Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"
Автор книги: Антон Боярин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Глава 25
Состав тронулся в семь двадцать. Я дождался, пока перрон уйдёт назад, и прошёл весь вагон, от площадки до площадки, считая двери и людей.
Восемь купе, двенадцать пассажиров, проводник, титулярный советник с женой в третьем, двое военных инженеров в шестом. У пятого дверь была заперта снаружи ключом проводника: свободное. Тамбур в хвосте открывался наружу без ключа, и это я отметил отдельно.
Наташа ждала, пока я закончу.
– Сколько выходов? – спросила она, когда я вернулся.
– Два, и хвостовой открывается без ключа. Ещё пятое купе пустое, заперто снаружи.
– Хорошо. – Она сняла пальто и повесила его на крючок, не глядя, попав с первого раза. – Теперь садись. Четверо суток ты так не выдержишь, и я на тебя смотреть не смогу.
Купе было на двоих: две полки, столик между ними, зеркало над раковиной с трещиной по нижнему углу, заклеенной полоской бумаги. Её чемоданы стояли под нижней полкой рядом с моим мешком.
– Чего тебе это стоило, – сказал я. – Ты обещала в поезде.
– Стоило места. – Она села напротив и вытянула ноги. – Меня держали на китайском направлении с сентября, и это направление сейчас самое живое, что есть в Канцелярии. Я его отдала. Не передала, а отдала, вместе с людьми, наработками и правом решать, и человеку, выбирать которого мне не дали.
– Кому?
– Тебе это имя ничего не скажет. – Она помолчала. – Императору я сказала другое: Физика в империи есть у двоих, и один из этих двоих поедет за Урал в любом случае. Держать второго в Москве дешевле только до первого несчастья. Потом объяснять придётся уже ему.
– И он поверил?
– Он не поверил. Он согласился. Это разные вещи, и вторая работает лучше.
Я сел. За окном шли последние огни города, потом пошло тёмное с редкими точками, и те стали редеть.
– Спроси уже, – сказала Наташа.
– Что спросить?
– То, с чем ты едешь с самого перрона. Не таскала бы я это четверо суток на твоём месте.
– Зачем ты едешь.
– Затем, что ты пойдёшь в аномалию, – сказала она. – Не сейчас, так через месяц. Разрешения ты ждать не станешь: тебя туда несёт. Я это видела в поместье. Одна я тебя оттуда не вытащу, но одного я тебя туда не пущу.
Она сказала это буднично, тем же голосом, каким давала указания по работе, и от этого не стало легче.
Отец нашёл нас через час, в коридоре.
Он шёл из третьего вагона, где ехали свои, и в руке у него была свёрнутая трубкой опись – та самая бумага, которую он сверял на перроне и не выпускал с утра.
– Наталья Ивановна, – сказал он и наклонил голову.
– Андрей Петрович.
Он посмотрел на неё, потом на меня. Мы стояли у окна близко, и разъединяться было поздно и глупо.
Отец промолчал столько, сколько нужно, чтобы всем стало ясно: он всё увидел.
– Восемьдесят человек, – сказал он вместо остального, разворачивая опись. – Сорок три едут. Третий день считаю их по этой бумаге и всякий раз сбиваюсь на одном месте: в середине стоят две семьи, которые записались вчера ночью, когда я уже спал.
– Кто?
– Кузнецовы и Тереховы. Механик с сыновьями и вдова конюха с тремя. – Он свернул опись. – Их никто не звал. Они пришли к управляющему и попросились, и управляющий записал, не спросив меня, потому что знал, что я разрешу.
Он посмотрел в окно, на темноту, в которой ничего не было видно.
– Титул мне не жалко, я это уже говорил, – сказал он. – А вот это жалко. Сорок три человека едут в место, которого никто из нас не видел, и едут за фамилией, у которой больше ничего нет.
– Есть, – сказала Наташа.
Отец повернулся к ней.
– Надел в Якутской области – четыре тысячи гектаров и рудное право в придачу, – сказала она. – Рудное право в бумаге стоит третьей строкой снизу, и я его туда вписала сама, пока приговор ходил по столам. Через год оно будет стоить больше, чем земля под Москвой.
Отец постоял.
– Спасибо, – сказал он.
– Не за что. Это была не любезность.
– Знаю, – сказал отец. – За любезность я бы не благодарил.
Он ушёл к себе, и трубку с описью нёс перед собой, как несут документ, а не бумагу.
Воронов вытащил меня в коридор на второй день, сразу после завтрака, и вытащил без объяснений.
– Работать будем тут, – сказал он. – На просторе вы уже умеете.
Между купе было полтора метра: с одной стороны окно, с другой стена с медными поручнями. Он забрал у проводника швабру, обломал черенок о колено и протянул мне обрубок длиной сантиметров сорок.
– Держите как нож. У ножа нет замаха, у палки есть, а замаха вам никто не даст ни здесь, ни там, куда мы едем.
Показывал он коротко: три движения, повтор, ещё три. Я путал второе с третьим, и он не поправлял голосом – брал меня за запястье и разворачивал руку сам, один раз, и это доходило быстрее любых слов.
На седьмом повторе состав дёрнуло на стыке. Пол ушёл в сторону, я перенёс вес не туда и всё-таки устоял.
Воронов заметил, чем именно я устоял. Он ничего не сказал, но паузу сделал.
– Орудие звать не пробовали?
– С поместья ни разу.
– И не зовите до конца дороги. – Он забрал у меня обрубок. – Про то, что оно вас признало, знает человек десять, и все они остались западнее Урала. В Иркутске вы никто, и это лучшее, что у вас сейчас есть.
На третий день он добавил четвёртое движение и к вечеру снял его: сказал, что в тесноте оно опаснее для того, кто бьёт: ошибёшься на ладонь – и рука придёт в стену вместо человека. Я запомнил это синяком в половину предплечья.
В Перми в вагон вошли двое с бляхами Тайной канцелярии и пошли по коридору, стуча в каждую дверь.
Дошли и до нас. Старший глянул в список, потом на меня, и я увидел, как у него на долю секунды меняется лицо.
– Жаров Григорий Андреевич?
– Так точно.
– Разрешение на выезд из Московской губернии, следование по маршрутному листу. – Он листнул бумагу. – Цель следования?
– Прикомандирован, – сказала Наташа от окна, не поворачиваясь, и протянула через плечо удостоверение.
Старший раскрыл его, и лицо у него сделалось пустым – таким, каким становится лицо служащего, когда ему показывают то, что выше его целиком.
– Виноват, ваше высочество.
– Не виноваты. Работайте дальше по вагону и по мне ничего не записывайте, я в списке не значусь и значиться не должна.
Они ушли. Я смотрел им в спину и понимал простую вокзальную вещь, которой не понимал до этой минуты: раньше фамилия открывала мне двери сама. Теперь она стоит строкой в бумаге, которую кто-то читает внимательнее прочих.
– Привыкай, – сказала Наташа, забирая удостоверение. – Так будет на каждой узловой. И не показывай, что задевает.
– Не показываю.
– Показываешь.
Лида и Вадим ехали в третьем, с людьми рода.
Я дошёл до них на стоянке в Екатеринбурге. Лида сидела у окна с чужим вязанием – кто-то из соседей попросил довязать варежку, – а Вадим спал сидя, привалившись к стене, и во сне у него дёргалась щека.
– Григорий Андреевич. – Она отложила спицы и хотела встать.
– Сидите.
Вадим проснулся от голосов и секунду смотрел мимо, не узнавая.
– В Иркутске мы сходим втроём, – сказал я. – Вы едете дальше, с отцом.
Лида положила варежку на колени.
– Мы вам там не нужны?
– Нужны. Поэтому и не беру.
Вадим понял первым – он вообще соображал быстрее, чем говорил.
– Аномалия, – сказал он.
– Аномалия. Дара ни у кого из вас нет, и вас там убьют в первый же выход, и успеет это сделать собственная ошибка раньше любой твари. Я умею брать людей на дело. Вести туда, где толку от вас нет, я не буду.
– А клятва? – спросила Лида.
Вопрос был правильный, и она сама это знала, потому и задала.
– Клятва моя, а не отцовская, – сказал я. – Она с вас не снимается и на отца не переходит. Вы едете с ним, живёте при доме, слушаете управляющего и делаете, что он скажет. Если понадобитесь мне – я приеду сам или пришлю бумагу, писанную моей рукой. Чужого человека с моими словами не слушать.
– А спросят, чьи мы? – сказал Вадим.
– Отцовские, из московской прислуги. – Я подождал, пока он поймёт. – Моего имени вы всё равно не назовёте. Оправдываться за это ни перед кем не нужно: спросят дважды и отстанут.
Лида кивнула. Она вообще редко спорила – берегла силы там, где уже решено.
– Мы думали, вы нас бросили, – сказала она. – Ещё в Москве, когда ящики грузили. Я так и сказала Вадиму, а он сказал, что нет.
– Он прав.
– Он всегда прав, а я всегда думаю худшее. – Она снова взяла спицы. – Так и живём.
Я вернулся к себе через два вагона и всю дорогу думал о том, что впервые отправил своих людей туда, где безопаснее, а не туда, где они нужнее. Раньше у меня не было для этого ни повода, ни привычки.
Ночью я вышел в вагон-ресторан: Наташа спала, а я лежать не мог.
Народу не было вовсе. Официант дремал у стойки, лампа над дальним столом горела вполнакала, и за этим столом сидел человек и пил чай.
Лет тридцати, в дорожном костюме без единой приметы. Не толстый и не сухой, не военный и не чиновник. Я прошёл мимо него к своему месту и сел спиной к стене, лицом к обеим дверям, и только тогда понял, что он сидит точно так же.
Он поднял на меня глаза, когда я сел.
– Григорий Андреевич, – сказал он. – Вы позволите?
И пересел, не дожидаясь ответа, – вежливо, но так, что отказ пришлось бы делать громким.
Я успел посчитать. До двери за спиной четыре шага, до передней восемь. Каналы полны, дар молчит. Официант спит. За стенкой купе, в котором спит мой отец.
– Считаете, – сказал он одобрительно. – Правильно делаете. Только не сегодня.
– Кто вы?
– Никто. – Он улыбнулся, показывая, что понимает, как это звучит. – Вам это слово уже говорили на шоссе, и вам не понравилось. Оно тем не менее точное.
– На шоссе мне это сказал другой человек.
– Другой, – согласился он. – Мы не одно лицо, у нас разные обязанности. Он делает, я разговариваю.
Он отодвинул стакан и сложил руки на столе. Руки были обыкновенные, чистые, без мозолей и без колец.
– Я отниму у вас пять минут и не попрошу ничего. Слушайте.
– Слушаю.
– Опоры на третьем адресе – наша работа. Три подрыва, к утру, когда вы уже спали. Вы это подозревали и не проверили, потому что проверять было не у кого. – Он говорил без всякого нажима, как читают ведомость. – Счёт за это выставили вам. Это было сделано намеренно и сделано во второй раз: первый был во дворе клуба.
– Зачем?
– Затем, что вас надо было освободить. – Он чуть пожал плечами. – Вы сегодня едете на восток без титула, без Академии и без допуска. В сентябре с вами нельзя было разговаривать. Сейчас можно.
Я молчал. Он воспринял это правильно и продолжил.
– Аппарат из микроавтобуса вы не отдали Сергею Николаевичу. Мы знаем, что не отдали, и знаем, что он знает. Возвращать его нам не нужно, там нет ничего, чего мы не помним наизусть.
– Что вам нужно?
– Сегодня – ничего. – Он поднял глаза, и я впервые заметил, что смотрит он не в глаза, а чуть выше, в переносицу, как смотрят на предмет. – Записку вы получили в октябре и помните её дословно, я в этом уверен. В ней было сказано, что мы не торопимся. Мы и сейчас не торопимся.
– А когда заторопитесь?
– Тогда и придём. – Он допил чай. – Теперь то, ради чего я сел.
Он поставил стакан.
– Мы знаем про вас одну вещь, которой в этой стране не знает никто. Ни отец, ни она, ни Император.
В купе через две стенки спала женщина, которая знала про меня больше всех живых, и этого она не знала тоже.
– Вслух я её не произнесу, – сказал он, вставая. – Ни сейчас, ни после.
– Сядьте.
Я сказал это тихо, и он сел. Не от страха – из вежливости, и это было хуже страха.
– Спрашивайте, – сказал он.
– Кто ещё это знает?
Он подумал. Он действительно подумал, я это видел по паузе – она была рабочей, а не театральной.
– Кроме нас – никто, – сказал он наконец. – И это единственный честный ответ, который у меня есть. Мы и сами узнали о вас позже, чем хотели бы, и до сих пор считаем это своей ошибкой.
Он встал во второй раз, и я его не удерживал.
Я мог его убить. Каналы были полны, до двери четыре шага, и я успевал раньше, чем он повернётся. Через переборку спал мой отец, за две стенки спала Наташа, в третьем вагоне ехали сорок три человека, и завтра им выгружаться на снег, и живой он был мне полезнее, чем мёртвый, ровно на один разговор, которого ещё не было.
Я его не убил. Это было решение, и принял я его сам.
– Доброй ночи, Григорий Андреевич.
Я прошёл за ним два вагона. В третьем спали вповалку, в четвёртом храпел титулярный советник, а дальше начинался вагон рода, где я знал в лицо каждого. Его не было нигде.
Наташа выслушала меня, не перебив ни разу.
Потом села, подобрав ноги, и сделала то, чего я не ожидал: не стала утешать и не стала злиться. Она достала блокнот.
– Пермь, Екатеринбург, Тюмень, – сказала она, записывая. – Он сел на одной из трёх, потому что до Перми ты ходил по вагонам и заметил бы. Утром я возьму у проводников посадочные ведомости по всему составу, все четыре класса. Он там будет, и будет чистым.
– Тогда зачем брать?
– Затем, что чистых бумаг не бывает. Бывают бумаги, которые чистил один человек, и по нему видно, кто он. – Она подняла глаза. – Гриша. Ты правильно его не тронул.
– Я знаю.
– Ты не знаешь, ты решил. – Она захлопнула блокнот. – Это лучше.
Про последние его слова я ей не сказал.
Не потому, что не доверял, – доверял я ей больше, чем себе. Просто это нельзя было положить ей в руки посреди ночи, в поезде, в четырёх сутках от места, где у неё не будет ни людей, ни возможности что-нибудь с этим сделать.
Лёг я во втором часу и не уснул. Человек, который приходит, ничего не просит и уходит, был у меня в жизни один раз, и очень давно.
Меня учил старик, который приходил в казармы босым.
Он был бог, и это в тех местах означало не святость, а ранг: есть светлые, есть тёмные, и делят они между собой области ответственности, как делят участки. Мой был из тёмных. К нему шли те, кому больше некуда, и он раздавал хлеб, и лечил, и никогда не брал за это ничего.
Я был у него не единственным и не любимым. Я был тем, кто держал стойку дольше остальных, и на это он однажды посмотрел и остался.
Первым, чему он меня выучил, было слушать, откуда придёт удар. Бить он показал через год и показал неохотно.
Путь Копья устроен просто: сначала расстояние, потом всё остальное. Двести лет спустя тело помнит это раньше головы – вот почему я устоял в коридоре, когда пол ушёл в сторону.
Он не предлагал мне ни роли, ни места, ни правильной стороны. Он вообще ничего мне не предлагал: приходил, показывал, уходил босым по камням, которые я потом не мог перейти в сапогах.
Здесь этого не существует и не будет существовать ещё тысячи лет. То, что называлось Путём Копья, а потом Путём Лезвия, родится в мире, где меня больше нет, и человек в дорожном костюме без примет не имел к нему никакого отношения.
Я лежал и слушал стук на стыках. Шёл он по три, потом по два, и на этом я наконец уснул.
На третьи сутки за окном пошла глухая тайга, и Воронов замолчал иначе, чем молчал первые два дня.
Наташа с утра сидела у проводников, разбирая ведомости, и в купе мы были вдвоём.
– Бывали здесь раньше? – спросил я.
– Один раз. – Он не сразу продолжил, и я не торопил. – Двадцать четыре года назад, чуть дальше Иркутска, в Огненной аномалии. Мне было двадцать два.
Рассказывал он тем же голосом, каким объяснял хват на черенке: без пауз для веса, без взгляда, ищущего сочувствия.
– Группа семь человек, я седьмой. Пошли снимать тварь, которая держала сектор третий месяц и не подпускала зачистку. Взяли. Она достала пятерых раньше, чем мы поняли, что она такое. Я успел ударить один раз и откатиться один раз.
– И?
– Мне разорвало три из пяти артерий источника. Не каналы, глубже, там, где источник ещё держит форму. – Голос у него при этом не изменился совсем. – Целители сшили тем, что было. С тех пор у меня на две пятых меньше, чем должно быть у человека моего ранга, и больше не будет.
– Поэтому вы инструктор.
– Поэтому я инструктор, который иногда работает в поле. Разница есть, со стороны её не видно.
– Как их звали?
Он повернулся ко мне, и лицо у него стало жёстче.
– Это не тот вопрос, который задают из вежливости.
– Я и не из вежливости.
Он помолчал.
– Пантелеев. Сычёва. Оба Носовы – не родня, однофамильцы. И Реут. – Имена он произносил без нажима на каждое, как называют опись, давно пересчитанную и от пересчёта не меняющуюся. – Реут был моложе вас на два года. Пошёл в аномалии в шестнадцать, соврав про возраст, и никто не проверил, потому что тварей это не касается.
Я хотел спросить, что стало с телами, и не спросил. Вопрос был его, не мой, и он уже показал мне, где проходит граница.
– Раз в год эту аномалию чистят от самых опасных, – сказал он позже, без перехода, будто разговор и не прерывался. – Не всю: сектора, которые за год натащили слишком много. Я подавал рапорт три года подряд, и три года мне отказывали – были уверены, что я еду туда не за работой.
– А в этом году?
– В этом подписали. Через два дня после того, как подписали, ваше дело легло мне на стол.
– Совпадение.
– Совпадение, – согласился он без всякого удовольствия. – Канцелярия их не устраивает специально, но и не мешает им, если они удобны.
– Род идёт в Якутск. Мы – нет.
– Род идёт в Якутск зимником, по льду Лены: от Иркутска неделя ходу. – Он произнёс это как расписание, выученное наизусть. – Предписание вы читали сами, так что скажу то, чего в нём нет. По бумагам это выглядит нагрузкой, а не послаблением: работать в опасном месте вам разрешают именно потому, что оттуда труднее уехать, чем с надела за забором. Губернатор подпишет то, что ему пришлют.
Он посмотрел на меня прямо.
– Радуйтесь, Григорий Андреевич. Мне понадобилось три года. Вам – приговор и неделя в изоляторе.
– Это не то, что называют радостью.
– Это то, что у вас есть вместо неё, – сказал Воронов. – По моему опыту, разница между этими двумя вещами меньше, чем принято думать в восемнадцать лет.
К исходу четвёртых суток лес начал редеть, а снег – тончать и грязнеть, будто его разбавляли чем-то другим.
Потом за окном пошла вода. Сперва я не понял, что это, и Воронов сказал одно слово: «Байкал». Серая полоса тянулась вдоль путей дольше, чем я готов был поверить одному слову, и была она слишком велика для озера и слишком спокойна для моря.
Ещё через час пошёл дождь – мелкий, нудный, до дикости неуместный в начале декабря.
– Аномалия греет город с одной стороны, – сказал Воронов. – Снег здесь в декабре редкость. Летом бывает наоборот: заморозки в июле, если сектор сдвигается.
Отец нашёл меня в коридоре за двадцать минут до прибытия. Он ничего не стал говорить про Якутск, про зимник и про сорок три человека. Он просто постоял рядом, глядя в мокрое стекло, а потом положил ладонь мне на затылок – коротко, как делал, когда мне было восемь и я этого не помню.
Поезд начал тормозить. За стеклом поплыли перрон, фонари и фигуры под навесом в плащах с капюшонами, и на рукаве ближней я разглядел нашивку – не рассмотрел какую, только цвет, тускло-жёлтый на чёрном.
Наташа встала и надела пальто.
– Ведомости у меня, – сказала она. – Двести восемьдесят одна фамилия по всем классам. Ни одна не лишняя.
– Значит, он там был.
– Значит, он там был, – согласилась она и открыла дверь.
Я снял с полки чехол, закинул мешок на плечо и вышел следом, и в лицо мне ударило сыростью – густой, почти весенней, совсем не той, что я оставил в Москве четверо суток назад.
Где-то на этом перроне ходил человек, который знал моё имя.
Глава 26
Род уходил в семь утра по зимнику – дороге, которой летом нет: её намораживают по реке и по болотам, и в апреле она уходит под воду вместе с колеёй. Я пришёл на площадь смотреть, как их грузят.
Машин было двадцать две. Водители шли вдоль колонны, обстукивая скаты монтировками, и делали это одинаково – два удара по внешнему, один по внутреннему, – и по этой одинаковости было видно, что дорога до Якутска здесь ремесло, дело привычное и считаное.
Отец стоял у головной машины с описью.
– Сорок три, – сказал он. – Все на месте, никто не сбежал ночью. Я, честно говоря, ждал, что двое-трое сбегут.
– Куда бы они тут сбежали.
– В том и дело. – Он свернул опись и сунул за пазуху. – Неделя пути. Обратно до апреля никто не поедет, сотовой на трассе нет вовсе, а спутниковая трубка одна на всю колонну, и на ней очередь.
Лида и Вадим ждали у третьей машины, оба уже в местном: тулупы, шапки, рукавицы на шнуре через плечо. За четверо суток они успели купить всё правильно, и купили не самое дорогое.
– Григорий Андреевич, – сказала Лида.
– Помню, – сказал я. – Приеду сам или пришлю бумагу. Чужому не верить.
– Мы помним тоже.
Вадим протянул руку, и я её пожал. Ладонь у него была холодная и сухая, а хват – правильный, без давления, хотя учить его этому было некому.
– Вы там осторожнее, – сказал он и сразу смутился, потому что говорить это мне было нелепо и он это понимал.
Отец обнял меня коротко, при всех, чего не делал никогда.
Потом колонна тронулась, и первые десять минут я слышал моторы, а дальше их накрыло городом.
Дождь в Иркутске шёл третьи сутки и не собирался кончаться. Он был не зимний и не осенний – мелкий, одной и той же силы, без ветра, и по улицам от него стояла тёмная сырость, которая въедалась в стены и делала весь город на два тона темнее, чем он был построен. Снега не было нигде, кроме крыш на северной стороне.
К администрации я пошёл пешком: город стоило разглядеть.
На каждом четвёртом-пятом прохожем – перчатка на правой руке. Чёрная, грубой кожи, до середины предплечья, с широким ободом на запястье. Носили её поверх рукава, и у многих ткань над ободом была протёрта до блеска.
Через квартал я бросил считать обожжённых. Ожоги на скулах, стянутая кожа на кистях, у одного мужика – правая сторона лица гладкая и розовая, как у младенца, и на этой стороне не было брови.
Никто ни на кого не оборачивался.
На углу Большой мальчишка лет двенадцати продавал горячие пирожки из ящика на ремне, и рядом с ним стоял патруль – двое в мокрых плащах с капюшонами, – и один из патрульных ел пирожок, держа его в левой руке. Правая у него была в перчатке, и он ею не пользовался вовсе.
Я прошёл мимо и понял, что за четверо суток и одно утро увидел этот город насквозь: здесь аномалия не событие. Здесь она место работы, а на работу ходят каждый день.
Администрация ОЗАП занимала два этажа бывшего купеческого дома с колоннами, и очередь в ней начиналась на крыльце. Я встал в хвост. Передо мной стояли человек сорок.
Первые полчаса я разбирал, как это устроено. Окошек было три. В первое сдавали выходы: люди подходили, клали правую руку на медную пластину, вделанную в стойку, и держали, пока писарь не кивнёт. Во второе шли по деньгам. Третье было «прочее», и туда стояли те, у кого дело не помещалось в первые два.
Я стоял в третье.
Мужик передо мной обернулся, оглядел меня и остановил взгляд на моей правой руке.
– Новенький?
– Новенький.
– Оно и видно. – Он сказал это без насмешки, скорее с сочувствием. – Ты в третье не стой, тебе в первое. Записаться, потом перчатку, потом уже сюда.
– Мне сказали в третье.
– Кто сказал?
– Прикомандирован, – сказал я.
Он оглядел меня ещё раз, теперь внимательнее, и отвернулся, и больше со мной не заговаривал. Слово было нездешнее, и связываться он не захотел.
Перчатки я к этому времени рассмотрел как следует. Шов по тыльной стороне у всех светился, и светился по-разному. У большинства жёлтым, тускло, вполсилы. У двоих в очереди – зелёным. Один раз мимо прошёл человек с синим, и очередь ему уступила без слов, будто он был не в очереди вообще.
По запястному ободу шли набитые полосы. У жёлтых – четыре. У зелёных – три и у одного две.
Я досчитал до этого сам и потом проверил на слух: за спиной двое обсуждали чью-то дочь, и одна фраза встала на место всей арифметики.
– Ей вторую дали, а рука жёлтая. Выходов набрала, а сама не растёт.
Шов – это ранг, и меряет его сама перчатка. Полосы – допуск, и его выдают люди. Первое не подделаешь, второе можно выслужить, и по руке сразу видно, где человек не совпадает сам с собой.
Очередь двигалась медленно, и она успела дойти до середины, когда в дверь вошла девушка и пошла прямо к первому окошку, никого не спрашивая. Ей было лет девятнадцать. Невысокая, широкая в плечах, коротко стриженная, с обветренным до красноты лицом. Куртка на ней была мужская, не по размеру, и держалась она в ней ловко. За спиной, на ремне через грудь, висела кувалда – казённая, с треснувшим черенком, стянутым проволокой в двух местах. По тому, как она лежала у неё на спине, было видно, что с ней ходят на работу, а не носят для вида.
Правая перчатка у неё светилась зелёным. Через левую скулу шёл свежий рубец, смазанный чем-то жёлтым, и мазь была положена пальцем и наспех.
– Чистова, – сказал писарь в окошке прежде, чем она открыла рот. – В очередь.
– Я в этой очереди стояла вчера, – сказала она. – Два часа, и сдавала выход за четверых, и из этих четверых обратно пришла я. Вы писали, я стояла напротив и смотрела, как вы пишете.
Писарь положил ручку на стойку и не поднял её.
– Наряд на завтра, – сказала она. – Двенадцатый сектор. Третий раз подряд. Кто ставит?
– Наряд ставит старший смены по разнарядке.
– Старший смены ставит по бумаге, которую ему спускают. Я спрашиваю, кто пишет бумагу.
– Чистова, не задерживай людей.
Очередь, между прочим, молчала. Не поддерживала и не возмущалась – стояла и слушала, и по этому молчанию было понятно, что слушают не в первый раз.
– За полгода двенадцатый забрал четверых, – сказала она громче, чем нужно. – Вчера ещё троих. Трое были мои. Семь. Завтра туда идёт восьмая, а отделения у восьмой нет. Сектор идёт по второй степени. У меня третья.
– Людей тебе дадут, – сказал писарь. – Двоих из смены Никитина и одного нового. Свободных бойцов на завтра двое, ты и Волков, он целитель, и его в двенадцатый нельзя. Остаёшься ты.
– Гладков с Тюриным ходят у Никитина и послезавтра к нему вернутся, – сказала она. – Мой вопрос другой. Кто третий раз подряд пишет в графе одно и то же число?
Писарь взял ручку обратно и покрутил в пальцах. В окошко он при этом не смотрел.
– Пиши рапорт, Чистова, – сказал он тише, чем говорил всё остальное.
– Я написала три.
Она отошла от окошка. Проходя мимо очереди, она поймала мой взгляд – я не успел его убрать – и на секунду задержалась.
Смотрела она не в лицо. Смотрела на правую руку.
Потом пошла дальше, и в дверях её догнал звук, который я до этого слышал только один раз в жизни, и то не в этой.
Сирена на крыше администрации шла одним тоном – низким, ровным, без подъёмов и спадов. Очередь исчезла за восемь секунд.
Не разбежалась – именно исчезла: люди с перчатками пошли к дверям, люди без перчаток пошли к дверям тоже, но в другую сторону, и никто не толкался. У крыльца стояли три грузовика, и в них садились молча, подавая друг другу руки.
Я вышел последним и остановился на ступенях.
– Ты чего стоишь? – крикнули из ближнего грузовика.
– Я новый.
– А, – сказали оттуда без всякого интереса и хлопнули по кабине.
Грузовики ушли. Улица опустела так, будто дождь смыл с неё людей.
И тогда я услышал, куда они поехали, – потому что оттуда, с востока, докатился второй звук, и вот он на сирену похож не был.
До четвёртого поста я добежал за девять минут.
Периметр здесь шёл по бывшей улице, и от улицы осталась только линия домов с одной стороны. С другой стояла бетонная стена в три человеческих роста, с вышками через двести метров, и в стене была брешь – свежая, с той стороны, и бетон вокруг неё осел, как оседает песок.
Через брешь шли твари.
Я насчитал шесть. Каждая с крупную собаку, приземистая, на четырёх, и шкура у них была растрескавшаяся, с тёмным между трещин, и тёмное это медленно двигалось. От них шёл жар: дождь над ними не долетал до земли.
Встречали их правильно. Два отделения, восемь человек, стояли двумя группами по краям улицы и работали в очередь: одна группа бьёт, вторая ждёт. Земляники поднимали полотно и валили тварей набок; двое с водой били под шкуру, в трещины, и оттуда шло с шипением. Голосом никто не командовал, каждый знал свой такт, и первые четыре легли быстро.
Пятая пошла вдоль стены. Она обошла левую группу по краю, там, где полотно уже было поднято и второй раз не поднималось, и вышла на улицу за спину отделению. Между ней и людьми оказался мальчишка с ящиком пирожков на ремне – тот, с угла Большой. Он стоял к ней боком и смотрел не туда.
Ближе всех к нему была Чистова. Она успела вбить кувалду твари в бок и сбить её с линии, тварь пошла юзом по мокрому асфальту, и на этом всё было бы кончено, если бы шестая не вышла из бреши в ту же секунду.
Шестая была крупнее прочих и шла не низом.
Каналы у меня были полны, и на весь расчёт ушло меньше, чем на вдох.
Орудие я звать не стал. Про то, что оно меня признало, в империи знают человек десять, и ни один из них не живёт восточнее Урала. Здесь я числюсь никем, и это меня пока устраивало.
Я взял то, что лежало под ногами.
Кусок бетона от бреши, размером с голову, я утяжелил втрое и пустил не в тварь, а под неё – в опорную лапу, в тот момент, когда она перенесла вес. Опора ушла. Тварь клюнула мордой в асфальт всей массой.
Второй кусок я вложил ей в основание черепа сверху, стоя на месте, и вложил в него движение, а не силу, – движение, которого шкура не выдержала.
Всё вместе заняло три шага и два броска.
Шестая легла, не дойдя до мальчишки четыре метра, и он даже не понял, что произошло: он смотрел на первую, на ту, которую держала Чистова, и ящик прижимал к животу обеими руками.
Чистова добила свою в два удара, коротких и без замаха.
Потом выпрямилась и повернулась ко мне.
– Ты кто? – спросила она.
Я не ответил.
Не потому, что не хотел, – просто в эту секунду по улице уже шли трое от вышки, и шли они не к мальчишке и не к тварям.
Шли ко мне.
Старшего смены звали Никитин, и он был Мастер, и рука у него светилась синим.
Разговор он начал не с благодарности.
– Правую руку, – сказал он.
Я показал.
Он посмотрел на голую кисть, потом мне в лицо и коротко выдохнул через нос.
– Имя.
– Жаров Григорий Андреевич.
– Допуск?
– Нет.
– Перчатка?
– Нет.
– То есть гражданский на периметре во время тревоги, – сказал Никитин. – Плюс применение силы в зоне ответственности ОЗАП без допуска. Это не выговор, Жаров, это статья. С двумя тварями на твоём счету она мягче, но она остаётся.
– Понимаю.
– Ни черта ты не понимаешь. – Он повернулся к бреши, где уже ставили щиты. – Учёта нет. Твои две штуки никуда не записаны, потому что записывать нечем, и по бумаге их убил кто-то из отделения, а отделению за них платят. И кто-то сегодня получит за чужое. Это первое.
Он повернулся ко мне.
– Второе. Ты влез в чужой строй. Мы стояли в очередь, и вторая группа готовила полотно под шестую, и она бы легла через четыре секунды. Ты этого не знал, ты видел только мальчишку. Сегодня совпало. Завтра ты войдёшь под чужой удар и заберёшь с собой двоих.




























