоколенки можно использовать как укрепления! Кабы можно проредить дома на узких улочках, предотвратив превращение их в баррикады – отдали бы и такой приказ. По крайней мере баррикадные цепи по углам улиц поснимали. Принц Людовик Лев – человек умный, несмотря на слабое здоровье. На турнирах он никогда не сражался, это верно; зато в разрушении городов успел себя показать…

На работу рекрутировались молодые мужчины, по одному с каждого дома. Свет еще не видывал таких ленивых, неохотливых рабочих, как те, что разрушали в течение яркого, цветущего мая розовые и серые тулузские стены! Провансальские ублюдки, ни драться, ни работать хорошо не умеют, переговаривались надсмотрщики из числа Людовиковых пилигримов, промокая лбы рукавами. Тулузцы как овцы – годятся только, чтобы их стричь; а пахать на них – дело унылое. Медленно, как тяжелобольные, передвигались каменщики от группы к группе, руководя трудом.

Труд-то нелегкий: в расщелины между огромных камней стен сперва вбивали железные брусья, потом кувалдами били по клину, пока глыба не расшатывалась или не трескалась пополам. В угловых башенках надо сперва снять двери и ворота, потом крушить стропила, и еще следить, чтобы не дай Бог никого не завалило. Молоты грохочут, как кузницы ада, столпами взметается сухой раствор; а из кусков стен некоторые стояли еще с римских времен, строили их на совесть, солнце и ветра расплавили камни в почти что единую, монолитную массу. Обломки камней сбрасывали в ров, снося их туда на деревянных поддонах. Таким образом, в стратегических местах стен образовывались огромные бреши, во много туазов длиной. И все это – под палящим солнцем, так что почти все рабочие разделись до пояса, обмотав руки до локтя тряпьем, и уже через несколько часов сплошь покрывались белой или красной каменной пылью. Особенно обидно, что такая тяжкая работа – не созидательная: это тебе не Сент-Этьен строить… Как вдумаются каменщики, что все их усилия на одно направлены: родной город защиты лишить – так сами собой руки опускаются.

А стоит отвернуться – тут же заваливаются к стенке лентяи и панибратски тянут со своими трудягами кисловатое молодое вино. В тени мозги плавятся, куда уж тут вино пить, водой бы беспрестанно поливаться – а этим хоть бы что, передают чашу из рук в руки, важные и медленные, будто что хорошее делают. Подойдешь к тупице, вольготно раскинувшемуся у стены с бутылкой под боком: «Мол, вставай, скотина ленивая, дело-то стоит!» А он хлопает черными глупыми глазищами, будто не понимает; улыбочку на лицо натянет, руками мокрыми машет: что, господин? Мы по-вашему не болтаем… А если и найдется какой, что устанет притворяться, от того толку немного: «Сиеста, мол, сиеста, так у нас испокон веков, вишь, жарко-то как!» Днем, выходит, им работать слишком жарко. Утром – рано слишком, да и в церковь на раннюю мессу следует успеть, все враз такими набожными сделались, что без утренней мессы и «Angelus`a» за работу ни-ни… А вечером – ясно дело, темнеет рано, никак каменщику трудиться нельзя… Хоть ногами бей паршивцев! Бывало, и сорвешься, изобьешь одного, так самому же потом хуже: вон товарищи уже помчались жаловаться, собираются ватагами, прикончить грозят, вокруг битого начинают хлопотать, как наседки – что угодно, лишь бы от труда увильнуть. А то еще кардинал этот дурацкий налетает, перья топорщит: не сметь работников обижать! Прибил какого, из строя вывел – становись сегодня сам на его место! Тяжело угнетались франкские надсмотрщики. И им-то нету радости от разрушения тулузских стен. Не говоря уж о тулузцах. Май – месяц роз, месяц первого покоса, тут бы на полях работать и жен любить, а не…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю