Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"
Автор книги: Антон Боярин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Возразить было нечего, и я не стал.
– В администрацию, – сказал Никитин. – Сам. Я позвоню, и звонок дойдёт быстрее тебя.
Кабинет Эдуарда Павловича был на втором этаже, в углу, с двумя окнами на площадь.
Хозяин кабинета оказался невысоким, сухим, лет пятидесяти на вид, с седой щетиной и в форменном кителе, расстёгнутом на две верхние пуговицы. Правая рука у него была на столе, и перчатки на ней не было – она лежала рядом, обод кверху, и я успел сосчитать на ободе одну полосу.
– Садитесь, Григорий Андреевич.
Я сел.
– Никитин звонил, – сказал он. – Излагаю, как это выглядит с моего стола. Вчера мне пришло предписание из Тайной канцелярии: принять и определить. Сегодня, до того как я успел вас увидеть, вы оказались на периметре и убили двух тварей без перчатки, без допуска и без строя. Как по-вашему, что мне с этим делать?
– Определить, – сказал я.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
– Ну хоть не оправдываетесь. – Он подвинул к себе папку. – В предписании написано «прикомандировать к иркутскому отряду до особого распоряжения». Больше там нет ничего. Ни степени, ни ранга, ни того, что вы умеете. Я такие бумаги видел дважды за девятнадцать лет, и оба раза мне присылали людей, которых из Москвы убрали, а куда деть – не сказали.
– Так и есть.
– Знаю, – сказал Эдуард Павлович. – Я читал газеты за ноябрь и умею считать. Меня это не касается: у меня некомплект в сорок процентов, и мне всё равно, за что вас сюда сослали, лишь бы вы ходили за периметр и возвращались.
Он открыл ящик, достал перчатку и положил её на стол между нами.
– Четвёртая степень. Периметр, хозяйственные выходы и кромка первого пояса – с отрядом и не глубже кромки. Три месяца, дальше посмотрим по выходам. Надевайте.
Я надел её на правую руку.
Кожа была жёсткой и холодной, обод сел плотно, и полос на нём было четыре.
Шов по тыльной стороне пошёл жёлтым – тускло, вполсилы, как у патрульного на углу.
Потом он мигнул и погас.
Эдуард Павлович отложил бумагу.
Шов вспыхнул белым – коротко, на один удар сердца, так что в кабинете стало светлее, – и погас снова, окончательно, и больше не зажёгся.
Стало тихо. Я слышал, как за окном по жести идёт дождь.
– Снимите, – сказал Эдуард Павлович.
Я снял. Он взял перчатку, повернул её к свету, потрогал шов ногтем и положил обратно.
– Она исправна, – сказал он. – Это первое, что я проверил, и проверка была лишней: перчатка новая, из декабрьской партии, и я сам вскрывал ящик.
– Что она показала?
– В том и вопрос. – Он сел прямее. – Серый – Пробуждённый. Жёлтый – Ученик. Зелёный, синий, белый. Выше белого ничего нет: у Высшего она гаснет, потому что столько не берёт. Их в империи одиннадцать человек, я знаю в лицо шестерых, и вы не из них.
– Нет.
– У вас она сделала и то и другое по очереди, – сказал он. – Такого не бывает. Такого нет ни в наставлении, ни в моей памяти за девятнадцать лет.
Он замолчал и молчал долго, не отводя от меня взгляда.
Я успел прикинуть три ответа. Первый был правдой и не годился. Второй был враньём, которое проверяется за неделю. Третий не был ни тем ни другим.
– У меня выжжен источник, – сказал я. – Запрещённым артефактом, в августе. Я работаю каналами напрямую, и мерить меня по резервуару бессмысленно: резервуара нет.
Это была правда целиком, и от этого она врала лучше любой лжи.
Эдуард Павлович подумал.
– Записи об этом есть?
– В Академии. Заключение архимага, в графе потолка прочерк.
– Прочерк, – повторил он. – Хорошо. Прочерк я в наряде проведу.
Он придвинул перчатку обратно ко мне.
– Носить будете, и вот эту самую, с погасшим швом. Вторая покажет то же, а третью я вам не дам: партия и так под счётом. Кто спросит – отвечайте, что артефакт побит и вы ждёте замену.
– А если решат, что я Высший?
– Не решат, – сказал он. – Вам восемнадцать. Решат, что вы носите чужую испорченную перчатку, и будут вас за это презирать. Мне это удобнее, чем правда.
Перед уходом я задал вопрос, за который сам себя не похвалил бы.
– Двенадцатый сектор.
Эдуард Павлович поднял голову.
– Чистова, – сказал он с непонятным выражением. – Быстро вы.
– Она кричала на всю приёмную, и слышал не я один. Двенадцатый идёт по второй степени, а её ставят туда с третьей. Третий раз подряд.
– И вам какое дело?
– Мне никакого, – сказал я. – Мне интересно, кто пишет разнарядку.
Он положил ручку.
– Разнарядку пишу я. – Он выдержал паузу и добавил: – Из двух фамилий, которые мне присылают снизу как свободные. Свободных бойцов в этом городе двое, Григорий Андреевич: Чистова и Волков. Уже одиннадцатую неделю двое. Мне это тоже кажется странным числом.
– Кто присылает?
– Хватит на сегодня, – сказал Эдуард Павлович и вернул мне взгляд к бумагам. – Вы у меня четвёртая степень с сегодняшнего утра и нарушитель со вчерашнего вечера. Приходите с этим вопросом, когда будете вторая.
Чистова ждала меня на крыльце, под козырьком, и, судя по мокрым плечам, ждала уже давно.
– Дал перчатку? – спросила она.
– Дал.
– Покажи.
Я показал. Она посмотрела на четыре полосы, на погасший шов и отвела глаза.
– Побитая, – сказала она.
– Побитая.
– Ясно. – Она сунула руки в карманы. – Слушай. Ты влез в чужой строй, и мне за тебя завтра выслушивать. Этого я тебе не прощу. А до мальчишки я не успевала, и знаю это точнее тебя.
– Никитин говорит, вторая группа успевала.
– Никитин за стеной стоял. – Она дёрнула плечом. – Полотно у них сырое, второй раз не идёт. Шестая шла верхом. Он это знает. Он старший, ему положено говорить, что успевали.
Сказала она это быстро и зло, и я поймал себя на том, что верю ей больше, чем Мастеру с синей рукой.
– Как тебя зовут?
– Григорий.
– Катя. – Она не подала руки. – Двенадцатый мой послезавтра. Он глубоко, с четвёртой тебя туда не пустят. Сиди в городе и не геройствуй. Выкинут за неделю, и толку с тебя не будет.
Она пошла вниз по ступеням, в дождь, и уже оттуда обернулась.
– И перчатку почини, – сказала она. – С тёмной рукой ходят Высшие, а тебе восемнадцать.
Барак стоял на Знаменской, четвёртый дом от угла, две комнаты и общий коридор.
Наташа сидела на подоконнике с бумагами и в темноте, потому что лампу с утра никто не зажигал.
– Я слышала сирену, – сказала она.
– Небольшой прорыв. Шесть штук, четвёртый пост.
– Я знаю, сколько штук. Я слышала сирену и просидела здесь час, потому что мне туда нельзя, – сказала она. – В этом городе меня нет, Гриша. Я это выбрала сама и до сих пор считаю, что правильно. Но час был длинный.
Я сел рядом на подоконник.
За окном темнело, и дождь на стекле шёл косыми нитками, и в доме напротив зажгли лампу – одну, на кухне, и в её свете двигалась женщина.
– Мне дали четвёртую степень и перчатку, – сказал я. – И перчатка сгорела на моей руке.
Наташа отложила бумаги.
Я рассказал ей всё: и белую вспышку, и то, что сказал Эдуард Павлович, и то, что я ему ответил.
– Это плохо, – сказала она наконец.
– Знаю.
– Насколько плохо, ты пока не считал. – Она смотрела в окно. – Артефакт ошибся один раз при свидетеле, у которого девятнадцать лет службы и хорошая память. Он будет думать об этом каждый вечер, и однажды он это запишет, потому что он не Орлов и не станет держать в голове то, что положено держать в деле.
– Что делать?
– Ничего. – Она пожала плечами. – Ходи на выходы и не спорь. Пока ты нужен, странности терпят.
Она снова взяла бумаги, и я понял, что разговор кончен, а потом она добавила, не поднимая головы:
– Двенадцатый сектор.
– Ты слышала и это.
– Я весь день слушала этот город, у меня другого дела нет. – Она перевернула лист. – Свободных бойцов двое одиннадцатую неделю. Гриша, некомплект в сорок процентов не даёт двоих свободных. Он даёт двадцать. Кто-то держит остальных занятыми.
Глава 27
Строй на полигоне стоял в две шеренги по девять, и первые полчаса Воронов не дал ему ни одного удара.
Он дал им ходить.
– Шаг вправо. Ещё полшага. Стоять, – говорил он, идя вдоль шеренги. – Кто сейчас сместился, тот убил соседа слева. Соседу поднимать полотно, а вы встали ему в поле, и он поднимет его вам под ноги: думать про вас ему некогда.
Полигон был бывшим конным плацем: бетонный забор, шлак под ногами, коновязь у дальней стены, к которой вязали теперь не лошадей. Дождь к утру сделался реже и шёл как пыль.
– Жаров, – сказал Воронов. – Вы почему в третьей паре?
– Меня поставил Никитин.
– Никитин поставил вас туда, где меньше всего вреда. – Он забрал у ближнего парня деревянную палку, взвесил её и бросил мне. – Идите сюда.
К коновязи была подтащена вчерашняя туша – одна из шести с четвёртого поста. Я узнал её по трещинам на боку: темнота между ними стояла неподвижно. Вблизи тварь оказалась меньше, чем на улице.
– Бейте, – сказал Воронов.
Я ударил палкой в бок, в стык за передней лапой.
Палка отскочила. Отдача пошла в запястье и дальше в плечо, и на шкуре не осталось даже следа.
– Ещё раз. Куда угодно.
Я бил четыре раза и на четвёртый попал в трещину: палка вошла на два сантиметра и застряла.
– Вот, – сказал Воронов строю. – Смотрите не на него, смотрите на дерево. Шкура держит всё, что вы можете в неё вложить, и не держит там, где треснула, а трещины открываются, когда тварь двигается. Отсюда вся ваша работа: не бить, а перевернуть. Земля валит, вода идёт в трещины, огонь не идёт никуда, и если у вас огонь, вы стоите третьим номером.
Кто-то в шеренге хмыкнул. Воронов повернулся на звук и стоял, пока не нашёл лицо.
– Огонь у вас, Пестов?
– У меня.
– Тогда смеяться будете через год, если доживёте.
Он забрал у меня палку, отдал обратно хозяину и прошёл вдоль шеренги ещё раз.
– И раз уж вы все смотрите на меня, слушайте про допуск. За кромку не выпускают человека, за кромку выпускают группу. Заявку подаёт старший выхода, у него степень, и он отвечает за каждого, кого вписал. Целитель в составе обязателен: нет целителя – заявку вернут в тот же час. Один вы не выйдете никогда, хоть двадцать штук положите на периметре.
– А если состава нет? – сказали из второй шеренги.
– Тогда ходите носильщиком в чужом, – сказал Воронов. – Носильщикам платят вдвое меньше, и живут они дольше вас. Собирать состав за вас никто не станет.
– Жаров, второй раз. Тварь идёт на вас, вы один, товарищей нет. Работайте.
Я сделал шаг влево, к её левому боку, разрывая ей линию, и вложил вес в сторону опорной лапы.
Воронов ткнул меня концом палки в рёбра, коротко, без замаха, и я пропустил.
– Вы дерётесь с человеком, – сказал он. – У человека есть линия, и, зайдя ей за спину, вы что-то выигрываете. У твари есть направление, и оно меняется быстрее, чем вы успеваете зайти. Ваш шаг влево на дуэли стоил бы противнику половины поля. Здесь он стоит вам ноги. – Он вернул палку в стойку у забора. – Вас три месяца учили драться со мной. Теперь три недели придётся отучивать.
Строй смотрел. Восемнадцать человек видели, как меня ткнули палкой, и меньше всего мне сейчас было жаль рёбер. Шесть дней в городе, и знакомых у меня трое: Никитин, Чистова и вот этот, с палкой. В свой состав меня не взял бы ни один.
К одиннадцати у коновязи сломали руку. Пестов полез на тушу сверху, показывая, как он войдёт в загривок, соскользнул с мокрой шкуры и выставил ладонь. Хруст я услышал через весь плац.
Он молча сел на шлак, взял правое запястье левой рукой и стал смотреть на него, как на чужое. От будки у ворот к нему пошёл тот, кого я до этого принимал за писаря.
Ему было чуть за двадцать: худой, сутулый, в казённом плаще не по росту, с чёрными волосами до воротника, стриженными явно самим собой. Он шёл быстро и на ходу снимал перчатку, и пальцы под ней были длинные и очень чистые.
Он сел рядом с Пестовым на корточки и взял запястье, не спрашивая.
– Дыши, – сказал он. – Считай до десяти и не смотри.
В лазарете Академии целитель клал ладонь и держал её полчаса. Этот работал в четыре приёма и каждый прощупывал двумя пальцами. На третьем Пестов дёрнулся и выругался, и целитель придержал его за локоть.
– Считай, – повторил он.
Потом он отпустил руку.
– Сегодня не двигай, завтра будешь двигать, послезавтра работать. Болеть будет, и это правильно: боль я тебе оставил нарочно. – Он поднялся и вытер пальцы о плащ. – Убрал бы – ты завтра снова полез бы наверх.
Пестов посмотрел снизу и сказал:
– Спасибо, барончик.
Целитель не ответил. Он натянул перчатку – шов на ней светился жёлтым, тускло – и пошёл обратно к будке, ни на кого не поднимая глаз.
Воронов остановился рядом со мной.
– Волков, Юрий, – сказал он. – Целителей в городе трое, двое казённые и ходят по наряду при отрядах. Этот свободный: в первый пояс его не берут.
– Он хорошо работает.
– Лучше тех двоих, и сам это знает. Оттого ему тут хуже всех. – Воронов смотрел на будку. – Родовой, из баронов. Фамилия здесь ничего не весит, он её всё равно тащит.
Выход я сдавал в первое окошко и простоял долго.
Писарь взял мою бумагу – рапорт Никитина, две твари, четвёртый пост, – прочитал и постучал пальцем по медной пластине. Я положил на неё правую руку в перчатке. Пластина была холодная, отполированная тысячами рук, и под ней что-то щёлкнуло один раз и замолчало.
– Держите. Ещё.
Я держал, пока он не снял очки, не потёр переносицу и не надел их обратно.
– Пусто.
– Перчатка побита, – сказал я. – Жду замену.
– Я вижу, что побита. – Он отодвинул рапорт в сторону. – Подошью, он ляжет в дело. В счёт не пойдёт: счёт идёт с пластины, а с вашей руки не идёт ничего.
– И что мне делать?
– Чинить перчатку. – Он уже смотрел мимо меня, на следующего. – Не записано – не было, молодой человек. Тут все так живут.
Я отошёл от окошка и встал у стены.
Считает перчатка, а на мне она мертва: вторая покажет то же, третью Эдуард Павлович не даст. Пишут ещё люди – старший выхода рукой, отделение подписями. Мне нужен старший, который меня подпишет, и состав, в который такой старший пойдёт.
На стене у окошек висела доска с разнарядкой на два дня вперёд. Я прочитал её всю и на восемнадцатой строке нашёл то, что искал.
«Сектор 12. Насосная № 3, замена рабочего колеса и напорного патрубка. Партия – 4 чел. Сопровождение – 1 (степень не ниже 4-й). Целитель придаётся».
Хозяйственные выходы четвёртой степенью разрешены. Насосная номер три стояла в трёх километрах за кромкой, куда с четвёртой хода нет.
Эдуард Павлович вызвал меня через час и держал разнарядку в руке, когда я вошёл.
– Этой строке шестнадцать лет, – сказал он вместо приветствия. – Её писали, когда пояс кончался в семи километрах от стены и насосная стояла снаружи. Потом пояс подвинулся, а формулировку не тронули. Вы приехали шесть дней назад и нашли в ней дырку, которой местные не видят. Зачем вам туда?
Врать смысла не было: вечером он всё равно сравнит с рапортом.
– Мне нужно, чтобы мои выходы кто-то считал. Пластина меня не берёт, остаются люди.
– Честно и глупо. Там четверо за полгода, Григорий Андреевич.
– Поэтому я и говорю с вами, а не иду тайком.
Он повертел ручку и поставил подпись под строкой.
– Два условия. Вы сопровождение, а не боец: довести партию и вернуть её целиком. Старший выхода – мастер Сафронов, и слушаетесь вы его. – Он подвинул мне вторую бумагу. – И норма: целитель придаётся. Свободный у меня один, поедет Волков. Ему туда тоже нельзя, и его туда тоже некому не пустить.
До меня дошло не сразу.
– Вы отправляете в двенадцатый обоих свободных.
– Я отправляю ремонтную партию к насосу, который качает воду на весь южный периметр, – сказал Эдуард Павлович. – И у меня сегодня хорошее настроение. Не портите его вопросом, кто ещё будет в двенадцатом в это же время.
Наташа сидела на полу у печки, поджав ноги, и штопала мою куртку.
– Скажешь слово – брошу в огонь, – сказала она, не поднимая головы.
– Я молчу.
– Ты не молчишь, ты стоишь и думаешь. Это громче. – Она откусила нитку. – Четвёртый день в двух комнатах, Гриша. Куртка – последнее, что меня тут держит.
– Выйди в город другим лицом.
– Один раз, – сказала она, и в поднятых глазах было почти веселье. – А дальше во дворе на Знаменской будут знать, что у Жарова живут двое. Через неделю про вторую спросит квартальный, а ещё через неделю – не квартальный. Лицо меняется за пять секунд, память двора не меняется.
Она отложила куртку и потянулась к бумагам, лежавшим рядом стопкой.
– Зато я считала. В наличии семьдесят три человека, на секторах и постах двадцать шесть, а остальные девять отделений одиннадцатую неделю сопровождают казённые грузы. – Она положила лист на пол лицом вниз. – Груз не указан, разнарядка подписана «за начальника снабжения», а кто такой начальник снабжения, в бумагах нет. Есть только «за».
Я сел рядом на пол.
– Я завтра в двенадцатый.
Она молчала, и я слышал, как в печке идёт тяга.
– С кем?
– Ремонтная партия, четверо, и целитель. И где-то там же будет обход Чистовой.
– Обход Чистовой, – повторила она и взяла куртку обратно, отыскивая второй разрыв, на локте. – Возвращайся, ладно? Я тут никого не знаю, и мне не у кого будет спросить, где тебя искать.
– Завтра меня пускают по дырке в старой бумаге, и это один раз, – сказал я. – Дальше без состава не выпустят. Старший с допуском, целитель, заявка на всех сразу. Целителя, может, уговорю. Воронов подпишет как инструктор. Старшая есть, если захочет подписать.
– Сколько вас выходит?
– Четверо, считая меня.
Она положила куртку на колени и стала смотреть в открытую дверцу печки.
– У меня в подкладке лежит набор, – сказала она. – Паспорт, справка о даре, шесть печатей, и всё настоящее: в Канцелярии такие делают на случай долгой работы, мне сделали три. Имя чужое, лицо к нему тоже чужое, и держать его я могу сутками.
– Ты говорила, что тебя в этом городе нет.
– Говорила. – Она собрала иголки в жестянку и закрыла крышку. – Пока меня нет, меня и не ищут. Впишусь в заявку – встану фамилией в подшивке, а читают её человек десять по должности и ещё двое сверх того. Обратно я уже не спрячусь.
– Тогда не вписывайся.
– Надо. – Она сунула жестянку в карман. – Утром напишу тебе имя на бумаге, отдашь старшей вместе со всем остальным. Про лицо не объясняй никому.
Грузовик вышел в шесть, в темноте, и на воротах нас держали, пока сверяли фамилии.
Ремонтников было четверо. Старшим шёл Сафронов – лет пятидесяти, в брезенте, с руками, которые не отмывались, – и трое при нём, двое совсем без дара. Волков сел последним и всю дорогу молчал, держа сумку на коленях.
За воротами дождь кончился разом: капли перестали бить по брезенту, и стало слышно мотор. Я откинул полог.
Дорога шла между домов, которые стояли целыми и пустыми: штукатурка выгорела до серого камня, стёкол нигде не осталось, в окнах обрывки занавесок. Трава по обочинам стояла сухая и жёлтая, и её было много: она росла тут всю зиму, потому что зимы тут не было.
Тепло начиналось от земли. Через десять минут я расстегнул воротник, через пятнадцать снял тулуп и всё равно сидел в поту.
– Первый раз? – спросил Сафронов, не отрываясь от своей бумаги. – Пить будете по моей команде. Захочется вам через час, а к вечеру заболит голова, и это у всех.
Насосная стояла на протоке, в двух километрах за домами: приземистое бетонное здание, три трубы в воду, четвёртая – под землю. Вокруг площадка, поваленный в двух местах сетчатый забор и коллекторный люк у угла.
Сафронов открыл машинный зал, и через минуту оттуда пошёл ровный низкий гул. Работали они три часа вместо часа с четвертью: колесо прикипело к валу. Его грели, били медью, поливали, грели снова, и Сафронов ругался тихо и однообразно.
Отделение Чистовой пришло с востока в начале десятого. Катя шла первой, за ней Гладков и Тюрин из смены Никитина, а четвёртым тащился парень, который всё время оглядывался.
Катя увидела меня и остановилась метрах в десяти.
– У тебя четвёртая, – сказала она. – А это три километра за кромкой.
– В сопровождении хозяйственной партии, – сказал я. – Строка восемнадцатая, разнарядка подписана вчера. Хочешь – прочитаю наизусть.
Она подошла ближе, и злости в ней оказалось меньше, чем я ждал, а растерянности больше.
– Я тебе сказала не соваться.
– Ты сказала не геройствовать. Я и не собираюсь: моё дело довести и увести. – Я кивнул на машинный зал. – Мы тут ещё часа полтора. Колесо прикипело.
Катя посмотрела мимо меня, на насосную, потом на люк у угла площадки, и лицо у неё изменилось.
– Полтора часа, – повторила она. – Плохо.
– Почему плохо?
Она не ответила и пошла к люку.
Она обошла его по кругу, присела и положила на бетон рядом с крышкой левую ладонь – не правую – и держала долго.
– Тёплый, – сказала она.
– Здесь всё тёплое.
– Крышка тёплая снизу. – Катя поднялась и вытерла ладонь о штаны. – Слушай, второй раз объяснять не буду. Я в этом секторе третий раз. Во второй я зашла оттуда, откуда они якобы идут, и там след был один, а вышло их шесть. Тут коллектор от старой ТЭЦ. Он уходит в аномалию, внизу тепло и темно, и они там сидят. Лезут наверх на шум.
Я посмотрел на насосную, где третий час шёл гул и стук меди по стали.
– Ты это писала?
– Три рапорта. Первый вернули не по форме, два ушли, – сказала Катя. – Ответ приходил один: сведения не подтверждаются, коллектор осмотрен и заглушён в позапрошлом году. Заглушку я видела в июле. Она лежала рядом с люком, отдельно.
Гул в машинном зале пошёл выше, сорвался и пошёл снова.
Катя оглянулась на своих.
– Гладков, Тюрин – к люку. Полотно поднимать сразу, команды не ждать. Ты, – это парню, который оглядывался, – стоишь у машины и не двигаешься с места вообще.
– А мне что делать? – спросил я.
– Ничего. – Она сказала это в сторону, мимо меня. – У тебя четвёртая. Вмешаешься – попадёт в рапорт, и тебя выкинут из города, а меня следом. Старшая в секторе сегодня я.
– А если не вмешаюсь?
– Тогда, может, никто и не полезет, – сказала она и пошла к люку.
Она успела сделать четыре шага.
Крышка не откинулась вверх, как ждали все четверо. Её отвело в сторону снизу, вместе с куском бетона вокруг горловины, и это было первое, что пошло не так.
Из горловины вышло сразу три. Они были меньше вчерашних, вытянутее, двигались быстро, и по площадке от них пошёл жар, от которого сухая трава у сетки занялась сама.
Гладков поднял полотно на метр правее, чем надо, – по крышке, а не по горловине. Первая тварь прошла краем.
Тюрин достал её водой в бок, оттуда пошло с шипением, и она устояла и завертелась на месте.
Вторая пошла вдоль стены насосной.
Третья – на машинный зал, где стучала медь.
– Полотно! – крикнула Катя.
Дальше в четыре секунды случилось то, чего не ждал никто.
Из машинного зала показался Сафронов – внутри стоял гул, крика он не слышал. Вторая тварь была от него в шести метрах и повернулась на движение. Катя была в двадцати, и между ними лежала горловина, из которой вылезала четвёртая.
Я вмешался.
Первый кусок бетона – от разбитой горловины, размером с голову – я утяжелил и пустил ей под опорную лапу, и она клюнула мордой в площадку. Второй лёг ей в основание черепа сверху.
Сафронов сел там, где стоял.
Он был жив, но левое предплечье и левую половину лица у него обварило жаром, который идёт от шкуры на расстоянии, и рубаха прикипела.
– Волков! – крикнул я. – Забирай его в зал!
Он не спросил ничего: добежал, взял Сафронова под мышки и поволок спиной вперёд – силы в нём было немного, – и всё-таки дотащил.
Катю четвёртая встретила в горловине. Она била кувалдой сверху, когда тварь выносила плечи, и вбивала её обратно, и на третьем ударе бетон вокруг лопнул и осел.
Третью взял Гладков у самых дверей машинного зала – со второго раза, полотном, и вбил её в стену. Ту, что вертелась после воды, добил Тюрин.
А потом из осевшей горловины поднялось то, ради чего они все и лезли наверх.
Она была вдвое крупнее вчерашней и шла верхом. Передние лапы были длиннее задних, она поднималась на них, разворачивая грудь, и трещины на груди стояли открытыми постоянно, и от неё несло так, что воздух над площадкой пошёл волнами.
Гладков ударил первым и поднял полотно правильно. Полотно она прошла.
Тюрин дал воду. Вода не дошла – испарилась в метре.
Катя пошла на неё сбоку, и тварь достала её плечом, и Катя улетела на сетку забора и не встала сразу.
Каналы у меня были полны, и из всего, что во мне лежало, годилось одно. Орудие я не позвал по той же причине, по какой не звал вчера.
Я взял её за трещину.
Аспект Крови я пустил в левую ладонь перед касанием – в кожу, слоем, – и кровь вышла из-под ногтей и легла поверх коркой, и приняла на себя то, что должно было принять мясо. Я вошёл пальцами в трещину на груди, рванул на себя, раскрывая её шире, и правой вложил внутрь кусок бетона – движением.
Тварь дёрнулась и попыталась сложиться на меня всей массой.
Я убрал плечо и утяжелил её сам – втрое, на полсекунды, на то время, пока она переносила вес, и она рухнула, не дойдя.
Потом я её добивал, и это оказалось долгой работой.
Когда всё кончилось, я стоял над ней на коленях и не мог разжать левую руку.
И в эту секунду дар потянулся.
Он потянулся сам, без меня, как тянулся к белым сгусткам над мёртвыми.
Только белого над ней не стояло. Стояло тёмное, рваное, низкое, расползающееся по бетону, и дар пошёл к нему, и внутри у меня двинулось знакомое до отвращения – то, с чем когда-то вошло Сокрытие.
Он не дотянулся. Каналы были пусты, тёмное расползлось и ушло в землю, и на площадке осталась мёртвая туша.
Я сидел рядом и дышал.
Дома дар этого рода назывался Абсолютным поглощением, и название я носил в голове как украшение: механики за ним не стояло. Механика лежала передо мной. Дару всё равно, человек перед ним или скотина; он спрашивает одно: есть ли что взять. У этой было, а вчерашних шестерых я не почувствовал вовсе.
Искать дар у зверя здесь никому не придёт в голову: дары в этом мире не переходят, на том стоит сословие. Я поднялся. Левая ладонь наконец разжалась, и корка сошла с неё вместе с верхним слоем кожи.
Катя поднялась от сетки сама, до того как я успел к ней подойти. Постояла, потрогала правое плечо и выругалась тем словом, каким ругался над колесом Сафронов.
– Сколько? – спросила она.
– Пять. Три ваши, две мои.
– Шесть, – сказал Гладков от горловины. Он стоял, держа полотно поднятым, и заглядывал вниз. – Тут ещё одна, придавленная плитой. В счёт её не возьмут, но она есть.
В машинном зале Волков резал рубаху на Сафронове. Ожог был плохой, кожа на предплечье сходила лентами, и Сафронов лежал молча и смотрел в потолок, и я видел, чего ему это молчание стоит.
– Руку сохраню, – сказал Волков, не оборачиваясь. – Лицо тоже, но левый глаз три дня будет не видеть, и это правильно. Мне нужна вода, полчаса и чтобы никто не разговаривал.
– Полчаса у нас нет, – сказала Катя от дверей.
– Тогда у него не будет руки.
Она посмотрела на него, потом на площадку, где горела трава, и махнула Тюрину закрывать горловину.
Полчаса у нас было.
Он закончил и сел на бетон, привалившись к станине, и его начало трясти – так бывает, когда всё выпито до дна. Я протянул ему флягу. Он взял её левой рукой, правая не держала, и посмотрел на мою.
– Дайте руку, – сказал он без вопроса в голосе. – Вы держали её за трещину. Голой рукой, я видел от машины.
Я сел рядом и дал левую. Волков держал её долго, и лицо у него делалось всё непонятнее.
– У вас каналы как после ожога, – сказал он. – Все, от запястья и выше, и дальше, насколько я достаю. Стенки жёсткие, кое-где идут рубцами. Похоже бывает у стариков после сорока лет в поле, и то не настолько.
– Бывает.
– И источника я не нашёл, – сказал он ещё тише. – Я искал его дважды. Его нет.
В машинном зале стучал остывающий металл, и в дверях стояла Катя, и слышала она или нет, я не знал.
– Его нет, – сказал я. – Выжжен запрещённым артефактом, в августе. Заключение архимага лежит в Академии, в графе потолка прочерк, и Эдуард Павлович его провёл в наряде.
– Тогда чем вы работаете?
– Каналами напрямую.
Волков отпустил мою руку.
– Я о таком не читал, – сказал он. – А читал я много, у меня три года ничего другого не было.
– И что теперь?
Он пожал плечами, и в этом движении впервые проступило что-то не сутулое.
– Ничего. Вы мне не платите, и я вам не докладываю. Спросят – скажу, что перчатка побита. – Он завинтил флягу. – Про руку меня никто не спросит: меня вообще ни о чём не спрашивают.
Обратно ехали в четыре часа. Сафронов спал на брезенте, его люди сидели вокруг и не разговаривали, и у ворот я сказал то, ради чего во всё это влез.
– Волков. Работа есть.
– У меня есть работа.
– У тебя есть наряд, по которому тебя посылают лечить ушибы на плацу, – сказал я. – Я говорю про другую: идти со мной туда, куда я иду, и штопать тех, кто со мной. Жалованье моё, комната отдельная. Про фамилию я тебя спрашивать не стану ни разу.
Он молчал так долго, что я решил, что промахнулся.
– Про фамилию, – повторил он наконец. – Вы знаете, сколько мне ставят за койку в общем бараке? Всем рубль, мне полтора, потому что барон. Восемь месяцев.
– С завтрашнего дня ноль.
– Я подумаю, – сказал он и тут же добавил: – Нет. Я согласен. Думать я буду потом, я всегда думаю потом, и меня за это били дома.
В администрации стояла вечерняя очередь.
Катя сдавала выход первой: положила правую руку на медную пластину, под пластиной защёлкало – четыре раза, с паузами, – и писарь молча вписал число в графу.
Потом я положил свою. Пластина молчала, очередь начала переминаться, и кто-то сказал негромко, что побитую перчатку носят, когда чужую взяли.
Катя протянула руку через стойку, забрала у писаря чистый лист и стала писать стоя, крупно:
«Сектор 12, выход от 14 декабря. Жаров Г. А., сопровождение хоз. партии. Убито две единицы, из них одна крупная, при защите личного состава партии. Подтверждаю. Старшая выхода Чистова Е.».
Она подписалась и подвинула лист писарю.
– По форме, – сказала она.
Писарь взял, прочитал, посмотрел на неё, потом на меня и подшил.
Мы вышли на крыльцо. После первого пояса дождь показался мне холодным до боли.
– Теперь слушай, – сказала Катя. – Ты сегодня отработал за отделение, и это видели трое. Я подписала и буду подписывать дальше: мне нужен тот, кто валит крупную в одиночку. Больше из этого ничего не следует.
Она повернулась ко мне всем корпусом.
– Мне девятнадцать, и я тут одна такая на всю смену. За полтора года мне трижды предлагали работу, и двое из троих имели в виду не работу. При первом намёке я разнесу тебе голову. Не в переносном смысле: кувалдой, с одного раза.
– Хорошо.
– Просто «хорошо»?
– Просто «хорошо», – сказал я. – Я живу с женщиной, которая старше тебя настолько, что ты не поверишь, и она делает лёд. Мне хватает.
Катя посмотрела на меня внимательно и вдруг фыркнула, и сразу спрятала это обратно.
– Тогда завтра в шесть на плацу, – сказала она уже со ступеней. – И рапорт про коллектор я напишу четвёртый раз. Подпишешь ты, Волков, Гладков и Тюрин. Пять подписей – это уже не бабские фантазии, а донесение. Посмотрим, кому его будет неудобно читать.




























