444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Боярин » Возрождение Легенды (СИ) » Текст книги (страница 14)
Возрождение Легенды (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"


Автор книги: Антон Боярин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Глава 19

Стол я заказал через Полночного, потому что сам не знал ни одного места в этом городе, кроме столовой и полигона. Миша отнёсся к делу серьёзно. Он расспросил меня о бюджете, скривился, расспросил ещё раз, потом сказал, что берётся, и через час принёс название с адресом и отдельно, на той же бумажке, инструкцию: приходить без формы, стол у окна просить сразу, за вино не браться; если понесут карту, кивнуть и сказать «на ваш вкус» – тогда принесут не самое дорогое, а самое приличное.

– И не сиди прямо, – добавил он. – Ты сидишь как на допросе. У девушки от этого портится аппетит.

В субботу я пришёл на четверть часа раньше и встал у входа. Женя опоздала, появилась со стороны бульвара, увидела вывеску и остановилась.

– Ой, – сказала она. – Нет.

– Что нет?

– Вот это. – Она показала на дверь подбородком. – Там скатерти. Там будут смотреть, как я ем, и я начну есть неправильно, а я не умею есть неправильно, я умею есть быстро. Пошли.

– Куда?

– Куда-нибудь. – Она уже разворачивалась. – Я же тебя предупреждала, что всё испорчу.

Стол я так и не отменил, и выяснять, сидел там кто-нибудь или нет, было уже некогда.

Мы поехали на трамвае до конца линии, потому что ей захотелось посмотреть, где эта линия кончается. Кончалась она за Сокольниками, у пустого разворотного круга, обсаженного липами. Водитель посмотрел на нас как на дураков, объявил, что обратный через двадцать минут, и ушёл курить.

По дороге мы съели по два пирожка, купленных у бабки на остановке, и Женя честно предупредила, что пирожки будут плохие, и они оказались плохие, и она осталась этим очень довольна.

– Вот, – сказала она с набитым ртом. – А там были бы скатерти.

Октябрь стоял сырой, с низким небом, и в парке за кругом никого не было. Мы дошли до заколоченной летней эстрады, обошли её и нашли карусель – деревянную, с облупленными лошадьми, накрытую на зиму брезентом только наполовину. Женя залезла на лошадь.

– Крути.

– Она закрыта.

– Она не закрыта, она просто никому не нужна. – Она устроилась поудобнее и взялась за штырь. – Крути, Жаров. Ты сильный.

Я взялся за перекладину и провернул круг. Он пошёл тяжело, со скрипом, потом легче, и Женя поехала мимо меня – раз, другой, третий, – и на третьем засмеялась, и я толкнул сильнее. Карусель разогналась до той скорости, на которой облупленные лошади становятся почти лошадьми, брезент захлопал, где-то в глубине механизма застучало.

Я стоял в центре, держась за перекладину, и толкал, и смотрел, как она проезжает.

За две сотни лет я ни разу не делал ничего настолько бесполезного.

Потом пошёл дождь, и мы забежали под навес у эстрады, и там оказалась скамейка и сухо.

Про ожог она заговорила сама. Рукав у неё намок, и она его закатала, и белая полоса вышла наружу целиком: широкая, от запястья вверх, с рваным краем.

– Спрашивай уже, – сказала она. – Ты второй месяц не спрашиваешь, я устала ждать.

– Я думал, ты не хочешь.

– Я не хочу, чтобы спрашивали чужие. – Она повернула руку к свету. – У нас дома огонь никого не обжигает, потому что дома у нас все огневики. Отец, дед, оба дяди, старший брат. Свечу тушат пальцами и не смотрят. Заслонку у печи открывают рукой. Так живут лет полтораста подряд, и в таком доме про огонь просто забывают, что он вообще может что-то сделать.

Она помолчала.

– А мне было девять, и у меня ещё ничего не было. До инициации ребёнок пустой, я была такая же, как дочка кухарки. Только про дочку кухарки помнили.

– Что случилось?

– Ничего особенного, в том и дело. – Она опустила рукав. – Отец во дворе разбирался с чем-то по хозяйству, я подошла посмотреть, встала не там. Он обернулся, а я уже горела.

Она сказала это без всякого нажима, тем же голосом, каким рассказывала про плохие пирожки.

– Вынимал он меня недолго, – добавила она. – Ему это ничего не стоило, он в таком стоит и не морщится. Вот что тут обидно, Жаров. Не то, что я горела. То, что рядом стоял тот, кому в этом просто тепло.

– Сильно?

– Тут не всё. – Она подбородком показала на рукав. – Это то, что видно.

Я не стал спрашивать, где остальное.

– А месяц назад на инициации у меня открылся Огонь, – сказала Женя. – Первая стихия, чистая, никто даже не удивился. – Она наконец повернулась ко мне. – Я месяц учусь держать в ладони то, чем меня чуть не убили. И держу лучше всех на курсе. Потому что я одна на курсе видела, что оно делает с человеком, у которого нечем ответить.

Я знал десяток людей, искалеченных собственной силой. Ни один из них не брал её потом в руки добровольно.

– Что? – спросила Женя.

– Ничего. Ты хорошо объясняешь.

– Я знаю. – Она подвинулась ближе, потому что с краю навеса задувало. – Я вообще неплохая, Жаров. Ты просто медленно это выясняешь.

Выяснил я быстрее, чем она рассчитывала.

Целовалась она так же, как ела и как говорила: без подходов и без всякого смущения, обеими руками сразу. Мокрая куртка мешала, и куртку она с меня стянула до половины, и под навесом сделалось теплее, чем положено в октябре. Ладони у неё горячие всегда – я думал, это от стихии, а оказалось, просто такие ладони, – и там, где они ложились, кожа отзывалась через рубашку.

Один раз я поймал под пальцами край рубца. Не на руке – ниже, на боку под рёбрами, широкий и гладкий.

Она это заметила и не отстранилась.

– Ага, – сказала она мне куда-то в скулу. – Вот и оно.

– Прости.

– За что? – Она отодвинулась настолько, чтобы посмотреть мне в лицо. – Мне восемнадцать лет, и я всю жизнь думала, что первый, кто их нащупает, скажет как раз это. Ты сказал. Всё, можно дальше.

Скамейка была узкая и с краю мокрая, и в какой-то момент мы с неё съехали оба.

Дождь шёл ещё долго. Я на него не жаловался.

Обратный трамвай тащился долго, вагон был почти пустой, и она сидела рядом, положив голову мне на плечо, и, кажется, дремала. Я смотрел в окно на мокрые фонари и складывал фразу.

Складывалась она плохо. Я умею докладывать, приказывать и допрашивать, а простое враньё близкому человеку оказалось отдельным ремеслом, которому я не учился.

– Я на месяц уеду, – сказал я наконец.

Женя открыла глаза.

– Куда?

– Семейное. Отец собирает род, там дела по земле, меня отпустили с занятий.

Это было гладко, проверяемо ровно настолько, чтобы никто не проверял, и полностью ложно.

– На месяц, – повторила она.

– Может, меньше.

Она посидела молча, потом снова положила голову мне на плечо.

– Ладно, – сказала она. – Только ты возвращайся весь. Не как из дома Гарина.

Вагон качнуло на стрелке, и дальше мы ехали молча до самого центра, и я всю дорогу чувствовал, как во мне устраивается новая вещь, тяжёлая и незнакомая. Я всю жизнь врал ради дела и ни разу об этом не пожалел. Здесь пожалел на второй минуте.

В воскресенье в шесть утра я стоял у подъезда дома номер одиннадцать по Мещанской, с фанерным чемоданом в руке. Дом был пятиэтажный, кирпичный, с двумя подъездами и общим двором, где сушилось бельё. Половина квартир в нём сдавалась помесячно – самый удобный сорт дома для тех, кто не хочет, чтобы его помнили.

Наташа приехала на такси, вышла и оглядела фасад. Она была другая: молодая женщина лет двадцати трёх, в светлом пальто не по погоде, с яркой сумкой.

И лицо чужое. Изменение Формы она в этот раз потратила не на то, чтобы спрятаться: скулы стали резче, рот ярче, и вся она сделалась той красотой, на которую во дворе оборачиваются и потом обсуждают неделю.

Расчёт был грубый и хороший. За стеной четвёртый год не попадаются люди, обученные искать неприметное. Женщина, которую замечает весь двор, в их работу не помещается: так не прячутся.

– Ну и дыра, – сказала она громко, на весь двор.

Легенда началась без предупреждения, и на то, чтобы это сообразить, у меня было полшага.

– Зато тихо, – сказал я.

– Тихо! Ты обещал с балконом.

– Балкон там есть.

– Там нет балкона!

Из окна первого этажа высунулась голова, посмотрела на нас с интересом и убралась.

– Хорошо, – сказала она вполголоса, беря меня под руку. – Через час нас будут обсуждать в двух подъездах, а через неделю перестанут замечать. Бери чемодан, дорогой.

Квартира была на четвёртом этаже: две комнаты, кухня, окна во двор и на глухую стену соседнего дома. Мебели в ней стояло ровно столько, сколько ставят в съёмное жильё: стол, два стула, шкаф с перекошенной дверцей, кровать.

Кровать была одна.

Я посмотрел на неё, потом на Наташу, и она посмотрела на меня в ответ с полным отсутствием выражения.

– Спальня одна, потому что квартира однокомнатная плюс проходная, – сказала она. – Вторая комната смежная со стеной, и в ней мы будем работать. Спать в ней нельзя: если ты ночью повернёшься и стукнешь локтем, они это услышат.

– Понял.

– Ты не понял. – Она поставила сумку. – Стена общая с соседней квартирой, кирпич в полтора, штукатурка старая. Через неё слышно шаги, кашель и то, как двигают стул. Значит и нас слышно так же. Всё, что мы делаем в той комнате, они слышат.

Она достала из сумки три предмета и разложила на подоконнике: плоскую коробку с проводом, наушники и что-то похожее на медный диск с прорезями. Диск она положила в центре комнаты и щёлкнула по нему ногтем. Воздух стал глуше.

– Гасит фон, – сказала она. – Пока он работает, мы для любого одарённого в этом доме – двое пустых. Это единственная вещь здесь, которую нельзя потерять или сломать, и стоит она дороже дома.

Коробку с проводом она приладила к стене под обоями, вывела нитку провода за плинтус и надела один наушник. Послушала.

– Четверо, – сказала она. – Как и говорили. Двое спят, один ходит, один разговаривает сам с собой.

Разговор, ради которого я приехал, случился в тот же вечер, на кухне. Она сварила кофе, села напротив, и лицо у неё стало служебным.

– Теперь по делу. Ты видел бумагу по особняку Гарина?

– Видел. Обрушение перекрытия, боевое воздействие неустановленного характера.

– И вторую строчку.

– «Мастер Тьмы, гражданин Китайской империи, погиб под завалом», – сказал я.

– Хорошо, что запомнил. – Она отпила. – Наёмник такого уровня не приезжает в чужую страну сам по себе и не нанимается к барону-логистику по объявлению. Его привезли, устроили и вывели на Гарина. Тот, кто это сделал, сидит за той стеной.

Я поставил чашку.

– Та же сеть.

– Та же сеть. Не тот же человек, но та же рука. – Она смотрела на меня внимательно и очень спокойно. – Я говорю тебе это сразу, потому что ты всё равно узнаешь через неделю и решишь, что от тебя прятали. И ещё потому, что мне надо, чтобы ты понял одну вещь заранее.

– Какую.

– Что тебе нельзя туда идти самому.

Я молчал.

– Сколько вы их ведёте? – спросил я наконец.

– Четвёртый год, – сказала она. – И за четыре года мы взяли трёх курьеров и ни одного связного. Поэтому здесь сидим мы с тобой, а не рота.

Она допила кофе и поднялась.

– И вот тебе правило на всё время. Ты не участник, ты пара ушей. Всё, что ты умеешь делать хорошо, здесь под запретом. Понял?

– Понял.

– Повтори.

– Я пара ушей.

– Вот и живи с этим три недели, – сказала Наташа и пошла разбирать сумку.

Первая неделя ушла на то, чтобы стать своими. Это оказалось работой не легче ночной. Мы ссорились на лестнице – громко, из-за денег, и дважды из-за того, что я «опять сижу дома». Она хохотала во дворе с чужой домработницей. Я таскал воду и ронял ведро. Хозяйка квартиры зашла на третий день без предупреждения, обнаружила недалёкого мальчика в халате и девицу, красящую ногти на подоконнике, посидела двадцать минут, попила чаю и ушла успокоенная.

Дворник Кузьмич запомнил меня после того, как я дал ему рубль и попросил не мести под окнами по утрам, «потому что девушка спит». Соседка снизу невзлюбила нас сразу и навсегда, и это было лучшее, что могло случиться: тот, кто тебя ненавидит, объясняет тебя всем остальным и делает это убедительнее, чем ты сам.

К концу недели во дворе про нас знали всё. Про меня – что дурак и при деньгах. Про неё – что вертихвостка и что долго это не продлится. Никто ни разу не посмотрел на четвёртый этаж дважды.

Работа выглядела так. Один сидит у стены в наушнике, второй спит или ест. Смены по четыре часа. За стеной живут четверо, и за первые дни у них появились имена – не настоящие, рабочие: Кашель, Тяжёлый, Молчун и Тот, кто читает вслух.

Тот, кто читает вслух, был находкой. Он каждый вечер читал газету, вполголоса, по-русски, с заметным акцентом и с явным удовольствием, и по тому, что он выбирал, было видно куда больше, чем по разговорам: биржа, погода на юге, пароходное расписание, вторую неделю подряд – объявления о найме.

Тяжёлый выходил каждый день в одно и то же время и возвращался через час десять. Я записывал.

Кашель не выходил вообще. Молчун за две недели произнёс девять фраз, и все девять я записал дословно.

Наташа слушала русскую часть, я – всё остальное, потому что на слух я запоминаю чужую речь целыми кусками и умею воспроизвести её тому, кто знает язык. Это единственное, чем я оказался здесь полезен, и оно же было единственным, что я делал две недели подряд.

К десятому дню я начал понимать, почему за четыре года не взяли ни одного связного. Эти люди не ошибались. Они не выходили парами, не разговаривали о деле в комнате, не пользовались телефоном, не оставляли мусор. Они жили как живут те, кому платят за то, чтобы их не было.

На шестнадцатый день Наташа сняла наушник и сказала:

– Идёт.

По схеме связной должен был появиться в конце месяца, в первый выходной, между тремя и пятью пополудни. Схема была выстроена на трёх предыдущих случаях за четыре года, и она была хорошая.

Он пришёл на восемнадцатый день, в среду, в половине двенадцатого утра.

Мы поняли это по звуку: за стеной впервые за всё время встали все четверо разом. Двинули стулья. Тот, кто читает вслух, замолчал на середине фразы и больше в тот день не читал.

Потом хлопнула дверь, и по лестнице пошли двое.

– Я, – сказала Наташа, уже надевая пальто.

– С этим лицом?

Она остановилась.

– Вы три недели делали так, чтобы вас запоминали, – сказал я. – Вас запомнили. Хвостом идёт тот, кого не замечают.

– Лицо я меняю за пять секунд.

– И выходите из этого подъезда чужой женщиной, мимо Кузьмича, который метёт двор. А вечером возвращаетесь собой.

Она не ответила.

– И стена, – добавил я. – Уйдёте вы – здесь некому слушать. А я мальчишка из этого двора, меня тут знают собаки.

Она смотрела на меня секунды две.

– До первой пересадки, – сказала она. – Дальше отпускаешь и возвращаешься. Не приближаться, не обгонять, не входить за ним в помещение. Понял?

– Понял.

– Гриша.

Она назвала меня по имени в первый раз с той ночи в машине.

– Отпускаешь и возвращаешься, – повторила она.

Их было двое: Тяжёлый и незнакомый, в тёмном плаще, с портфелем. Незнакомый шёл первым и шёл хорошо. Не оглядывался, не менял темп, не проверялся у витрин. Он просто шёл по улице как человек, у которого есть дело в трёх кварталах отсюда, и делал одну-единственную вещь, которую делают все обученные: держался стороны, где меньше народу, чтобы за спиной было пусто и любой хвост оказался виден сам собой.

Я шёл по другой стороне и отставал на полсотни метров. У поворота на Садовую Тяжёлый отвалился. Просто перестал идти рядом, свернул в булочную и не вышел оттуда, пока я не миновал угол. Дальше связной пошёл один.

Сокрытие лежало у меня в груди тёплым и готовым, и я его не брал. Две минуты. Столько его хватает, а слежка идёт уже двадцать, и другого случая может не быть. Я держал его на самый конец – на тот единственный отрезок, где придётся подойти вплотную.

Он прошёл Садовую, свернул в переулок, потом ещё раз, вышел к скверу и сел на скамейку. Просидел он там долго.

Я стоял у газетного киоска, покупал одну газету за другой и разглядывал заголовки, и ждал вместе с ним, и на четвёртой газете понял, что он не отдыхает. Он проверяется. Скамейка стоит на открытом месте, вокруг просматривается всё, и всякий, кто прошёл мимо дважды, теперь у него в памяти.

Я прошёл мимо один раз, и это уже было много. Потом он встал и пошёл к трамвайной остановке, и вот здесь я сделал ошибку.

Трамвай подходил. Он шёл к остановке медленно, я – быстро, наискось через сквер, и в этот момент от тротуара отделился автомобиль, который стоял там всё время, пока связной сидел на скамейке.

Он не побежал. Он сделал два шага в сторону, дверца открылась изнутри, и он сел на ходу, и машина ушла в поток раньше, чем я вышел из сквера.

Номера у неё не было.

Я стоял у остановки, держал в руках четыре газеты и смотрел, как она поворачивает на набережную.

Обратно я шёл пешком полтора часа, потому что мне нужно было полтора часа. Разбор получился короткий, и в нём не было ничего утешительного.

Машина стояла там с самого начала. Значит, скамейка была не проверкой, а условленным местом ожидания, и сидел он не потому, что осторожничал, а потому, что приехал раньше времени. Значит, всё, что я вычислял про его осторожность, я вычислял про человека, которого сам себе придумал.

Дальше хуже. Автомобиль у тротуара я видел. Отметил и отпустил, потому что в этом квартале у тротуаров стоят автомобили. Своего офицера разведки я бы за такое снял с должности – и был бы прав.

Я не подошёл ближе, потому что берёг Сокрытие для отрезка, которого не случилось. Из всех способов провалить работу я выбрал самый обидный: я всё сделал правильно и всё проиграл.

Наташа выслушала меня стоя, у окна, не перебив ни разу. Потом сняла пальто, повесила его на гвоздь и села к столу.

– Опиши машину.

Я описал: цвет, посадка, как открылась дверца, с какой стороны сидел водитель, сколько было человек внутри – двое, считая связного.

– Дверцу открыли изнутри, – повторила она.

– Да.

– Значит, водитель знал его в лицо и ждал именно его. – Она достала бумагу. – Это больше, чем у нас было утром.

– Я его упустил.

– Ты его упустил, – согласилась Наташа. – И принёс машину, которую до сегодняшнего дня никто не видел, и подтверждение, что связной работает не один. За четыре года у нас не было ни того, ни другого.

– Это не отменяет того, что я его упустил.

– Не отменяет. – Она подняла на меня глаза. – Тебе восемнадцать лет, и ты второй месяц на службе. Хочешь, чтобы я тебе сказала, что ты молодец?

– Нет.

– Правильно. Не скажу.

Она пододвинула к себе бумагу и стала писать.

– Теперь плохое, – сказала она, не поднимая головы. – Он приехал на восемнадцатый день вместо тридцатого, и это значит, что схему поменяли. Раз поменяли схему – жди, что поменяют и адрес. С этой минуты и до штурма мы из квартиры не выходим вообще. Ни ты, ни я. Если они снимаются, они снимаются в ближайшие двое суток, и мы должны быть здесь и слышать.

– А если не снимутся?

– Тогда мы просидим двое суток зря, – сказала она. – Это лучший из возможных исходов, привыкай.

Двое суток взаперти вдвоём – это совсем не то же самое, что двое суток в засаде. В засаде есть противник. Здесь был только я, она и стена, за которой четверо чужих людей жили своей жизнью и не знали, что их дни считают.

Я сел на пол в углу проходной комнаты и стал медитировать. Это было честное решение. Каналы после ночи на Крутицкой держали хуже, чем месяц назад, и им нужна была работа. Кроме того, медитация – единственное занятие, которым можно заполнить двое суток, не разговаривая.

Наташа два раза пыталась завязать разговор. В первый раз – про Академию, про то, кого из преподавателей я успел возненавидеть. Я ответил в три слова.

Во второй – про Воронова, про то, как он ставит удар и почему он ставит его именно так. Здесь я ответил длиннее, потому что вопрос был по делу, и на этом разговор кончился сам.

Больше она не пыталась.

Она курила в форточку, ходила от стены к окну и обратно, слушала в наушник, писала, спала четыре часа днём. Я сидел в углу и держал в каналах ровный ток, и от этого в комнате становилось не тише, а плотнее.

К вечеру второго дня плотность стала такая, что я перестал понимать, медитирую я или прячусь.

Она пришла и села на пол напротив меня. Без предупреждения, без стука, просто села – спиной к стене, вытянув ноги.

– Открой глаза.

Я открыл.

– Мы тут заперты почти двое суток, – сказала Наташа, – а ты ведёшь себя так, будто меня не существует.

– Экономлю силы для операции.

– Экономь их как-нибудь иначе.

Свет в комнате был жёлтый, от одной лампы у окна, и я впервые за двое суток посмотрел на неё не как на старшего. Она сидела в шаге от меня, в мужской рубашке с закатанными рукавами, босиком, с мокрыми после умывания волосами, и лицо у неё было усталое, и в этом лице не осталось ничего служебного.

– Наташа…

– Сто двадцать три года, – сказала она. – И я всё ещё умею считать. Мы оба знаем, зачем нас поселили в одной квартире с одной кроватью на двое суток.

– Нас поселили сюда, потому что квартира однокомнатная плюс проходная.

– Да, – согласилась она. – И я сама выбирала эту квартиру из четырёх.

Я молчал.

– За стеной четверо, – сказал я наконец. – Стена в полтора кирпича. Они услышат.

– Пусть слушают. – Она подалась вперёд. – Мы для них молодая пара, которая третью неделю сидит взаперти и ссорится из-за балкона. Если они за всё это время ни разу ничего не услышали, вот это как раз и странно.

– Это профессиональный довод.

– Это отличный довод, – сказала она. – Мне сто двадцать три года, и я до сих пор не научилась говорить такие вещи иначе.

И тут я увидел, что у неё дрожат пальцы. Не сильно. Только настолько, чтобы стало ясно: Великая княжна, четыре года прожившая на границе, сидит на полу съёмной квартиры и боится, что ей сейчас откажет восемнадцатилетний мальчишка.

Я взял её за руку.

Дальше пошло быстро и совсем не так, как в машине после дома Гарина. Тогда было зло, коротко и почти враждебно, и она отстранилась первой. Теперь она не отстранялась.

Я поднялся и поднял её, и мы дошли до второй комнаты, задев по дороге стул, и стул упал, и никто из нас за ним не наклонился. Рубашка была мужская, и пуговиц на ней оказалось много.

Она смеялась над этим – тихо, в шею, – и от этого смеха у меня в голове окончательно кончились все расчёты, которые я вёл двое суток. Я перестал слышать стену. Я перестал считать, сколько шагов до двери и где лежит нож. Кожа у неё была прохладная, и под ладонями чувствовалось, как она согревается.

– Свет, – сказала она.

– Пусть.

– Пусть, – согласилась она и притянула меня к себе.

Кровать была узкая и скрипела на каждом движении, и это было последнее, что меня в тот вечер занимало. За стеной кто-то кашлянул и отодвинул стул.

Я проснулся первым, в сером, до всякого рассвета. Она спала на боку, лицом ко мне, подложив ладонь под щёку. Одеяло съехало, и я его поправил.

Три недели я жил рядом с Великой княжной Вьюговой, вторым носителем Физики в мире, женщиной, которая может выглядеть как угодно и обычно выглядит безупречно.

Сейчас рядом со мной спала уставшая женщина.

Волосы после ночи лежали как попало. На щеке отпечаталась складка от наволочки. Под глазами были тени, которых днём у неё не бывает никогда, и я вдруг понял, что днём их не бывает не потому, что она хорошо спит.

Форма профессиональной невозмутимости оказалась такой же маской, как старуха на Пречистенке. Только эту она снимала при мне первый раз.

Я лежал и смотрел, и никуда не торопился, и это тоже было впервые. Потом за стеной началось движение.

Оно началось не так, как все двадцать дней до этого. Сначала встали все четверо – я узнал их по шагам, как узнают домашних. Потом двинули что-то тяжёлое по полу. Потом пошли по комнате в разном темпе, из угла в угол, и это был не быт.

Так ходят, когда укладываются.

Я тронул её за плечо, и она открыла глаза сразу, без перехода.

– Слушай, – сказал я.

Она села, откинула волосы и с полминуты слушала стену без наушника. Потом встала и пошла к телефону, на ходу застёгивая рубашку.

– Они снимаются, – сказала она в трубку. – Сегодня. Не через час, а сегодня, готовность немедленная. Да. Нет. Через потолок.

Она положила трубку и обернулась ко мне. Лица уже не было – было служебное.

– Пятый этаж над ними пустует третий месяц, – сказала Наташа. – Перекрытие деревянное, лаги в сорока сантиметрах. Группа входит сверху, мы с тобой – от двери, на отсечение. Одевайся.

Я встал и стал одеваться.

– И вот ещё что, – сказала она уже от порога, не оборачиваясь. – Про эту ночь мы поговорим потом. Не сегодня.

– Хорошо.

– И не завтра.

– Хорошо, – повторил я.

Она кивнула и вышла на лестницу. Я взял нож, посмотрел на упавший вчера стул, поднял его и поставил к столу, и пошёл следом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю