Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"
Автор книги: Антон Боярин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Что отдают себя тому, кто примет. Что не поднимут руки и не наведут чужой. Что не назовут того, кто принял, ни живым, ни под пыткой, ни во сне. Что берут это по своей воле и знают цену.
Саша договорил до конца ни разу не сбившись. Семён споткнулся дважды, оба раза на «по своей воле», и оба раза начал строку заново, пока не вышло чисто.
А в конце я назвал себя.
– Эллиад из рода Эссерис. Запомните. Больше я вам этого не повторю.
Нити пошли из-под грудины двумя тонкими белыми ветвями, и в этот раз я вёл их правой, и это оказалось совсем другой работой. Правая слушалась. Ветви шли ровнее и входили медленнее, и от этой медленности обоим было хуже.
Саша выгнулся и не издал ни звука. Семён закричал на середине, коротко, и сам себе зажал рот ладонью.
Когда нити встали, над каждым проступила печать – маленький белый знак сантиметров в десять, очень плотный, – постояла две секунды и погасла. Ни один из них её не увидел.
Я сидел на табурете, держался за колено и смотрел на то место, где она была.
Двое, которые одинаково не помнят одного и того же, – это потрясение и пожар. Четверо – это уже почерк. Орлов сажает людей напротив себя двадцать два года, и если он когда-нибудь сложит рядом Лиду, Вадима и двух студентов из уездного отбора, ему не понадобится ни доказательств, ни признания: ему хватит того, что в четырёх головах одинаково выедена одна и та же дырка.
В каналах у меня было пусто до звона. Я держался за табурет и ждал, пока комната перестанет плыть.
Саша поднялся первым и подал брату руку.
– Гриша, – сказал Семён от двери. Он попробовал имя на слух, как пробуют чужую обувь. – Фельдшер в Клин когда?
– С четверга. Он уже выехал.
– Так сегодня четверг.
– Тогда доехал, – сказал я.
Они постояли ещё немного и вышли, и я слышал, как они идут через двор, – двое молодых и здоровых, только что отдавших себя на всю оставшуюся жизнь. Встать с табурета я не мог.
Печь потрескивала. До двери я добрался нескоро.
Глава 22
Бумаги лежали у меня на коленях в картонной папке, и всю дорогу я держал на ней ладонь. Четыре подписи попечительский совет поставил за шесть дней вместо полутора месяцев – не потому, что кто-то расстарался, а потому, что отец лично объехал троих из четверых и с каждым говорил отдельно. Мне он про это не говорил. Узнал я от управляющего, когда тот провожал меня к машине.
Прохор вёл спокойно, как возил отца двадцать лет. Шоссе шло пустое, ноябрьское, с чёрными полями по обе стороны и редкими фонарями на съездах; до заставы оставалось километров двенадцать.
– Папку не мните, – сказал Прохор. – Отец ваш в казённой бумаге складок не любит.
– Он их сегодня сам по трём домам возил.
– Возил. – Прохор перестроился правее, пропуская фуру. – Двадцать первый год его вожу. За один день по трём домам он не ездил ни разу, даже в августе, когда за вами в лазарет гоняли.
Про август я спрашивать не стал. Он не стал продолжать.
– Тормозну, – сказал он. – Впереди стоят.
Впереди действительно стояли. Два внедорожника поперёк полосы, третий чуть дальше, у обочины, и между ними – трое в дорожном оранжевом, с фонарями, машущие вниз.
В свете фар жилеты на них были яркие и чистые, без единого пятна, а обувь под жилетами – лёгкая, на мягкой подошве, из тех, в которых ходят по асфальту тихо. И ни один из троих не смотрел на нашу машину: они сверялись друг с другом.
– Не тормози, – сказал я. – Держи левее и дави.
Прохор всё-таки притормозил. Не от испуга – по привычке двадцати лет, в которые машину рода Жаровых на дороге останавливали только законно.
Этой заминки хватило.
Стрелять начали с обочины, из-за третьего внедорожника, и первая очередь пришлась в лобовое. Я успел толкнуть Прохора вниз, под руль, за секунду до того, как стекло пошло белым крошевом, и толкнул его слишком поздно. Он завалился на руль, машина вильнула, и правое колесо ушло с полотна на обочину.
Я пустил ману по каналам и вложил в дверь. Вес, плотность, сцепление – то же самое, что я делал с обломком бордюрного камня в саду у Цепова, только теперь под ладонью лежала стальная панель в полтора метра. Дверь стала тяжёлой настолько, что машину повело в мою сторону, и я вышиб её плечом вместе с петлями.
Она прошла восемь метров и накрыла двоих у ближнего внедорожника. Третий развернулся, и я взял его на четырёх шагах, ладонью в висок, вложив столько, чтобы он не встал.
Стрелки с обочины перенесли огонь на меня.
Я упал за колесо. Пули шли по кузову часто и глухо. Стрелков было трое, и работали они короткими, по очереди, не давая поднять голову.
Прохор лежал на руле и не шевелился.
Я не стал проверять. Времени на это не было, и я уже видел, как он лежит.
Палка осталась в салоне, и до неё было полтора метра открытого места.
Я обошёлся без неё.
Сокрытие легло на меня плотно и тяжело, как ложилось всегда, и стрельба на обочине сразу сбилась: они потеряли цель и перестали понимать, куда бить. Я пошёл вдоль борта, по гравию, наступая на правую ногу и стараясь не думать о ней.
Первого я снял у заднего колеса – коротко, в основание черепа. Второй успел развернуться на звук и выстрелить наугад, и вторая пуля прошла мне через икру левой, ту, которая до сих пор была целой.
Я взял его за ствол автомата, повёл вниз и ударил лбом в переносицу.
Третий бросил оружие и побежал. Он не кричал и не звал, и по тому, как он бежал – в поле, а не к машинам, – я понял, что он знает то, чего не знаю я.
Через десять секунд я узнал это тоже.
Место они выбрали грамотно. Шоссе шло здесь по невысокой насыпи: слева кювет с водой, справа кювет и сразу за ним поле, вспаханное под зиму и раскисшее от дождей. Уйти с полотна можно было в две стороны, и обе кончались открытым местом без единого куста. Позади стояли их внедорожники, впереди – наша машина поперёк.
Микроавтобус пришёл со стороны заставы, встал в тридцати метрах и выпустил людей.
Их было двенадцать. Они выходили парами, и каждая пара сразу расходилась в стороны, занимая своё место на полотне и на обочине, и никто из них не побежал вперёд. Это была не банда с большой дороги. Так работают те, кому платят помесячно и кого учили не спеша.
От четверых тянуло Огнём. От двоих – тяжёлым и плотным, земляным. Остальных я не разобрал и не стал разбирать.
Первое, что они сделали, – накрыли всю дорогу разом. Огонь пошёл низом, по асфальту, широкой полосой от обочины до обочины, и Сокрытие с меня сорвало сразу: прятаться можно от взгляда, от площади не спрячешься. Я ушёл за корпус, и машину охватило.
Земляные подняли полотно. Асфальт под ногами вспучился и пошёл волной, и я потерял опору в тот момент, когда она была нужнее всего. Меня уронило на бок. Правая нога отозвалась так, что на несколько вдохов я перестал быть уверен, что она вообще будет работать дальше.
Я пошёл в кювет.
Это было единственное разумное решение и первое, которое у меня отобрали: правая нога не приняла спуск, я сел на откосе, и меня выдернуло обратно на полотно воздухом. Второй раз я туда не пошёл.
Дальше пришлось работать там, где меня поставили. Ближнего я достал кинетикой в корпус – коротко, в упор, – и он сел на асфальт и стал заваливаться. Тот, кто шёл за ним, споткнулся о него и потерял полшага, и этих полшага мне хватило, чтобы поймать второго за предплечье и вложить всё, что было в руке, в кость под пальцами. Кость не выдержала. Третий бил огнём с дистанции – в асфальт передо мной, отсекая направление, и я понял, что меня загоняют к горящей машине.
К ней я и пошёл.
Пламя из-под капота било вверх метра на два, и в этом свете они видели меня, а я их – нет, и на десяток секунд расклад стал обратным тому, к чему я привык за осень. Я взял с полотна кусок асфальта сантиметров в двенадцать, вложил в него вес и бросил вслепую, в ту сторону, откуда шёл огонь.
Попал. Кто-то закричал, и крик оборвался под собственный вес.
Земляной поставил передо мной стену – метра в полтора, из вздыбленного полотна, – и я вместо того, чтобы её обходить, ударил в неё кинетикой снизу. Стена легла на него плашмя.
Тут меня достали по-настоящему.
Огонь пришёл в правое плечо и сжёг куртку вместе с тем, что было под ней. Я откатился по гравию, сбил пламя землёй и поднялся, и понял, что подниматься больше незачем: их оставалось десять, они стояли полукругом и не торопились. В каналах у меня было меньше четверти.
Меч я не позвал.
Про то, что Орудие Вечных признало первокурсника Жарова, знают несколько человек в империи. Достать его здесь означало сказать об этом всем сразу, а желающих прибрать такую вещь к рукам куда больше двенадцати, и приходить они будут не с наёмниками.
Я поставил ногу. Плотно, всей ступнёй, весом в пятку, и замер на ту короткую долю, за которую собирается то, что потом выпускается из ладони. Собирать надо не в кисти. Собирать надо в предплечье, и я собрал.
Сотня Ударов вышла из меня первый раз в жизни.
Троих передо мной перестало быть целыми. По ним прошло сверху вниз и наискось множество очень тонких линий, и открылись они все разом, и один из них ещё стоял, когда стало ясно, что помочь ему нельзя.
Четвёртому досталось краем. Он остался на ногах, но правая рука у него больше не работала. Это стоило мне всего, что было в каналах, и половину секунды я не видел ничего.
За эту половину секунды меня достали дважды.
Земля ударила в бедро и вбила меня в асфальт коленями, воздух прошёл поперёк спины, и я упал лицом вниз и не смог подставить руки. Асфальт был холодный и мокрый, и я лежал на нём щекой и слушал, как они подходят.
Их оставалось семеро.
Кто-то наступил мне на правое бедро – не сильно, проверяя, – и я не смог сдержать звук, и наверху засмеялись.
– Живым не надо, – сказал другой голос. – Заказано без разговоров.
– Часы сними, – сказал первый. – Часы хорошие.
Мне расстегнули ремешок на левой и стащили часы с руки, и я лежал и позволял это делать, потому что ничего другого мне не оставалось. Потом я перевернулся на спину, потому что умирать лицом в асфальт мне не хотелось, и это было единственное, на что меня хватило.
Воздух над дорогой стал тяжёлым.
Ни вспышки, ни толчка. Просто над полотном появился вес и пошёл вниз, в шесть точек сразу, и шестеро перестали быть людьми стоящими и стали пятнами на асфальте. Дорожное полотно под ними просело воронками, и по краям воронок асфальт встал дыбом.
Седьмой успел обернуться.
Он даже успел поднять руки, и по тому, как он их поднял, я понял, что он знает, что делать, и что это ему не поможет. Его сложило внутрь и уронило.
Я лежал на спине и смотрел вверх.
Человек подошёл и остановился надо мной. Лет сорока, в тёмном пальто, ничем не примечательный – такого не запоминают ни лицом, ни ростом. Он посмотрел на моё плечо, потом на ногу, потом на горящую машину и трёх разрезанных на асфальте.
– Сотня Ударов, – сказал он. – Быстро ты.
Голос у него был усталый, будто он приехал сюда после долгого рабочего дня и предпочёл бы не приезжать.
– Вы были у ворот клуба, – сказал я.
– Был.
– Зачем?
– За тем же, зачем сегодня. – Он присел на корточки рядом со мной, не касаясь. – Двенадцать человек на одного восемнадцатилетнего мальчишку – это дорогая работа, и заказал её не умный человек. Умный подождал бы декабря.
Я попробовал сесть. Со второго раза вышло.
– Кто вы?
– Никто, – сказал он спокойно. – Это не отказ отвечать, это ответ.
Он дал мне отдышаться и не стал помогать подняться, и я оценил это больше, чем оценил бы руку.
– Две вещи, и я уйду, – сказал он. – Первая. То, что ты увидел во дворце, держи при себе.
Я не ответил.
Ответить было нечего. Про камень в подземелье знали двое: я и человек, который правит империей, и он запретил мне говорить об этом отцу, Академии и Наташе.
– Вижу, что понял, – сказал человек. – Император запретил тебе рассказывать, и он прав, и мы тоже считаем, что он прав. Разница между нами и им в том, что он думает, будто у него есть триста лет.
– А у него нет?
Он не стал отвечать и на это.
– Вторая вещь. – Он поднялся и отряхнул колени. – Брат у тебя хороший. Ты дал ему то, чего ему не дали за два года четверо взрослых, и сделал это правильно, и результат уже пошёл. Мы за этим смотрим.
Сказано было ровно, без нажима, тем голосом, каким сообщают погоду.
– Это угроза?
– Это замечание, – сказал он. – Угрозы у нас другие, ты их сегодня видел.
Он посмотрел на дорогу – на горящую машину, на воронки, на людей – и в лице у него не переменилось ничего.
– Канцелярия будет здесь через двенадцать минут. Меня они не найдут. Сядь у обочины и не пытайся ничего убирать.
Он пошёл к полю и через десяток шагов перестал быть виден.
Я не понял, как. Я смотрел прямо на него.
До микроавтобуса я дошёл, опираясь на автомат и волоча правую.
Внутри пахло табаком и мокрой одеждой. На переднем сиденье лежала сложенная карта с отмеченным съездом, полтора десятка стреляных гильз и телефон.
Аппарат был дешёвый, из тех, что покупают на одну работу и выбрасывают. Я открыл вызовы. Один номер, шесть звонков за трое суток, последний – сегодня в девятнадцать сорок, то есть через полчаса после того, как я выехал от отца.
Я нажал вызов.
Гудки шли долго. Потом трубку сняли, и в ней стало слышно комнату: тихий разговор в глубине, стук посуды, чей-то смех.
– Ну? – сказал мужской голос. – Всё?
Голос был немолодой и недовольный, с той досадой, с какой отвечают, когда оторвали от стола.
Я молчал.
В трубке молчали тоже, и молчание это длилось, и в нём кто-то поставил на стол стакан.
– Кто это? – сказал голос, и в нём наконец появилось что-то живое. – Вы понимаете, с кем говорите? Это граф Кровин.
Я нажал отбой.
Сидеть у обочины пришлось недолго. Первыми пришли пожарные из Химок – кто-то с трассы всё-таки позвонил. Они потушили то, что осталось от нашей машины, и вытащили Прохора, и один из них подошёл ко мне и спросил, чей я. Я сказал, что Жаровых. Он посмотрел на моё плечо и отошёл к своим.
Прохор возил отца двадцать лет и в это время ехал не по делу рода, а вёз в Академию мои бумаги.
Я сидел на холодном гравии, держал в кармане чужой телефон и считал. Считать было просто.
Заказчик известен, номер есть, звонок зафиксирован в памяти аппарата. С этим идут к Орлову, Орлов заводит дело, дело уходит наверх, и дальше начинается то, что я уже видел один раз: графский род с деньгами и связями, двенадцать наёмников, из которых ни один не заговорит, потому что все мертвы, и телефон без владельца, купленный неизвестно кем. Полгода, год. Может быть, приговор. Может быть, штраф и извинения при дворе.
К Орлову я не пойду.
Мысль эта пришла ко мне спокойно, без всякого торжества, и я даже не стал её проверять.
Орлов приехал с третьей машиной и пошёл не ко мне.
Он двигался вдоль полотна медленно, останавливался у каждой воронки, присаживался и что-то говорил человеку с фотоаппаратом. До меня он добрался, когда мне уже закрыли плечо мокрой тканью и посадили в чужую машину с открытой дверью.
– Григорий Андреевич. – Он сел рядом боком, дверь закрывать не стал. – Вам сегодня скажут, что вы везучий. Я не скажу.
– Слушаю.
– Восемнадцать человек – это не месть и не запугивание, это исполнение. – Он положил на колено блокнот и не раскрыл его. – В этой картине меня занимают две вещи. Чем убиты шестеро на сороковом метре. И где то, ради чего вы полчаса просидели напротив двери микроавтобуса.
– Я на неё не смотрел.
– Смотрели, – сказал Орлов мягко. – Люди после такого смотрят в землю или в небо. На дверь смотрят те, кто в неё уже заходил.
Отдать ему телефон было можно.
Дальше пошло бы правильно и по закону: протокол, экспертиза номера, запрос оператору, и через неделю фамилия заказчика легла бы на стол человеку, который двадцать два года снимает с людей правду и умеет доводить дела до конца. Иногда за полгода. Иногда за год.
– В микроавтобусе карта и гильзы, – сказал я. – Больше я туда не заглядывал.
Орлов посмотрел на меня ещё немного и убрал блокнот, который так и не раскрыл.
– Запишем так, – сказал он.
Он поднялся, отошёл на два шага и остановился.
– Про водителя ваш отец знает?
– Ещё нет.
– Тогда скажу я, – проговорил Орлов. – Это не любезность. Это чтобы вы сегодня ночью никому не звонили.
Наташа приехала после него.
Она обошла полотно кругом, посмотрела на воронки, постояла над тремя разрезанными и вернулась ко мне. Штукатурки на ней в этот раз не было, была форма и мокрый от дождя воротник.
– Кто клал воронки?
– Не видел, – сказал я.
Она стояла и смотрела сверху вниз, и я выдержал.
– Восемнадцать человек, – сказала она. – Двенадцать одарённых, из них четверо сильнее тебя, и один Мастер. Ты живой.
– Я живой.
– И трое разрезаны так, как режет Ли Вэнг, которого ты убил три недели назад.
Вот это было плохо, и я знал, что это будет плохо, ещё когда ставил ногу на асфальт.
– Я его видел близко, – сказал я. – Целую минуту, и при мне он бил четыре раза. Я запомнил, как он это делает, и повторил.
– Дары не повторяют, – сказала она. – Он либо есть, либо его нет.
– Я повторил движение. Что из движения вышло, объяснять мне нечем.
Она молчала долго. Потом присела на корточки, взяла меня за подбородок и повернула лицо к свету фар, разглядывая ожог на плече.
– Ты понимаешь, что я тебе не верю, – сказала она.
– Понимаю.
– Хорошо, – сказала она и поднялась. – В машину. Целителя вызвали в Академию, поедешь со мной.
Я поднялся и пошёл к машине, и чужой телефон лежал у меня в кармане всю дорогу.
Целитель в лазарете работал час двадцать. Ожог он закрыл наполовину и сказал, что вторую половину закроет утром, если я буду спать. Икру зашил. Про правую ногу нового у него не нашлось: палка ещё две недели, и обсуждать тут нечего.
Наташа не ушла и всё это время просидела у окна.
– Прохор Ильич Гаврилов, шестьдесят один год, – сказала она, когда целитель вышел. – Внуку четыре. Я велела оформить гибель при исполнении по линии Канцелярии: тогда семье платит казна, и вдвое.
– Он ехал не по вашему делу.
– Он вёз оперативника Канцелярии, – сказала она. – Так и записано.
Она надела китель и застегнула его сверху донизу.
– Восемнадцать человек за ночь, – сказала она от двери. – Ты сегодня ел?
– Нет.
– И не ешь до утра. Легче будет.
Дверь она закрыла тихо.
Я подождал, пока шаги уйдут за поворот, достал телефон и открыл вызовы. Номер стоял там же, где стоял, и был он один.
Потом я убрал телефон под матрас и погасил свет.
Глава 23
– Ты не поедешь, – сказала Наташа.
Она стояла у окна моей комнаты, в кителе, с папкой под мышкой, и приехала она сюда прямо из Канцелярии, потому что я позвонил ей за час до этого и сказал, куда собираюсь.
Врать ей я не стал. За неделю после трассы я передумал многое, и одно решил твёрдо: врать буду всем, кроме неё, – и уже на второй день выяснил, чего это стоит.
– Поеду.
– Он послал за тобой восемнадцать наёмников. – Она положила папку на стол. – Ты собираешься приехать к нему в дом и попросить, чтобы он этого больше не делал.
– Я собираюсь предложить ему то, чего он хочет.
– Он хочет твою голову.
– Он хочет, чтобы род Кровиных перестал быть родом, который унизили, – сказал я. – Моя смерть тут одна из возможностей, и не самая для него удобная.
Наташа отошла от окна и села на край стола – она садилась на него всякий раз, когда собиралась говорить долго.
– Объясни.
– Он потерял сына два месяца назад и с тех пор не может сделать ничего, потому что дуэль была законной, а всё остальное недоказуемо. Ему нужен способ закрыть дело так, чтобы род не выглядел слабым. Я привезу ему этот способ.
– Какой?
– Отступное. Публичное признание вины за то, за что я действительно виноват, – за руку его сына, – и выплата, которую род Жаровых потянет. Он получит бумагу, где сказано, что Жаровы пришли к Кровиным сами. Это дороже моей головы и дешевле войны.
Она молчала. За окном по коридору кто-то катил тележку, и колесо у тележки постукивало.
– Ты в это веришь? – спросила она наконец.
– Я в это не верю. Я просто не вижу второго хода.
Она встала и подошла ко мне вплотную, и я в очередной раз отметил, что смотреть на неё приходится чуть вниз, а привыкнуть к этому у меня не выходит с октября.
– Тогда я поеду с тобой.
– Тебя он не пустит за ворота. Ты Канцелярия, и разговор кончится, не начавшись.
– Я поеду в машине и останусь в машине.
– Наташа.
– Что «Наташа»? – Голос у неё не поднялся ни на ноту. – Ты хромой. У тебя каналы не восстановились, я это вижу отсюда. Ты идёшь один в дом, где тридцать человек гвардии, к тому, кто на прошлой неделе оплатил восемнадцать.
– Именно поэтому со мной нельзя ехать никому.
Она положила ладонь мне на грудь, там, где под рубашкой шли бинты, и я вспомнил, что снимать их мне разрешили только послезавтра.
– Полчаса, – сказала она. – Ты входишь, говоришь и выходишь. Через полчаса от той минуты, как за тобой закроются ворота, ты мне звонишь.
– А если не позвоню?
– Тогда я приеду сама, – сказала она. – И приеду не с бумагой.
Я хотел ответить, что это плохая мысль, и не ответил, потому что понял: она это уже решила и обсуждать не собирается.
Она поцеловала меня коротко и деловито, как целуют перед сменой, и вышла первой.
Поместье Кровиных стояло в двадцати километрах за городом, и подъездная дорога шла между двух рядов старых лип. Ворота были закрыты. Я вышел из машины за десять шагов до них, взял палку, и водитель Канцелярии остался за рулём с приказом не глушить двигатель.
За воротами стояли шестеро. За ними – двор, гравий, фонтан, зачехлённый на зиму, и дом в три этажа с колоннами и с гербом над входом.
Створка отошла настолько, чтобы пройти одному человеку боком.
– Оружие, – сказал старший.
– Нет оружия.
Меня обыскали дважды, и второй раз делал это одарённый: он провёл ладонями в сантиметре от рубашки, сверху донизу, и остановился на секунду там, где под грудью бинты.
– Пусто, – сказал он с недоумением, которое даже не попытался спрятать. – Совсем.
Про то, что искать во мне нечего, я мог бы объяснить ему за минуту, и не стал.
Через двор меня вели вчетвером – двое впереди, двое сзади, и палка стучала по гравию, и звук этот шёл по всему двору. У крыльца стояла женщина в переднике и мыла ступени в конце ноября, потому что кто-то велел, чтобы к приезду гостя ступени были чистыми.
Она подняла голову и посмотрела на меня, и я поймал себя на том, что запоминаю её лицо.
Граф принял меня в кабинете на втором этаже. Комната была большая, тёмного дерева, с двумя окнами в сад и с портретами по стенам – четыре мужских лица, все с одной и той же тяжёлой нижней челюстью. Пятый портрет висел отдельно, ближе к столу, и был новее остальных: молодой человек в парадном, лет двадцати пяти, с тем же подбородком.
Вячеслав Кровин сидел за столом и не встал. Ему было под шестьдесят. Волосы седые и коротко стриженные, лицо в глубоких складках у рта, и руки на столешнице лежали спокойно, как у человека, привыкшего, что ждут его, а не он.
– Садитесь, – сказал он.
Я сел, потому что стоять с палкой перед сидящим – плохая позиция для разговора.
– Вы приехали один и без охраны, – сказал он. – Мне доложили, что вы хромаете. Это после дороги?
– После дороги.
– Скольких мы потеряли?
Вопрос был задан тем же ровным голосом, и в нём не было ни вызова, ни игры. Он спрашивал про свои деньги.
– Восемнадцать, – сказал я.
– Восемнадцать, – повторил Кровин. – Дорого.
Он выдвинул ящик, достал папку и положил её перед собой, не открывая.
– Говорите, зачем приехали. И говорите коротко, Григорий Андреевич, у меня в семь ужин.
Я сказал коротко.
Признание вины за руку его сына, письменное, через Канцелярию, с формулировкой, которую он выберет сам. Выплата – и я назвал сумму, которую отец мог собрать, не продавая тренировочный зал. Гарантия, что род Жаровых не будет добиваться пересмотра дела о трассе.
И одно условие с нашей стороны: род Жаровых и всё, что за ним, выходит из-под удара. Отец, брат, флигель, двое студентов на пансионе.
Кровин слушал, не перебивая, и в конце положил ладонь на папку.
– Толково, – сказал он. – В восемнадцать лет – очень толково. Кто вас надоумил?
– Никто.
– Жаль. Я бы с ним поговорил. – Он подвинул папку ко мне. – Откройте.
Я открыл.
Накладные. Полтора десятка, разных лет, разных ведомств. Отпускные листы, подписи приёмщиков, печати. «Эликсир восстановительный, войсковой», «стимулятор боевой, серия», и внизу каждой – округ, часть, отряд при аномалии.
– Читайте вслух нижнюю строку на верхнем листе.
– «Организация защитников от аномалий и их последствий, Северо-Западное управление».
– Дальше листайте.
Я пролистал. То же самое, только другие управления и другие годы, и на пяти последних – армейские части.
– Восемьдесят процентов войсковой поставки по этой линии – мой род, – сказал Кровин. – Не половина, не треть. Восемьдесят. Каждый отряд, который заходит в аномалию, заходит туда с моими склянками в подсумке, и без них он возвращается не каждый третий, а каждый десятый. Это знают в казне, это знают в штабах, и поэтому со мной разговаривают вежливо люди, которые вам, Григорий Андреевич, даже не кивнут.
Он забрал папку обратно.
– А теперь скажите мне, зачем при таком раскладе мне ваше отступное.
Отвечать было нечего, и я не ответил.
– Вы предложили мне бумагу, – сказал он. – Мне не нужна бумага. Мне нужно, чтобы всякий в этой стране, кто подумает про мой род то, что подумали в клубе, вспоминал, чем это кончилось. Ваша семья – расходный материал в этом деле, и вы тоже.
– Тогда зачем вы меня впустили?
– Посмотреть.
Я поднял глаза на пятый портрет, и Кровин это заметил.
– Позапрошлый год, – сказал он. – Позировать он не хотел, отсидел два часа и злился. Мне пришлось пообещать ему машину.
Сказано было тем же голосом, каким он читал накладные, и вот это оказалось хуже всего.
– Он был дрянной человек, – продолжал Кровин. – Я знал это лучше вашего. Он поднимал руку на прислугу, брал в долг под моё имя, и в клубе он полез на вас потому, что ему нравилось смотреть, как ломается кто-то младше и слабее. Я его не оправдываю и никогда не оправдывал.
Он вернулся к столу и положил ладонь на край.
– И он был моим сыном.
Я подумал про Михаила, который два года подряд слышал от четверых взрослых, что он тупик, и оборвал эту мысль на середине.
Он всё-таки поднялся, и стало видно, что он широк в плечах и что старость его не согнула.
– Мне сказали, что мой сын сломал руку о восемнадцатилетнего мальчишку без источника. Я не поверил. Потом мне сказали, что восемнадцать наёмников легли на шоссе, а мальчишка ушёл своими ногами, и я не поверил во второй раз. – Он обошёл стол. – Теперь вы сидите тут, я вас вижу, и я по-прежнему не понимаю, как это возможно. Но одно я понял точно.
– Что?
– Что тянуть с вами нельзя.
Кровь пошла у него из ладони.
Он не резал руку и ничего не доставал – просто раскрыл пальцы, и над ними собралось тёмное, и собралось быстрее, чем это делал его сын: и собралось быстрее, чем это делают на кафедре. Аспект Крови. Не подставляться под касание – вот всё, что я о нём знал.
Со стула я ушёл на пол, и стул за моей спиной перестал существовать: спинка распалась, дерево зашипело, и по паркету пошло пятно.
Пустить ману я успел, но идти ей было почти некуда. После трассы в каналах оставалась четверть от обычного, и почти всё это уходило на то, чтобы я стоял на правой ноге и не падал.
Второй удар пришёл по столу, и тот сложился.
Я поднырнул под руку, поймал его запястье обеими ладонями и вложил всё, что было. Кость под пальцами не поддалась. Она стала твёрже камня, и ощущение вышло такое, будто я толкаю стену, и я понял, что кровь у него не только оружие.
Он ударил меня свободной рукой в бинты, и меня отбросило к книжным полкам.
Дальше я лежал, и надо мной стоял граф Вячеслав Кровин, и с его правой ладони капало на паркет.
– Восемнадцать человек, – сказал он с искренним недоумением. – Восемнадцать. За что я плачу этим людям?
И тут воздух над кабинетом стал тяжёлым.
Ни вспышки, ни звука: просто вес, весь сразу, в одну точку размером с человека.
Кровина сложило и вбило в паркет.
Пол под ним просел, доски встали дыбом по краям, потолочная балка ушла вниз концом, и в кабинете пошла белая пыль. Портреты сорвало со стен. Пятый, тот, что новее, лёг лицом вниз в трёх шагах от меня.
Второй Кровин, убитый не мной, у меня на глазах.
Я поднялся на локте и посмотрел в окно. В саду, за зачехлённым фонтаном, между лип, стоял человек в тёмном пальто. Он смотрел на дом. Потом отвернулся и пошёл, и на третьем шаге его не стало.
Где-то внизу закричала женщина, и почти сразу за криком в доме включили сирену.
Гвардия вошла в кабинет через двадцать секунд. Их было четверо, и они увидели то, что видел бы на их месте любой: разрушенную комнату, мёртвого хозяина в яме посреди пола и того, кто к этому хозяину приехал.
Первый ударил, не спрашивая.
Я принял огонь на левое предплечье, ушёл в сторону, достал его кинетикой в колено и уронил. Второго встретил дверной косяк. Третий и четвёртый работали вдвоём и грамотно, и на четвёртой их связке я понял простую вещь: в каналах у меня пусто, нога не держит, а по лестнице снизу идут ещё, и идут они не считать.
Здесь я и сделал то, чего не делал в этой жизни ни разу. Единение с оружием я знал в четырёх формах, и последней из них у нас не пользовались без приказа старшего, потому что старший должен был потом решать, кого из своих хоронить. Меч отвечает тому, кто его держит, и в глубоком единении отвечает целиком. Ты перестаёшь выбирать. Всё, что движется в круге, становится целью, и ни лицо, ни голос, ни форма одежды на это уже не влияют. Там, где меня этому учили, из глубокого единения выходили на счёт «пять», и выходил я сам.
Я позвал Орудие.
Рукоять легла в ладонь сама. Оно было ещё в первых своих применениях и форму под меня не выбрало, и я не стал ему мешать: под моё движение и под мою руку ему годился не меч.
Металл поплыл и встал заново – короткое тяжёлое древко и глухая литая голова.
Молот.
Первого гвардейца развернуло вместе со стеной. Балку над лестницей выбило вверх. Кто-то кричал «стой», и голос был не гвардейский.
Потом пелена.
Пришёл я в себя стоя.
Молот был у меня в правой, и он не гас. Левой я держал кого-то за горло, на весу, прижав к остатку колонны в вестибюле, и рука эта уже начинала сжиматься.
Прямо передо мной на расстоянии полуметра было лицо Наташи.
Она не отбивалась. Она держала мою левую обеими руками – не отрывая, а просто держа, – и по её предплечьям от ладоней вверх шла корка льда, толстая, в трещинах, наросшая уже не первый раз. Китель на плече был сожжён. Из носа у неё шла кровь.
– Гриша, – сказала она. Голос был сорванный, будто она кричала это уже давно. – Гриша, это я.
Я разжал пальцы.
Она сползла по колонне и села, и я стоял над ней и не мог сообразить, где нахожусь и почему свод так близко.




























